Дико так: мужик – плачет! Самому разнюниться впору. Так меня это поразило, что про Саёныча я сразу и не понял. А когда понял, сам не заметил, как свой стакан опростал.
Сел с Семеном рядом, обнял его, к себе развернул:
– Сам, что ли, видел?
А он мне, с яростью:
– А то как же! Хошь – и ты пойди, полюбуйся! Из района еще не приехали, не забрали! – И, поспокойнее: – Я ж его и нашел! Иди, погляди, коль интересно! Медведя видал?
– Ну! – говорю. А сам: как будто издали. Как будто – в стороне. Не я, а кто-то другой сидит на лавке, выспрашивает…
– Ну?
– Вот те и «ну»! Пришел я к нему, верней, ко двору бабкиному, вижу: забор за домом – в щепы, а в огороде – следы медвежьи. Огромные! От самого крыльца. Я в дом. А там… – помолчал. – От Саёныча, считай, одни куски остались… В кровище все… У бабки нутро выедено, скальп содран… Слыхал, как медведь бьет? То-то! Как глаза закрою – так все и стоит! Валька! Налей, корешок! Выпьем за душу грешную!
Смотреть я не пошел. Вы бы, думаю, тоже не пошли. И ужинать, ясное дело, я тоже не пошел. Так сидели. Пили. А уж с третьей бутылки Семен поведал, что довел-таки вчера Саёныча до заветной двери. А как тот постучал да впущен был – ушел. Может, Настасья выставила его через минуту, может – ночевать оставила. Это уж только она теперь и знает.
Стало мне ясно, отчего она сегодня мимо меня смотрела. Шутка ли? Только был у тебя человек, а теперь говорят: нету его! Медведь задрал…
Мерзко было с моей стороны даже и не зайти тем вечером к девушке, но не зашел. Напился страшно, до невменяемости. Ночью проснулся – мордой на грязном полу. Голова – сполошный колокол. Побрел на улицу, отлил, проблевался, голову в бочку с дождевой водой сунул – полегчало. Поглядел на дом хозяйский: два окна горят. Но никаких мыслей во мне от того не возникло. Напился из той же бочки, побрел в домик. Хотел Семена, что на стуле спал, переложить, – не смог. Ослаб. Упал на постель да в кошмар провалился. Все, как Семен рассказывал, да и похуже: тела выпотрошенные, кровь, вой нечеловечий… Кошмар то есть.
Проснулся поздно, Семен уже ушел.
Проглотил кружку холодной воды, побрел к озеру. На встречных глядя, понял: не одни мы такие были вчера с Семеном.
Солнце уже успело нагреть тонкий слой на поверхности озера, когда я окунул в него вялое тело.
Вода, как всегда, помогла. Возвращался уже человеком.
Насти во дворе я не застал и тому не огорчился. Чувствовал себя паскудно. Однако ж, она меня не забыла: на столе стоял бидон с молоком и комнатка моя прибрана. Тут уж мне вдвойне стыдно стало: за бесчувственность и за свинарник, что после себя оставил.
Выпил я молока, пожевал хлеба, вкуса не чувствуя…
Сентябрьское солнце за окном разошлось по-летнему. Разморило меня, пока сидел. Потому я разделся, завернулся в одеяло и уснул.
Кошмары меня не мучили. Зато, проснувшись, я увидел над собой Настю.
– Что, Настенька? – пробормотал я в том невнятном состоянии, какое бывает, если поспишь днем.
Что-то мелькнуло в карих глазах девушки. Мелькнуло и пропало, сменившись обычным спокойным выражением.
– Одевайтесь да пойдемте покушаете! – сказала она.
– Угу! Спасибо! – поблагодарил я, но остался лежать, ожидая, пока она выйдет.
Но Настя не вышла, лишь отошла к двери, все еще не спуская с меня глаз.
Да. Сплю я, надо сказать, нагишом. Стеснительным себя не считаю, но тут отчего-то смутился. И выйти ее попросить неловко: они ж тут запросто вместе в баньках, да и…
Словом, не попросил. Откинул одеяло, встал, трусы натянул поспешно, за брюки взялся…
Тут уж она вышла. Странная, верно, девушка? Или – нет?
Со сна мне все каким-то звонким и ненастоящим виделось.
В большом доме, войдя в незапертую дверь, я по темноватому коридорчику прошел в столовую. Знал, у Лёха так заведено: двое, трое, хоть в одиночку, а на кухне не ели. Только в столовой. Стол был накрыт и к своему, незначительному впрочем, удивлению, я увидел на нем запотевшую бутылку водки.
