Я, бывало, наведывался в Бэттерсби на день-другой, когда мой крестник и его брат с сестрой были детьми. Трудно сказать, чего ради я приезжал, ведь мы с Теобальдом все более охладевали друг к другу, но человек иногда идет привычной колеей, и видимость дружбы между мной и Понтифексами продолжала сохраняться, хотя теперь едва ли не в рудиментарной форме. Мой крестник радовал меня больше других их детей, но детской резвости в нем было немного, он походил на хилого маленького старичка – что не могло мне нравиться. Однако настроены эти юные существа были весьма приветливо.
Помню, как Эрнест и его брат в первый день одного из этих визитов вертелись вокруг меня с увядающими цветами в руках и, наконец, протянули их мне. Тогда я сделал то, чего, полагаю, от меня и ожидали: спросил, есть ли поблизости лавка, где они могут купить каких-нибудь сластей. Они сказали, что есть, и я, порывшись в карманах, сумел обнаружить только два пенса и полпенни мелочи. Это я и дал им, и малыши, одному из которых было четыре, а другому три года, тотчас же убежали. Вскоре они вернулись, и Эрнест сказал:
– Мы не можем купить сладости на все эти деньги (я почувствовал себя виноватым, хотя никакого укора в его словах не содержалось). Мы можем купить на это (он показал пенни) и на это (он показал еще один пенни), но мы не можем купить их на все это. – И он присоединил полпенни к двум пенсам.
Полагаю, они хотели купить двухпенсовое пирожное или что-то вроде того. Ситуация показалась мне забавной, и я предоставил им самим справиться с этой трудностью, желая узнать, как они поступят.
Эрнест спросил:
– Можно, мы отдадим вам это (показывая полпенни) и не отдадим вот это и это (показывая пенсовые монетки)?
Я согласился, и они, издав вздох облегчения, радостные отправились своей дорогой. Еще несколько подаренных пенни и маленьких игрушек окончательно их покорили, и они стали мне доверять.
Они рассказали много такого, чего, боюсь, мне не полагалось слышать. Они говорили, что, если бы их дедушка жил дольше, то, вероятнее всего, получил бы титул лорда, и тогда бы их папу называли «достопочтенный» и «ваше преподобие», но дедушка теперь на небесах, и там он с бабушкой Элэби поет красивые гимны Иисусу Христу, который очень их любит. А когда Эрнест был болен, мама сказала ему, что не нужно бояться смерти, так как он отправился бы прямо на небеса, если бы только раскаялся в том, что так плохо делал уроки и огорчал своего папочку, и если бы обещал никогда, никогда больше не огорчать его. И что когда Эрнест оказался бы на небесах, то встретился бы с дедушкой и бабушкой Элэби и навсегда остался бы с ними, и они были бы очень добры к нему и учили бы его петь такие красивые гимны, намного более красивые, чем те, которые он теперь так любит, и т. д., и т. п. Но он не хочет умирать и очень рад, что поправился, потому что на небесах нет котят, и он думает, что там нет и первоцветов, с которыми можно пить чай.
Мать была явно в них разочарована.
– Ни один из моих детей – не гений, мистер Овертон, – сказала она мне как-то за завтраком. – Они не лишены способностей и благодаря стараниям Теобальда не по годам развиты, но в них нет ничего от гениальности: гений – это ведь совсем другое, не так ли?
Разумеется, я подтвердил, что «это совсем другое», но если бы кто-нибудь мог прочесть мои мысли, то прочел бы следующее: «Дайте мне поскорее кофе, сударыня, и не говорите чепухи». Я понятия не имею, что такое гений, но, насколько могу судить, это – глупое слово, которое, на мой взгляд, лучше оставить научным и литературным клакерам.
