Деревня, в которой Теобальд стал приходским священником, называлась Бэттерсби-Хилл. В ней было четыреста или пятьсот жителей, в основном фермеров и батраков, рассеянных по довольно обширной территории. Просторный пасторский дом стоял на склоне холма, с которого открывался восхитительный вид. Круг общения составляли немногочисленные соседи, но все они, за малым исключением, были священниками близлежащих деревень и членами их семей.
Понтифексов сочли ценным приобретением для местного общества. О мистере Понтифексе говорили, что он очень умен, что он был первым по классическим языкам и математике, что он просто талант, да еще обладающий к тому же основательным практическим здравым смыслом. Будучи сыном столь выдающегося человека, как знаменитый издатель мистер Понтифекс, он рано или поздно станет обладателем большого состояния. Разве у него нет старшего брата? Есть, но наследство будет столь велико, что Теобальд, вероятно, получит кое-что весьма значительное. Конечно, они станут давать званые обеды. А миссис Понтифекс, что за очаровательная женщина! Она, возможно, и не идеальная красавица, но у нее такая милая улыбка и такие изысканные и приятные манеры. Кроме того, она так предана своему мужу, а муж – ей. Они полностью соответствуют представлениям о том, какими были влюбленные в старые добрые времена. Редко встретишь такую пару в наш развращенный век. Это просто прекрасно и т. д., и т. п. Таковы были отзывы соседей о вновь прибывших.
Что касается прихожан Теобальда, то фермеры были вежливы, а батраки и их жены подобострастны. Имелось несколько отступников от истинной веры – наследие пренебрегавшего своими обязанностями предшественника, но миссис Понтифекс гордо заявляла по данному поводу:
– Думаю, Теобальд, без сомнения, справится с этим.
Здание церкви тогда представляло собой интересный образчик поздненорманнского стиля с некоторыми дополнениями раннеанглийского. Она была в том состоянии, какое сегодня назвали бы очень плохим, но сорок – пятьдесят лет назад немногие церкви были в хорошем состоянии. Если какая-либо черта и характеризует нынешнее поколение более, чем любая другая, так это то, что оно выступает великим реставратором храмов. Гораций проповедовал восстановление храмов в одной из своих од:
Delicta majorum immeritus lues,
Romane, donec templa refeceris
Aedesque labentes deorum et
Foeda nigro simulacra fumo10.
Ничего так и не наладилось в Риме спустя много времени после эпохи Августа, но потому ли, что Рим восстанавливал храмы, или потому, что не восстанавливал их, не знаю. Они определенно пришли в полную негодность после времен Константина, и все же Рим до сих пор город значительный.
Должен сказать, что в первые же годы пребывания Теобальда в Бэттерсби он обнаружил простор для полезной деятельности в основательном ремонте деревенской церкви, и на это предприятие, стоившее значительных затрат, он щедро жертвовал собственные средства. Он взял на себя роль архитектора, чем сократил довольно крупные расходы. Но к 1834 году, когда Теобальд начал это дело, понятие об архитектуре еще не окончательно сложилось, а потому результат оказался не столь удовлетворительным, каким мог бы быть, повремени Теобальд еще несколько лет.
Всякое творение человека, будь то произведение литературы, музыки, живописи, зодчества или какое-либо другое, – это всегда своего рода портрет этого человека, и, чем больше он старается скрыть себя, тем более отчетливо, вопреки его воле, будет проступать его характер. Я, вполне вероятно, выдаю себя все время, пока пишу эту книгу, так как знаю, что, нравится мне это или нет, я изображаю скорее себя, чем любого из тех персонажей, которых представляю читателю. Мне жаль, что это так, но я ничего не могу с этим поделать; а теперь, задобрив Немезиду этой подачкой, скажу, что церковь Бэттерсби в ее новом виде всегда казалась мне лучшим портретом Теобальда, чем мог бы создать любой скульптор или живописец, за исключением разве что какого-нибудь великого мастера.