– Это зачем? – спросил я.
Для порядка спросил. Не возмущаясь, не протестуя – любопытствуя.
– Нужно! – твердо сказала Настя и указала мне мой стул.
Правильно: не помешало. Напротив, опростав пару зеленых стопочек, я как будто оттаял изнутри. Снова заговорил о жизни своей недлинной, где был, что видел. Про юг, про север с западом.
– Кстати, – говорю, – вкусно ты свинину готовишь! Верь мне, я уж ее всякую ел! И кабанятину. В Прибалтике. Там кабак один есть, кабанятину и медвежатину подают. Я и то и другое попробовал. И скажу: что кабанятина, что медвежатина, считай, – та же свинина. Ну да вам здесь медвежатина не в диковинку. Вы ж… – и осекся.
Лицо Настенькино окаменело. Что ж я сказал такое?
Вспомнил! О Господи! Ляпнул, дурак пьяный!
– Выпьем! – говорю. И быстренько, глаза спрятав, водку расплескал.
Скушали, не чокаясь.
Лицо Настенькино порозовело еще, хоть и прежде румянец у нее был отличный. Нет, она симпатичная! Так-то я скуластеньких не люблю: есть в них что-то плебейское. Это не я, это приятель мой говорит. Я и сам не из бояр-дворян. Оба деда – как есть, мужики. Да только посмотрел я на Настеньку иным взглядом. Увидел и шею голую, стройную, и грудь большую, и плечи широкие, но не жиром заплывшие, как бывает, а развернутые красиво, надменно даже.
«Какие ж ноги у нее?» – подумал. Никак не вспомнить. Длинные, наверно, раз высокая.
«Все, – думаю, – надо уходить!»
Встал.
– Спасибо, – говорю, – Настенька, за хлеб-соль-угощение! Пойду я. Как-то мне нездоровится.
– Как скажете! – отвечает. И тоже встает.
Проводила она меня до дверей. А в сенях, в темноте, уж не знаю, как вышло, – я ее обнял. Обнял – полбеды. Да только она сразу прижалась ко мне телом, меня к себе прижала. Да не просто так: с дрожью, с всхлипом, со взлаем каким-то. И сильная же девица!
Сам я тоже парень крепкий. Росту немалого. Однако, не ощути я тогда этой ее силы, моей не уступающей, повернул бы назад, в дом, зацеловал бы девушку…
Но сила эта меня насторожила. Высвободился не без труда.
– Прости, Настенька! Водка кровь баламутит! – и быстро-быстро за дверь.
– Спокойной ночи!
И, едва не бегом, в свой домик. Дверь на крючок – и в постель.
А сон не идет. Днем отоспался. И мысли всякие.
Чего ж я испугался? Девушки испугался?
Порылся в себе: точно.
Ее.
Не того, что привяжется. И не того, что отец ее, неровен час, вернется. Ее самой!
О Господи!
Долго ворочался. Или – недолго? Бессонное время – длинное. Уснул…
И проснулся.
Сидит.
Лампочка не горит, зато на столе свеча теплится.
Сидит нечаянная на стульчике рядышком. На плечах – платочек коричневый.
– Как же ты попала сюда? – спрашиваю. Помню ведь: дверь затворял.
– Трудно, что ль, крючок откинуть?
И не улыбнется.
– Что ж мы теперь делать будем? – говорю.
– Тебе лучше знать!
А сама тапочки скидывает и на кровать ко мне забирается.
Забирается, садится у меня в ногах. Свои, в коричневых носочках шерстяных, под себя подбирает, юбку на коленки круглые белые натягивает, сидит, смотрит.
О Господи!
Сел на постели.
Руки на плечи ей кладу:
– Настя!
Сидит. Ладошки под себя подложила. Молчит. Тихая. Покорная. Вот-вот, именно! Покорная!
Гляжу на нее, а в голове почему-то вопрос вертится. Про Саёныча. Был он с тобой? Не был?
Вот дурень! Совсем одичал! К нему девушка пришла! Сама пришла, хоть и не из гулящих – это сразу видно.
– Настенька!
Взял лицо ее в ладони, в глазки заглянул:
– Настенька!
Что-то свеча горит больно ярко! Задуть?
И вдруг как закричал кто-то внутри:
«Нет! НЕТ! Не задувай!!!»
Должно, лицо у меня изменилось.
Но и у Настеньки переменилось что-то. Руки из-под себя выпростала, за плечи меня взяла, потянула к себе. Ох, крепкие пальцы у нее! Лицо ее ко мне приблизилось да вдруг – как потекло… Господи! Я отшатнуться хотел – пальцы, как клещи. И все. Обессилел. Как помертвело внутри. Враз части свои мужские ощутил, и не по-хорошему. Страшно!