Не знаю в точности, о чем помышляла Кристина, но склонен вообразить, что о чем-то в этом роде: «Мои дети непременно должны быть гениями, потому что они мои с Теобальдом дети, и это дурно с их стороны – не быть гениями. Но, конечно, они не могут быть такими добрыми и умными, как Теобальд и я, и если бы продемонстрировали признаки того, что они таковы, это было бы дурно с их стороны. К счастью, впрочем, они не таковы, и все же просто ужасно, что они не таковы. Что же касается гения – ну, конечно же – гений должен делать интеллектуальные сальто, едва появивившись на свет, а ни один из моих детей до сих пор не умудрился попасть в газеты. Я не позволю моим детям изображать из себя важных персон: достаточно для них и того, что мы с Теобальдом делаем это…»
Бедняжка, она не понимала, что на истинном величии – плащ-невидимка, под прикрытием которого оно пребывает средь людей, оставаясь незамеченным; если такой плащ не скрывает величия от его обладателя навсегда, а от всех прочих – на многие годы, то величие вскоре сокращается до размеров обычной посредственности. Что толку тогда, спрашивается, быть великим? Ответ: благодаря этому можно лучше понимать величие других, как живых, так и умерших, лучше избрать себе среди них компанию, лучше наслаждаться ею и понимать ее; а также благодаря величию можно обладать способностью доставлять удовольствие самым лучшим людям и участвовать в жизни тех, кто еще не родился. Этой, как можно понять, существенной выгоды для величия достаточно – и ему нет нужды тиранить нас высокомерием, пусть даже скрываемым под маской смирения.
Будучи как-то в Бэттерсби в воскресенье, я наблюдал суровость, с какой детей учили соблюдать день отдохновения; по воскресеньям им нельзя было вырезать что-нибудь ножницами, а также пользоваться набором красок. Выносить этот запрет им было довольно трудно, потому что их кузенам, детям Джона Понтифекса, все перечисленное дозволялось. Их кузены могли по воскресеньям играть со своим игрушечным поездом. И хотя дети в Бэттерсби обещали, что будут пускать только воскресные поезда, всякое движение было запрещено. Только одно удовольствие разрешали им в воскресные вечера: они могли выбрать, какие гимны петь.
Наступил тот момент вечера, когда они вошли в гостиную. и в качестве особой милости им позволили спеть мне некоторые из гимнов, а не просто прочитать вслух, – чтобы я мог послушать, как хорошо они поют. Эрнесту первому выпало выбрать гимн, и он выбрал тот, где говорится о людях, которые должны придти к закатному древу. Я не ботаник и не знаю, что такое закатное древо, но начинался гимн такими словами: «Придите, придите к закатному древу, ибо день уже миновал». Мелодия была довольно приятной и нравилась Эрнесту: ведь он необычайно любил музыку, имел милый детский голосок и наслаждался собственным пением.
Но он очень долго не мог научиться правильно произносить звук «р» и вместо «придите» у него получалось «плидите».
– Эрнест, – сказал Теобальд, сидевший в кресле у камина, скрестив руки, – тебе не кажется, что было бы очень хорошо, если бы ты произнес «придите» как все люди, вместо этого «плидите»?
– Я и говорю «плидите», – отозвался Эрнест, имея в виду, что он произносит «придите».
Воскресными вечерами Теобальд всегда бывал в плохом настроении. То ли из-за того, что в этот день священникам бывает так же скучно, как и их ближним, то ли из-за того, что они утомлены, но по той или иной причине священники редко бывают в хорошем расположении духа в воскресенье вечером. Я уже заметил в тот вечер у хозяина дома признаки раздражения, и немного встревожился, услышав, как Эрнест тотчас ответил «я и говорю „плидите“», когда папа сделал ему замечание, что он не выговаривает это слово как следует.
Теобальд мгновенно отреагировал на то, что ему противоречат. Он встал с кресла и подошел к фортепьяно.
– Нет, Эрнест, – произнес он, – ничего подобного, ты говоришь «плидите», а не «придите». Теперь повторяй за мной «придите» так, как произношу я.
– Плидите, – тут же выпалил Эрнест, – так лучше?
Без сомнения, он думал, что так лучше, но это было не так.
– Что ж, Эрнест, ты не прилагаешь требуемых усилий, ты не стараешься, как должен стараться. Тебе давно пора научиться говорить «придите», вот ведь Джо умеет говорить «придите», не так ли, Джо?
– Да, умею, – тут же отозвался Джо и произнес нечто, отдаленно напоминающее «придите».
– Вот, Эрнест, ты слышал? Здесь нет ничего трудного, ни малейшей трудности. Теперь не торопись, сосредоточься и повтори «придите» вслед за мной.