Помню, я гостил у Теобальда спустя приблизительно шесть-семь месяцев после его женитьбы, когда церковь пребывала еще в первоначальном виде. Я вошел в церковь и почувствовал то же, что, должно быть, чувствовал в определенных обстоятельствах Нееман, когда ему приходилось сопровождать своего господина после того как он вернулся излечившимся от проказы. У меня сохранилось более яркое воспоминание о церкви и о людях в ней, чем о проповеди Теобальда. Как сейчас, вижу мужчин в синих рабочих блузах, доходящих им до пят, и нескольких старух в ярко-красных накидках; вижу стоящих в ряд деревенских парней, вялых, унылых, безучастных, с нескладными фигурами, некрасивыми лицами, безжизненных, апатичных, – племя, слишком сильно напоминающее французских крестьян дореволюционной поры, как они описаны Карлейлем, чтобы о нем приятно было размышлять; племя, на смену которому пришло теперь более сильное, более красивое и более внушающее надежды поколение, обнаружившее, что тоже имеет право на свою долю счастья, и яснее представляющее, каковы вернейшие пути его достижения.
Неуклюжей походкой, громко стуча подкованными башмаками, они один за другим входят в церковь, и от их дыхания идет пар – ведь на дворе зима. Входя, они стряхивают с себя снег, и сквозь открытую дверь я мельком вижу сумрачное свинцовое небо и запорошенные снегом надгробные плиты. И тут вдруг слышу, как в голове моей начинает звучать мелодия, написанная Генделем на стихи «Деревенский парень всегда под рукой», и ей уже никогда не забыться. Как прекрасно старик Гендель понимал этих людей!
Они кланяются Теобальду, проходя мимо кафедры («Люди в этих краях по-настоящему почтительны, – шепчет мне Кристина, – они чтут вышестоящих»), и занимают места на длинной скамье у стены. Певчие взбираются на галерею со своими инструментами – виолончелью, кларнетом и тромбоном. Я вижу их, а затем вскоре и слышу, так как перед началом службы исполняется гимн – безыскусный напев, если не ошибаюсь, какая-то литания, сохранившаяся от дореформационных времен. Около пяти лет назад в соборе Святых Джованни и Паоло в Венеции я слышал мелодию, которая, как мне кажется, была отдаленным музыкальным предшественником того гимна. И еще я слышал ее в далеких просторах Атлантики в серый июньский воскресный день. На море не было ни ветерка, ни волн, а потому эмигранты собрались на палубе, и их жалобный псалом возносился к скрытым серебристой дымкой небесам и разливался над пучиною моря, которое отвечало вздохом, пока не утратило сил вздыхать. Мелодию эту еще можно услышать на собрании методистов где-нибудь на склоне валлийского холма, но из церквей она исчезла навсегда. Будь я музыкантом, я взял бы ее темой для адажио в уэслианской симфонии.
Ушли в прошлое кларнет, виолончель и тромбон, безыскусные менестрели, подобные тем скорбным созданиям у Иезекииля, неблагозвучные, но бесконечно трогательные. Уж нет того громогласием наводящего на детей страх певца, того ревущего быка васанского, деревенского кузнеца, нет сладкоголосого плотника, нет дюжего рыжеволосого пастуха, который орал громче всех, пока они не доходили до слов «Пастыри с твоими стадами покорными», когда чувство скромности приводило его в смущение и заставляло умолкнуть, словно провозглашали тост за его здоровье. Они были обречены и предчувствовали недоброе уже тогда, когда я впервые увидел их, но у них еще теплилась слабая надежда на то, что хор уцелеет, и они голосили во всю мочь:
Ру – ки зло – де – ев схва-ти – ли е – его, к дре – ву е – го при – гвоз – ди – ли о – ни…
Но никакое описание не в состоянии передать производимый эффект. Когда я в последний раз оказался в церкви Бэттерсби, там стояла фисгармония, на которой играла миловидная девушка, окруженная хором школьников, и они исполняли канты из «Гимнов древних и новых» в самом строгом соответствии с правилами церковных песнопений. Скамей с высокими спинками уже не было, да и саму галерею, на которой пел прежний хор, уничтожили как нечто отвратительное, способное напомнить людям о высотах; Теобальд был стар, а Кристина лежала под сенью тисовых деревьев на церковном кладбище.
Но вечером я увидел, как трое глубоких стариков выходили, посмеиваясь, из часовни диссентеров, и, конечно же, то были мои старые знакомцы – кузнец, плотник и пастух. Их лица излучали удовлетворенность, уверившую меня в том, что они недавно пели, – вряд ли с тем же великолепием, как в сопровождении виолончели, кларнета и тромбона, но все же песни Сиона, а не новомодного папизма.