На лице девичьем: на тени тень. Черточки знакомые вытягиваются, рот приоткрытый как бы вперед и в стороны расходится и…
Морда медвежья! Как изнутри проступает.
Я уж и не трепыхаюсь. Какое там! Обмяк. Господи! Сожрет! Счас обернется и – рвать!
И тут я со всей ясностью понял: она! Она Саёныча…
Да, впустила, приняла, а потом…
О Господи! Нету силы моей!
И тут в мозгу моем опять словно голос чужой, не вкрадчивый, не ласковый, а какой-то холодный совсем, равнодушный.
«А ты полюби ее, – говорит, – полюби ее, как есть. Не бойся. Полюби!»
И душа моя жалкая, в желейном теле, вдруг взошла, как от искры.
И повернулся мой страх в нежность неописуемую.
И, нехотя словно, вновь стало переменяться ее лицо. Ушла морда медвежья, проступил облик девичий, ожидающий… И руки (не лапы уже) на плечах помягчели. Она ждала. И я знал, чего она ждет. Меня.
А страх мой, он не умер, он был где-то внутри, трепетал. Вылезет – конец мне!
Но я его перемог да затолкал поглубже, убеждая себя: люблю – и все тут!
И я, действительно, любил ее! Не как женщину любят, не страстью, а… как детей своих любил бы, если б были у меня дети. Глядел на нее и думал: обратись она сейчас в зверя, – все равно любить буду! Все равно!
И обмякла она, растаяла. Власть над ней стала – моя: пока не боюсь – моя!
А как я понял это, сразу и любовь моя к ней переменилась. Не то, что ушла: попроще сделалась.
Любопытство появилось: если оборотень она, тело у нее – какое? Может, знаки какие есть?
И вот еще что: женщину в ней я меньше хотел, чем чудовище. И мысль такая совсем не смущала, ни капельки! И ничуть я уже не боялся!
Без поспешности раздел ее: кофту толстую, вязаную, блузу, юбку, чулки старомодные, на резиночках, рубашку исподнюю. Раздевал – и все искал, искал. Знаки.
Но не было в ее теле ничего. Ничего звериного. Плечи были чисты, груди теплые, тяжелые, гладкие, рука короткопалая, живот… Просто тело женское. Большое, покорное.
Да, она была покорна, пыталась угадать меня, стать мягче, легче, чем была по естеству.
И все-таки овладеть ею я не мог! Прости, читатель, за подробности: тыкался без толку, ноги ее перекладывал и так, и этак… И сама она старалась мне помочь – никак!
Я уж отчаиваться начал. Пыл угасал. Пришлось подогреть его мыслью: не женщина подо мной. Не просто женщина.
И на меня накатило: понял!
И сама она поняла: перевернулась, приподнялась: я коснулся ее ног, просто провел руками от колен вверх, к ягодицам, и ощутилось, будто не кожа, а грубая шкура с короткими щетинками прорастающей шерсти…
Но я не испугался, нет!
И…
Прости меня, Господи!
На следующее утро я уехал.
Автобус подпрыгивал на буграх. Женщины, возвращавшиеся с фермы, судачили об убийстве, о медведе…
В райцентре, оставив рюкзак на вокзале, и, поскольку до поезда оставалось часов шесть, заглянул в милицию.
Там поначалу отнеслись ко мне без восторга: много тут вас! Убийство двойное всколыхнуло весь район. Но когда я сказал, что последним видел убитого (Семен ни словом о Насте не обмолвился!), а сейчас, уезжая, хотел бы…
В общем, записали они все (ничего, вернее сказать). Не о Настеньке же мне с ними говорить. Да я и не говорил – спрашивал больше.
А молоденький лейтенант, смакуя или желая потрясти мои чувства, описывал с подробностями, которые я не буду приводить, состояние останков.
– Э… – пробормотал я. – Откуда вы знаете, что медведь? Шерстинки, следы, разве нельзя…
– Нельзя! – отрезал лейтенант. – Отпечатки зубов! И слюна! Ну-ка, где ты раздобудешь медвежью слюну? – и поглядел победоносно.
Я был посрамлен и лейтенант предложил мне перекусить у них в столовой. Я согласился.
Подали нам суп грибной, жаркое, салатик, компот сухофруктный. Хороший обед, только макароны были сыроваты.
Через несколько часов, договорившись с проводником, я уже ехал в Новосибирск, чтобы оттуда…
Где ты, На-а-стя?
О проекте
О подписке