Читать книгу «Вечное возвращение. Книга 1: Повести» онлайн полностью📖 — Сборника — MyBook.



Говорит, а глаза не смотрят на меня. Куда-то в сторону. Фу, чорт, да она ревнует его! Еще не легче. Как это низко! Я не стала бы ревновать, если бы у меня был муж. Прямо сказала бы: «раз мы различны – разойдемся». Мне противно на нее смотреть, и не знаю, что сказать. А она опять говорит:

– Ну, так сделаешь?

Я тоже не смотрю на нее, но сквозь зубы отвечаю:

– Ладно, ладно, иди.

Ушла и сразу за ней явился Шура. При дневном свете вид у него еще больше измученный, робкий. Под провалившимися глазами тени. Что-то теплое потекло по сердцу. Говорю ему мягко:

– Ну, как твои дела?

Шура посмотрел как-то боком.

– Послезавтра на службу, младшим дворником в «Европейскую» гостиницу.

– Слава Богу. А какую карточку будешь получать?

– Ударную, 3/4 фунта хлеба… Ах, Фея, если бы ты знала, как хочется есть!..

Сказал и нахмурился. Потом отвернулся в сторону. Потом опять посмотрел на меня. Глаза сделались, как у ребенка, – жалобными, просящими. Но где же? У меня самой ничего нет. Наверное, он думает: «привезла хлеба из деревни и спрятала где-нибудь»…

– Да что же я тебе дам? Ничего нет.

– Папа разве тебе ничего не оставил?

– Ничего. Ах, подожди… кажется, что-то видела в кухне на окне. Пойдем вместе, посмотрим.

На окне нашли вареную свеклу и картошку. Обрадовалась страшно, но смотрю: свекла полугнилая, а картошка мерзлая. Ах, папа, папа… Верно Тонька говорила: гноит продукты. Какой скупой! Противно даже. Говорю Шуре чуть не сквозь слезы:

– Да тут, Шура, все гнилое.

Он посмотрел и улыбнулся так, что мне плакать захотелось.

– Да мы и всегда гнилое едим. И этого-то не дает досыта. Смотри, тебе попадет за то, что и это с'едим.

– Ничего, ешь. Я не боюсь его.

– А сама-то?

– Я… я не хочу…

На самом деле я не не хочу, но меня просто тошнит от этой гнилой свеклы и картошки. А Александр ест жадно, жадно… Я… я бы не могла есть такой свеклы…

Через час после того, как ушла Тонька, пришел Митя. Лицо розовое, сияющее и самодовольное. Верно Тонька говорила, что они не нуждаются в хлебе. И как не стыдно, что не помогают Шуре?! Ведь брат же он!

Увидя меня, сказал небрежно:

– Приехала, Феюша?

И все.

Потом, не раздеваясь, походил вокруг меня и осторожно спросил:

– Тоня на службе?

– Да.

– Феюша, мне надо с тобой поговорить.

А я уже знаю, о чем он собирается говорить, и смеюсь:

– Ой, Митюнчик, смотри!..

Он тоже засмеялся. И почему он не чистит свои зубы? Говорит ухарски:

– Ничего не поделаешь, Феюша. «Она» ждет… Так ты скажи Тоне, что я ушел ее встречать.

Он смотрит на меня, как на девчонку. Я чувствую это и вся раздражена, но отвечаю, как девчонка. Сознаю, что не хорошо же обманывать друг друга. Разошлись бы лучше. Но ему говорю:

– Иди, иди, что уж с тобой делать?

А вечером у них разыгрался скандал. Тонька кричала, как бешеная, и приплетала меня:

– Нехорошо, Фейка, нехорошо: не успела приехать – начинаешь врать… Девчонка испорченная…

Я тоже кричала, сердилась на обоих и со злобой топала ногой:

– Я не при чем, не при чем, не при чем…

27 апреля.

Я ошиблась: вчера утром папа оставил на столе не утреннюю порцию, а на весь день. Папа получает по гражданской карточке, как рабочий, 11/4 фунта хлеба, да еще какой-то бронированный паек: 1/2 фунта за каждый проработанный день. Я еще пока не имею карточки, и из этого полуфунта папа уделяет мне кусочек на весь день. Говорит, что больше не может. Сам он обедает в заводской столовой. Я пока обедаю у Тоньки, но она смотрит косо. Еще никогда мы не жили так, чтобы каждый кусок делился. Наверное, все от этого и смотрим так, что готовы перегрызть горло друг другу.