Гимн завладел моим вниманием; а когда он закончился, у меня было время приглядеться к прихожанам. Это были в основном фермеры – люди упитанные, весьма зажиточные, пришедшие с женами и детьми с удаленных на две-три мили ферм; ненавистники папизма и всего, что на чей-либо взгляд могло быть сочтено папистским; славные, рассудительные малые, питающие отвращение ко всякого рода теориям, видевшие идеал в сохранении status quo11, любившие, возможно, предаваться воспоминаниям о временах былых войн и досадовавшие на погоду, если она нарушала их планы, желавшие зарабатывать побольше, а платить поменьше, но в остальном предпочитавшие минимум перемен; терпимо, а то и с любовью относившиеся ко всему привычному, ненавидевшие все непривычное. Их одинаково ужаснул бы и тот, кто подвергает христианскую религию сомнению, и тот, кто полностью ей следует.
– Что может быть общего у Теобальда с его прихожанами? – сказала мне Кристина вечером в гостиной, когда муж отлучился на несколько минут. – Конечно, нельзя жаловаться, но, уверяю вас, мне горько видеть такого способного человека, как Теобальд, заброшенным в такую глушь. Будь мы в Гэйсбэри, где поблизости, как вы знаете, находятся поместья семейств А., Б., В. и лорда Г., я бы не чувствовала, что мы живем в такой пустыне. А впрочем, это и к лучшему, – добавила она более веселым тоном, – ведь епископ, конечно, станет посещать нас всякий раз, приезжая в эти места, а живи мы в Гэйсбэри, он, должно быть, отправился бы к лорду Г.
Пожалуй, я сказал уже достаточно, чтобы дать представление о месте, в какое судьба забросила Теобальда, и о женщине, на которой он женился. Что касается его самого, то так и вижу, как он тащится по грязным проселочным дорогам вдоль необозримых пастбищ, служащих пристанищем для ржанок, чтобы посетить умирающую жену крестьянина. Он приносит ей мясо и вино с собственного стола, причем не какую-то малость, а не скупясь. И еще в меру своих способностей дает ей то, что ему угодно называть духовным утешением.
– Я боюсь, сударь, что попаду в ад, – хнычет больная. – О, сударь, спасите меня, спасите, не допустите, чтобы я попала туда. Я не могу этого выдержать, сударь, я умру от страха, от одной мысли об этом меня бросает в холодный пот.
– Миссис Томпсон, – степенно говорит Теобальд, – вы должны верить в драгоценную кровь вашего Спасителя. Только Он один может спасти вас.
– Но вы уверены, сударь, – произносит страдалица, с тоской глядя на него, – что Он простит меня? Ведь я была не очень-то хорошей женщиной, да уж, не очень… Если б только уста Господа молвили «да», когда я спрошу, прощены ли мне мои грехи…
– Но они же прощены вам, миссис Томпсон, – убеждает ее Теобальд с некоторой суровостью, поскольку одна и та же тема повторялась уже множество раз, и он уже целую четверть часа нес на себе груз дурных предчувствий несчастной женщины.
И вот он кладет конец беседе, повторяя молитвы из «Посещения болящих», и нагоняет на бедняжку такого страху, что она более не решается выражать беспокойства по поводу своего положения.
– Неужели вы не скажете мне, сударь, – восклицает она жалобно, видя, что он собирается уходить, – неужели вы не скажете мне, что нет никакого Судного дня и никакого ада?! Я могу обойтись без рая, сударь, но ад мне совсем ни к чему.
Теобальд в высшей степени возмущен.
– Миссис Томпсон, – патетически ответствует он, – попрошу вас в сей важный момент не допускать в свою душу никаких сомнений относительно этих двух основ нашей религии. Если и есть на свете что-то несомненное, так это то, что все мы предстанем пред Судом Христовым, и что грешники будут гореть в геенне огненной. Стоит усомниться в этом, миссис Томпсон, и вы пропали.
Бедная женщина зарывается трясущейся головой в одеяло в припадке страха, который находит, наконец, выход в рыданиях.