Мальчик помолчал несколько секунд и затем снова сказал «плидите».
Я рассмеялся, но Теобальд в раздражении повернулся ко мне со словами:
– Пожалуйста, не смейся, Овертон; мальчик может подумать, что это пустяки, а тут дело очень важное. – Затем, обернувшись к Эрнесту, сказал: – Что ж, Эрнест, я дам тебе еще один шанс, и, если ты не скажешь «придите», я буду считать, что ты своеволен и непослушен.
Он выглядел очень сердитым, и тень пробежала по лицу Эрнеста, как она пробегает по мордочке щенка, когда того бранят, а он не понимает, за что. Ребенок хорошо знал, что ему предстоит, был испуган, и, конечно же, снова произнес «плидите».
– Хорошо же, Эрнест, – промолвил отец, в гневе хватая его за плечо, – я сделал все возможное, чтобы спасти тебя, но если ты намерен добиться своего, то добьешься… – И он потащил беднягу прочь из комнаты, плачущего в ожидании предстоящего.
Прошло несколько минут, и мы услышали крики, доносящиеся из столовой через коридор, отделяющий гостиную от столовой, и поняли, что бедного Эрнеста бьют.
– Я отправил его спать, – сказал Теобальд, возвратясь в гостиную, – а теперь, Кристина, думаю, мы позовем слуг на молитву. – И рукой, на которой были видны красные пятна, он позвонил в колокольчик.
Вошел лакей Уильям, чтобы поставить стулья для прислуги, а через минуту друг за другом вошли остальные: сначала горничная Кристины, затем кухарка, следом служанка, убирающая дом, за ней все тот же Уильям и последним кучер. Я сел напротив них и наблюдал за их лицами, пока Теобальд читал главу из Библии. То были милые люди, но более полного отсутствия интереса я никогда не видел на человеческих лицах.
Теобальд начал с чтения нескольких фрагментов из Ветхого Завета, следуя какой-то собственной системе. На этот раз отрывок был взят из пятнадцатой главы Книги Чисел. Он не имел прямого отношения к тому, что только что произошло на моих глазах, но дух, которым все там проникнуто, казался мне настолько соответствующим духу самого Теобальда, что, услышав этот отрывок, я смог лучше понять, как он пришел к тому, чтобы думать так, как думал, и действовать так, как действовал.
Строчки были следующего содержания:
«Если же кто из туземцев, или из пришельцев, сделает что дерзкою рукою, то он хулит Господа: истребится душа та из народа своего.
Ибо слово Господне он презрел и заповедь Его нарушил; истребится душа та; грех ее на ней.
Когда сыны Израилевы были в пустыне, нашли человека, собиравшего дрова в день субботы.
И привели его нашедшие его собирающим дрова к Моисею и Аарону и ко всему обществу.
И посадили его под стражу, потому что не было еще определено, что должно с ним сделать.
И сказал Господь Моисею: должен умереть человек сей; пусть побьет его камнями все общество вне стана.
И вывело его все общество вон из стана, и побили его камнями, и он умер, как повелел Господь Моисею.
И сказал Господь Моисею, говоря:
объяви сынам Израилевым и скажи им, чтоб они делали себе кисти на краях одежд своих в роды их, и в кисти, которые на краях, вставляли нити из голубой шерсти.
И будут они в кистях у вас для того, чтобы вы, смотря на них, вспоминали все заповеди Господни, и исполняли их, и не ходили вслед сердца вашего и очей ваших…
Чтобы вы помнили и исполняли все заповеди Мои, и были святы пред Богом вашим.
Я Господь, Бог ваш, Который вывел вас из земли Египетской, чтоб быть вашим Богом. Я Господь, Бог ваш».
Пока Теобальд читал все это, мысли мои блуждали и обратились к одному небольшому событию, которое я наблюдал во второй половине дня.