Александр получает в день 1/2 фунта хлеба. Он также имеет столовую карточку. Вечером готовим, отдельно от Тоньки, ужин: селедку с картошкой и свеклой.

Оказывается, та свекла и картошка, что я вчера отдала Александру, была приготовлена на ужин. Папа строго спросил меня: «где она?». И больше ничего не сказал, за то мы все сидели без ужина. Уходя сегодня утром, он запер все на ключ.

Митя обещал для меня найти службу в почтамте. Поскорей бы… Папа напоминает каждый день, что я приехала не баклуши бить, а служить и помогать ему кормить семью.

Господи, как тяжело все это, когда вспоминаю, что надо бы учиться! Лягу спать и плачу…

28 апреля.

Совсем уже примирилась с мыслью, что папа стал скупой, черствый и заботится только о себе, но сегодня он меня страшно удивил.

Вечером принес из заводской лавки фунтов шесть хлеба. Александр весь день жаловался на голод, но ничего не просил. Он знал, что все на запоре. Ноет сердце, а дать ему нечего.

Как только пришел папа, я говорю:

– Ох, папа, как хочется есть.

У папы сразу нахмурились брови, но сказал все-таки:

– Иди, приготовь селедочку.

И сам провожает меня на кухню. Сам отпер шкаф и достал селедку и свеклы вареной. У него этой свеклы заготовлено, кажется, на неделю. И даже сварена вся.

Хочу мыть селедку, а от нее запах. И свекла полугнилая, как вчерашняя.

– Ой, папа, да это все гнилое…

Папа не смотрит на меня и говорит наставительно:

– Не гнилое, а приморожено только. Не бросать же теперь… За все деньги плачено.

Ну, что же? Не бросать, так не бросать. Приготовила, и все сели. От свежего хлеба папа отрезает по ломтику мне и Александру.

Конечно, быстро с’ели. Папа вдруг спрашивает ласково, ласково. Он ведь лишний кусок хлеба дал…

– Ну, что, сыта?

Я чуть не подавилась этим вопросом, так стало противно. Если бы могла, вырвала бы у себя из горла с'еденный кусок и бросила бы ему обратно. Со злобой говорю ему:

– Нет.

А он не ожидал и посмотрел строго, внимательно. Ничего не сказал. Молча отрезает мне еще кусок и завертывает хлеб в бумагу. Александру второго куска нет. Мне стыдно перед ним с’есть лишний кусок. Посмотрела на него, а Александр отвернулся и глядит в окно. Жаль его до слез. Не дотрагиваюсь до своего куска и говорю папе:

– А Шуре?

Александр все еще глядит в окно.

У папы что-то бегает по лицу и не смеет выпроситься на язык. Без слова развернул хлеб и отрезал Александру. Александр, не глядя на хлеб, поспешно взял и ушел на кухню.

Только что он ушел, лицо папы мгновенно изменилось. Он смотрит с какой-то странной укоризной и вместе с тем торжествующе. Не дождавшись от меня выражения любопытства, вдруг вытаскивает из кармана фунта 1 1/2 белого хлеба и показывает мне на него глазами. Потом говорит вслух:

– По карточкам… белый… хороший…

Режет на две части: побольше – себе, поменьше – мне, и все смотрит на меня с торжествующей укоризной. А у меня краска заливает щеки. Хочу сказать: «стыдно, стыдно, ведь сын же он тебе», и сама не знаю, что обезоруживает меня. Ладно, потом я отдам ему половину от своего куска.

А папа как будто угадал мои мысли:

– Ты сыта сегодня?

– Сыта.

– Так давай, я спрячу. Завтра лучше с чаем с’ешь.

29 апреля.

Первое воскресенье.

Александр у нас остается последний день. С понедельника он уходит на службу и жить у нас не будет.

Папа сегодня ушел с утра. И мне кажется, для того, чтобы я не попросила лишний раз есть. Даже обидно и горько от этого. После обеда к Мите пришел гость – Николай Павлович Яковлев. Я его знаю.