– Миссис Томпсон, – произносит Теобальд, берясь за ручку двери, – успокойтесь, не волнуйтесь. Вы должны верить моим словам, что в Судный день все ваши грехи будут отмыты добела кровью Агнца, миссис Томпсон. Да, – не выдержав, заключает он с яростью, – если даже будут они как багряное, как снег убелятся.
И он выбегает как можно скорее из зловонной хибары на свежий воздух. О, как же он рад, что беседа закончена!
Он возвращается домой с сознанием исполненного долга: ведь он дал умирающей грешнице религиозное утешение. Дома его ждет восхищенная жена, уверяющая, что никогда еще не бывало священника, столь преданного благу паствы. Он верит ей: по натуре он склонен верить всему, что говорят, да и кому обстоятельства дела известны лучше, чем его жене? Бедняга! Он сделал все что мог, но что толку рыбе прилагать все старания, если она не в воде? Он отнес мясо и вино – это он в состоянии сделать; он зайдет опять и оставит еще мяса и вина; день за днем он будет тащиться по тем же полям, где нашли пристанище ржанки, и выслушивать в конце своего пешего перехода те же мучительные предчувствия, которые он день за днем заставляет умолкнуть, но не избавляет от них, – пока наконец милосердное угасание не освободит страдалицу от тревог о будущем, и тогда Теобальд испытает удовлетворение, что отныне ее душа мирно почиет во Иисусе.
Он не любит эту сторону своей профессии – и даже ненавидит ее, – но не признается себе в том. Привычка не признаваться себе в некоторых вещах прочно укоренилась в нем. Тем не менее его часто посещает смутное ощущение, что жизнь была бы приятнее, не будь на свете больных грешников или, во всяком случае, воспринимай они перспективу вечных мук с большим хладнокровием. Он не чувствует себя в своей стихии. Фермеры же производят впечатление существ, пребывающих в своей стихии. Они полнотелы, здоровы и довольны. И между ним и ими утверждена великая пропасть. Суровая складка залегает в уголках его рта, так что, не носи он даже черного облачения с белым воротничком, и ребенку под силу узнать в нем пастора.
Он знает, что исполняет свой долг. Каждый день все сильнее убеждает его в этом; но дел для исполнения этого долга у него не так уж много. Он томится от безделья. У него нет интереса ни к одному из тех развлечений, какие сорок лет назад не считались неподобающими священнику. Он не ездит верхом, не занимается стрельбой, не удит рыбу, не охотится, не играет в крикет. Ученые занятия, нужно отдать ему должное, он никогда не любил, да и что могло бы побудить его предаваться им в Бэттерсби? Он не читает ни старых, ни новых книг. Он не интересуется ни искусством, ни наукой, ни политикой, но с готовностью восстает против всего для него нового и непривычного, что происходит в какой-либо из этих областей. Правда, он сам пишет свои проповеди, но даже его жена считает, что его сильной стороной является скорее личный жизненный пример (который представляет собой один долгий акт самопожертвования), чем выступления с кафедры. После завтрака он удаляется в свой кабинет, где вырезает небольшие отрывки из Библии и с предельной аккуратностью подклеивает к другим небольшим отрывкам. Это он называет составлением «Гармонии Старого и Нового Заветов». Рядом с этими фрагментами он безупречнейшим почерком вписывает цитаты из Мида (единственного человека, по мнению Теобальда, действительно постигшего Книгу Откровения), Патрика и других старых богословов. В течение многих лет он неизменно занимается этим полчаса каждое утро, и результат, несомненно, ценен. По прошествии нескольких лет он начинает проверять уроки своих детей, и ежедневно повторяющиеся крики, которые доносятся из его кабинета во время этих занятий, открывают всему дому ужасную правду. Он также взялся составлять hortus siccus12 и, благодаря влиянию своего отца, был однажды упомянут в журнале «Сэтэрдей мэгэзин» как первооткрыватель в окрестностях Бэттерсби некоего растения, название которого я позабыл. Этот номер «Сэтэрдей мэгэзин», переплетенный в красный сафьян, покоится на столе в гостиной. Теобальд копается в саду. Слыша кудахтанье курицы, бежит сообщить об этом Кристине и немедленно отправляется на поиски яйца.
О проекте
О подписке