Так случилось, что несколько лет назад рой пчел обосновался под черепицей крыши дома и так размножился, что пчелы часто залетали в гостиную летом, когда окна были открыты. Рисунок на обоях гостиной изображал букеты красных и белых роз, и я видел, как пчелы, бывало, подлетали к этим букетам и усаживались на них, принимая их за живые цветы; они перебирались с одного букета на другой, много раз повторяя попытку за попыткой, пока не добирались до того, который был под самым потолком, затем спускались с букета на букет в той же последовательности, в какой поднимались, пока не оказывались у спинки дивана, после чего вновь следовал подъем к потолку с букета на букет, потом спуск и так далее, и так далее, пока мне не надоело наблюдать за ними. Когда я думал о семейных молитвах, повторяющихся каждый вечер и каждое утро неделя за неделей, месяц за месяцем, из года в год, я не мог отделаться от мысли, до чего же это похоже на тот путь, который пчелы проделывали вверх и вниз по стене, с букета на букет, нимало не подозревая о том, что среди связанных между собою образов безнадежно и навсегда отсутствует единственно нужный.
Когда Теобальд закончил чтение, все мы опустились на колени, и Карло Дольчи с Сассоферрато смотрели вниз на множество согнутых спин, пока мы склоняли наши лица к стульям. Я отметил, что Теобальд молится о том, чтобы нам было даровано пребывать «поистине честными и добросовестными» во всех делах наших, и улыбнулся, услышав, как он добавил слово «поистине». Вновь мои мысли вернулись к пчелам, и я подумал, что, в конце концов, пожалуй, хорошо – во всяком случае, для Теобальда, – что наши молитвы редко получают какой-либо обнадеживающий ответ, так как, подумалось мне, если бы имелся хоть малейший шанс, что моя молитва будет услышана, я бы помолился о том, чтобы в ближайшем будущем кто-нибудь обошелся с ним так же, как он обошелся с Эрнестом.
Затем я перенесся мысленно к тем подсчетам, которые люди совершают относительно пустой траты времени, исчисляя, сколько можно сделать, если не тратить попусту хотя бы десять минут в день, и я как раз думал о том, какое неуместное предложение я могу сделать насчет траты времени на семейные молитвы, к которым следует в то же время быть терпимым, когда услышал, как Теобальд произнес: «Милость Господа нашего Иисуса Христа». Через несколько мгновений церемония была закончена, и слуги в том же порядке друг за другом вышли из комнаты, как входили в нее.
Как только они покинули гостиную, Кристина, немного стыдившаяся сцены, свидетелем которой я оказался, неблагоразумно возвратилась к ней и начала оправдывать, говоря, что это разрывает ей сердце и еще больше разрывает сердце Теобальду, но что «это единственное, что приходится делать».
Я отреагировал на ее слова так холодно, как только позволяли приличия, и, храня молчание в продолжение остальной части вечера, демонстрировал, что не одобряю увиденного.
На следующий день мне нужно было возвращаться в Лондон, но накануне отъезда я сказал, что хотел бы взять с собой немного свежих яиц, а потому Теобальд отвел меня в дом одного крестьянина, который жил неподалеку и мог бы продать мне их. Эрнесту по какой-то причине тоже позволили пойти с нами. Вероятно, куры только начали нестись, во всяком случае, яиц было мало, и жена крестьянина смогла найти для меня не больше семи-восьми штук; каждое мы завернули в бумагу, чтобы я благополучно довез их до города.
Операция эта производилась на земле у входа в дом, и, пока мы занимались ею, маленький сын крестьянина, мальчик примерно тех же лет, что и Эрнест, наступил на одно из завернутых в бумагу яиц и раздавил его.
– Ну вот, Джек, – сказала его мать, – погляди, что ты натворил: раздавил хорошее яйцо, значит, пенни долой. Эй, Эмма, – добавила она, зовя дочь, – забери ребенка, ох уж этот постреленок.
Эмма тотчас подошла и увела малыша, чтобы он не натворил чего-нибудь еще.
– Папа, – спросил Эрнест после того, как мы покинули тот дом, – а почему миссис Хитон не побила Джека, когда он наступил на яйцо?
Я не без злорадства адресовал Теобальду мрачную усмешку, яснее слов говорившую, что, по-моему, Эрнест попал не в бровь, а в глаз.
Теобальд покраснел и нахмурился.
– Полагаю, – поспешно ответил он, – что мать побьет его после нашего ухода.
Я не собирался стерпеть такой ответ и сказал, что не верю этому; на том разговор и кончился, но Теобальд не забыл о нем, и с тех пор я стал реже бывать в Бэттерсби.
О проекте
О подписке