Не вытерпела и зашла к Мите в комнату. Ведь Николай Павлович – моя первая любовь. Я любила его два года, пока не встретила Френева.

Господи, как изменился Николай Павлович за эти восемь месяцев! Худой, бледный, глаза красные от малокровия. Голова выбрита совсем гладко. Он мне писал в деревню, что теперь увлекается богоискательством. И голова, наверное, выбрита оттого. А жаль, – раньше у него были роскошные волосы. И голос роскошный тоже. Как хорошо он песни пел для меня…

Теперь лицо у него спокойное, глаза кроткие. И, вообще, стал как-то некрасивее.

Обрадовался мне ужасно. Весь просветлел даже. Трясет за руки и заглядывает в глаза.

– Вы, вы приехали… учиться, конечно? Ну, как жили в деревне? Как Сережа?

Он спрашивает не о Сергее Френеве. Николай Павлович Френева не знает. У меня есть еще брат Сережа, он теперь на фронте. Сережа – лучший друг Николая Павловича.

И сейчас же я растаяла от его участливого тона. Тороплюсь высказать все. И что меня оторвали от ученья, и что я все-таки намерена учиться… Но противный Митюнчик, сияя своей самодовольной, насмешливой улыбкой, хочет срезать меня:

– Какое уж теперь совместное обучение?! Наверное, вовсю флиртуете с гимназистами?! Записочки пишете?

Я знаю его привычку всегда относиться ко мне пренебрежительно, и терпеть не могу его за это. Что я, в самом деле, девочка, что ли? Вспыхнула сразу и наскочила на него:

– И неправда, и неправда… Может-быть, первое время и было, пока не привыкли. А потом учиться все стали. А я… я совсем не увлекаюсь мальчишками.

Вижу, Митюнчик посмотрел на меня ехидно так и спрашивает:

– А кем же ты, Феюша, увлекалась?

Митюнчик и не понимает, что я нарочно вызвала этот вопрос. Для того, чтобы поддразнить Николая Павловича. Ведь не только я любила его два года. Кажется, и он любил меня немножко. Чуть-чуть взглянула на него и нарочно смущенно отвечаю:

– Я… я – только учителями.

Митюнчик во все горло захохотал.

– Ну, еще чище! Я так и знал. Эх, ты, Феюша. Все вы на один покрой шиты.

Николай Павлович тоже чуть-чуть улыбается, и мягко так, хорошо.

– А как же в будущем, Фея Александровна? Думаете учиться?

– О, о, Николай Павлович, обязательно!

И тут Митюнчик с'ехидничал.

– На словах, Феюша, – да, ведь?

– И ничего подобного, вовсе не на словах. Буду, буду, буду.

– Ну, а служить-то как?

Служить как? Я и не знаю как, но милый Николай Павлович приходит на помощь. Сложил руки на колени, и ласково смотрит на меня.

– И служить, и учиться можно. Чего же тут особенного?

Я всегда волнуюсь, когда Митюнчик донимает меня этим самодовольным, небрежным тоном. Всегда как-то теряюсь и не знаю, что отвечать. И с досады чуть не плачу. Спасибо теперь Николаю Павловичу. Выручил. Кричу Митюнчику прямо в смеющиеся глаза:

– И верно, верно Николай Павлович сказал. Буду служить и учиться.

Митюнчик прехладнокровно отвечает:

– Вот как, Феюша.

Достал папиросу, поколотил ее о палец и заговорил:

– Ну, предположим, ты будешь учиться. Окончишь школу второй ступени. Предположим даже, что поступишь в университет. Ну, а дальше что?

– Ну… Ну, дальше буду с высшим образованием. Найду себе призвание. Вот и все.

Говорю и краснею. Николай Павлович смотрит внимательно, а Митюнчик пускает дым колечками и просто смеется.

– Да я тебе и так скажу твое призвание, если хочешь.

– Ну?

– Замуж выйдешь.

Господи, какой он идиот! Я никогда, никогда не выйду замуж. Ах, Френев… Ну, это совсем другое дело. Митька, противный, всегда старается сконфузить перед людьми.

– Не выйду, не выйду… Ошибаешься ты. Нельзя всех женщин мерить на один аршин. Ведь есть же и другие пути.

Митюнчик слушает и глазки прищурил. Откинулся на спинку стула.

– Э, Феюша, уж тысячу лет известно, что женщина, какая бы она ни была… да, вообще, женщина всегда ниже мужчины.

– И вовсе не ниже, вовсе не ниже… В физическом отношении, может-быть, и ниже, а в умственном – никогда, никогда…

– И в умственном, Феюша, и в физическом.

Я знаю, что Митюнчика никогда не переспорить. Он всегда остается прав. И с ним как-то говорить трудно. Кричу со слезами в голосе:

– Как не стыдно, Митя! Какие у тебя отсталые понятия.

Я нарочно переменила фронт, но это также не помогает. Митюнчик спокойно возражает:

– Ничего, Феюша, не отсталые. Самые нормальные. Запомни раз навсегда, что женщина может быть только женщиной.

Николай Павлович во время нашего спора ведет себя очень деликатно. Он все время избегает смотреть на меня. Я понимаю: это для того, чтобы не смутить меня еще больше. Милый он, тактичный, хороший. А Митюнчик грубый. Но я ему докажу.

– Глупо не признавать ничего за женщиной. Я тебе сейчас докажу…

– Ну, ну, Феюша, постарайся, слушаю со вниманием.

– А разве не было женщин – великих людей?

– Были. Так что же?

– Как что же? Разве… разве это ничего не доказывает?

– А сколько их, милая Феюша? Хочешь я тебе по пальцам пересчитаю?

Противный Митюнчик, не спеша, считает и все пускает дым колечками.

– Не считай, не считай, пожалуйста. Я тебе докажу, что вы нарочно держали нас так. Фу, кухня, стряпня, стирка. Гадость какая. Вовсе женщина не ниже…

И вдруг неожиданно вмешивается Тонька:

– Да другая баба в сто раз умнее мужика…

Митюнчик быстро оборачивается к ней и, переменив лицо, жестко спрашивает:

– Уж не себя ли и меня имеешь в виду?

И, не дождавшись ответа, с прежней самодовольной, непогрешимой улыбкой издевается надо мной. Чувствую, как краснеет лицо. Сейчас брызнут слезы. Прячусь за самовар и кричу оттуда:

– Все равно, тебе не убедить, не убедить, не убедить…

– Я, Феюша, и не хочу убеждать. Сознайся, что ты из ложного самолюбия говорила?

– Ничего не из самолюбия… Я знаю тебя: ты ко мне подходишь с общей рамкой… Вот Сережа понял бы меня, а ты…

– Ну, Сережу ты оставь. Вы оба с ним витаете в облаках.

Сережа старше Митюнчика на два года. Он – коммунист и теперь на фронте где-то военкомом полка. Митюнчик не любит, когда ему ставлю Сережу в пример, и всегда говорит, что Сережа витает в облаках.

– Вовсе он не в облаках, а на фронте. Это ты вот не хочешь итти на фронт. Я ему письмо напишу…

– Пиши, сколько влезет.

Николай Павлович поглядывает на нас обоих и то хмурится, то улыбается. Потом он прощается. Говорит горячо и мягко:

– Учитесь, учитесь, Фея Александровна…

И смотрит на меня так сердечно. Да, да, я буду учиться. Пусть папа не позволяет, а я буду. Пусть Митюнчик смеется, а я буду. Сережа тоже говорит, чтобы я училась. Буду учиться и служить.

30 апреля.

Тонька и Митюнчик в самом деле не нуждаются. Не знаю, откуда они берут деньги, но они каждый день покупают хлеба и суп готовят с мясом.

Редко-редко позовут меня обедать. И это называются – родные. Господи, хоть бы мама поскорее приезжала! Страшное у нас житье здесь. Слышно по вечерам, как за стеной Тонька ворчит на папу. А папа делает вид, что ничего не слышит. После закрытия завода, папа жил почти полгода вместе с нами в деревне и приехал в Петроград только недавно, когда завод опять начал работать. Своей квартиры не было, и Митюнчик пустил жить почти из милости. Каково теперь папе? Недаром он так страшно изменился. Может быть, не только от голода? Ничего не может сказать им, – и делает вид, что не слышит. Совсем тряпка-тряпкой стал.

Обидно за него, горько, и ненависть к нему и брезгливость. Скупой стал, черствый, молчаливый, угрюмый. Даже страшно по вечерам оставаться с ним в комнате. Придет вечером молча. Ест тоже молча. Потом наденет свои очки и читает газету. И все молчит. Господи, как ненавижу его в эти минуты! А он, кажется, чувствует мою ненависть. Иногда из-за газеты взглянет так исподлобья и ничего не скажет. Но на сердце сделается нехорошо. И страшно от его тусклых глаз на похудевшем желтом лице. Слава Богу, что сижу в темном углу, и он не видит моих слез.

А иногда замечаю, что он как-будто робеет меня. Явно избегает раздеваться при мне и искаться. Когда застаю его за этим занятием, вид у него пойманного школьника. Сразу поднимается острая жалость, ненависть и отвращение.

А вчера легла и вдруг вспомнила: «еще ни один день я не была сытой после приезда»…

Вспомнила и сразу испугалась почему-то, как никогда в жизни. Лежу, как раздавленная этой мыслью, а она огромная, огромная. И все другие мысли притихли.

Потом сердце заныло, и я заплакала. И, наверное, от слез, закопошились, как червяки, все придавленные, притихшие другие мысли. Забралась от них и от папиного страшного храпенья под одеяло и плачу, плачу…

А утром бросилась к зеркалу. Приехала румяная и бодрая, а теперь стала совсем не такая. Еще румянец на щеках есть, но он какой-то бледный. А раньше у меня был, как красный огонь.

И весь день ходила вялая, ленивая. Не хотелось итти на улицу. До вечера лежала на кровати и читала. И даже не читается как-то. Все думаю о том, что мне придется голодать.

1 мая.

Сегодня – первое мая.

Папа не работает. С утра нацепил на себя новый пиджак и совсем стал как прежний папа. Повеселел весь. И мне от этого легче.

Потом вдруг заметила, что он хочет что-то сказать. Ходит вокруг меня с виноватым видом и поглядывает осторожно. Я, конечно, насторожилась. Заранее приняла обиженный вид.

Наконец, он говорит:

– Ну, ради праздничка можно и пообедать.

Сказал и посмотрел на меня не по-отцовски робко. А у меня сердце сразу окаменело. Говорю с жестокими глазами:

– Вот как. Ведь мы же никогда не варим обеда. Да у нас сегодня и варить нечего.

А бедный папа как будто ничего не замечает и говорит раз’ясняюще:

– В столовую пойдем, на Седьмую линию…

В столовую? Вот тебе и на! Да как же я пойду? Мне неудобно… Там обедают все мужчины…

– Папочка, а в столовой женщины и барышни бывают?

– Экая дурочка. Там целые семьи обедают. Чего же ты беспокоишься?

Вышли на улицу. День ясный, солнечный. Идут рабочие и красноармейцы с флагами и поют «Интернационал». И оттого, что поют, день кажется еще яснее и солнце еще горячее. Лица у всех такие радостные, сильные. Даже папа выгнул вперед свою впалую, сухую грудь. Идет по тротуару и напевает под свой широкий нос «Интернационал». И вдруг я замечаю, что сама подпеваю. Словно никто из нас никогда и не голодает.

После обеда папа спрашивает меня совсем ласково:

– Ну, как – сыта?

– О, папочка, сыта совсем.

Его глаза улыбаются и все еще напевают «Интернационал».

– Тут недалеко есть чайная… Пойдем-ка чайку попьем…

– Ой, папочка, да что вы? В чайную-то! Да там одни мужики.

Он с ласковой досадой возражает:

– Экая ты какая. Чего же тут особенного? В столовую же ходила?

– Нет, нет, папочка, я не пойду.

– Ну, как хочешь. Не с'ели бы тебя там.

Папа поежил острыми, худыми плечами и вытащил из кармана две конфекты. Говорит с виноватым видом:

– Это вот тебе, а это мне. Вчера получил по карточкам.

Сунул поспешно в руки конфекту и говорит:

– Иди… куда? Домой теперь?

– Нет, папочка, я к подруге.

– С Богом. Да приходи не позже девяти.

Ах, папочка, папочка! Наверное, купил конфекту, а говорит – «по карточкам».

Защемило тоскливо в сердце. Точно кто пальцем больно ткнул его. Голод испортил моего папу, голод…

3 мая.

Рада я или не рада?

1
...
...
13