История эта странная, а верней было бы сказать, – жуткая, случилась со мной на земле, называемой собирательно – «Сибирь». В детстве я думал, что вся она сплошь заросла дремучим лесом и обитают в нем мощнобородые широкоскулые великаны, кладущие на день не более десятка слов.
Однако в поселке, давшем мне недельный приют, когда, заработав деньжат, решил я передохнуть перед возвращением в Питер, такой бородач был только один. Прочие – помельче. В большинстве – горькая пьянь. Что же до тайги, то вокруг была плоская, как стол, равнина на добрую сотню километров окрест.
Обителью моей стал домик-пятистенок из тесаных бревен с острой, красной, как петушиный гребень, крышей. Дом этот, расположившийся в дальнем углу обширного подворья, был с любовью и мастерством сложен хозяином моим, Алексеем Евграфовичем Гречанниковых, деревянных дел умельцем. Он-то как раз и был тем единственным в поселке саженной ширины великаном, немногословным, нежадным и, как узнал я вскоре, весьма азартным.
А узнал я это, когда ежевечерне стал бывать в его хоромах, где он и еще двое местных играли в редкую для этих краев игру – преферанс.
Я стал четвертым.
Одного из местных звали Семеном. Человек тертый, злой, с хищной щербатой улыбочкой и переломленным носом. Когда Семен сцапывал карты широкой татуированной лапой, то непременно что-нибудь приговаривал по случаю.
Второй, Саёныч, представившийся мне Игорем, оказался из пришлых. Интеллигент, пьяница горький, сбежавший (из Питера, кстати) от жены и осевший здесь у какой-то своей надцатой тетки-бабки. Именно он научил двух других столичной умной игре.
Обходительный в разговоре, с лицом хоть и траченым временем, но не лишенным еще тонкости черт, с мягким, добрым голосом – он, определенно, располагал к себе. Во всяком случае – меня. Об Алексее Евграфовиче Гречанниковых я уже говорил. Впрочем, Алексеем Евграфовичем его никто, кроме меня, не величал. Звали попросту Лёхом. О его рисковости я уже говорил. Объявить мизер при двух пробоях для Гречанниковых – обычное дело. Проигрывался он так, что остальным трудно было не быть в плюсе. Зато уж если шел Алексею Евграфовичу фарт – держись! Всех раздевал.
Гречанниковых обычные эти проигрыши не огорчали: играли по маленькой, денег у него было – в избытке. Плотник, охотник, всякому делу – мастер. Да и на что их тратить в поселке?
Была у Алексея Евграфовича дочка. Настасья. Девушка лет двадцати, справная, высокая – в отца. Жили они вдвоем в просторном доме у самого края поселка. Через забор от той избы, что Гречанниковых мне сдал. Знатный дом. Дворец! Мебель самодельная, резная, с придумками. На стенах – шкуры: волчьи, росомашьи… А у тахты – медвежья, густющая, с мордой огромной, оскаленной. Я всегда, как глядел на нее – думал: вот бы босиком пройтись!
Не дом – хоромы!
И хозяйство богатое. Одних только лошадей – три головы.
А дочь вот – незамужем. По здешним понятиям Настасья уже перестарок. И с чего бы? С нее хоть статую «Краса Сибири» ваяй. И скромна.
Вот даже питуху нашему, интеллигенту Саёнычу, Настя явно по нраву была: то и дело глаз на нее скашивал да слюну глотал. Но скромничал. Разве что улыбнется или, кашлянув, пошутит деликатно.
Надо думать, отца ее опасался.
Семен как-то, проигравшись и злясь, ляпнул: мол, слава о ней дурная идет. Но не за распутство.
Ляпнул – и осекся. Зыркнул по сторонам: не слыхал ли кто, лишний? Но никого, кроме меня, рядом не было. А я что? Случайный человек. Поживу и уеду. Не сосед по жизни, а попутчик.
Однако, интерес мой к Настасье Семен пробудил.
Когда мы садились играть, она обычно рукодельничала. На нас если и глянет, то украдкой. Сама ни с кем не заговаривала, отвечала кратко. Ничего такого особо нехорошего я в ней не приметил.
Хотел в поселке недельку пожить да задержался. Хорошо здесь. И не сказать, почему, но – хорошо. Покойно и свободно. Днем я гулял или читал. Вечером – играл. У Лёха. Да где ж еще? Саёныч? Дома своего нет: угол у хворой бабки. Семен? У него дом есть, да в доме том – семенова жена. Злая, как росомаха. А у Гречанниковых жены нет. Умерла.
В тот вечер играли мы скучновато. Карта не шла никому. Даже Лёх объявлял без обычного азарта – о другом думал, видно. Завтра он уезжал. Охотничий сезон начинался. Так что сядет завтра Алексей Евграфович на свой мотоцикл с коляской, лайку вместо пассажира пристроит – и по длинной дороге, в тайгу.
Игра не шла – и я глядел по сторонам больше, чем обычно. Вот комод, вот шкура серая распяленная. Вот лайка Лёхова у порога спит. Вот…
И поймал случайно взгляд девушки. Особенный взгляд, со значением. Аж мурашки по спине побежали. С чего это она?
Я, чтоб дураком не выглядеть, улыбнулся ей. И к моему удивлению, она ответила, да так широко, во весь рот. Я, что таить, обрадовался. И обеспокоился: Лёх завтра уезжает.
К женщинам меня нынче особо не тянуло. На заработках подружка у меня была бойкая. Слишком бойкая, если учесть, что не баклуши бил, а вкалывал по десять часов.
А все же…
Тут потекла ко мне карта и я о Насте забыл. Игра началась. А потом мизер пришел. Без прикупа. И еще. Пуля моя за тридцать перевалила. Пошел других закрывать. Оно так: уж если идет пруха, так идет! Доиграли. Уравняли. Посчитали-рассчитались. И к Лёху в баньку пошли.
А ночью, на простынке чистой ворочаясь, вспомнил я о Настенькином взгляде…
Утром хозяин разбудил меня рано: попрощаться. Сколько б я у него ни задержался – ясно: не на два месяца. Обнялись по здешнему обычаю, даже расцеловались. Пожелал ему, что следует. Он меня послал. Еще разок обнялись (Лёх, хоть и силы медвежьей, соразмерял – чтоб кости не хрустнули). Я его вправду полюбил за эти дни: вот человек, о котором худого не скажешь!
Настасья, после меня, с отцом почеломкалась. Лёх сел на мотоцикл, лайку в багажник посадил и запылил через поселок. Настасья – в дом. Я – на озеро. Справа и слева – поля. Небо белое, низкое, плоское над плоской землей широченной. Солнышко приятным теплом на груди. Чудо как хорошо!
Вода в сентябре холодна. Особенно с утра. Но я взял за правило: плавать, пока жар на коже не станет жаром внутри. Уж тогда вылезал.
Позавтракал я молоком с белым мягким хлебом и пошел гулять. Шататься по окрестностям, сощипывать терпко-кислые ягоды дикой облепихи, шевелить ногами траву. Левый берег озера сплошь зарос мягкими высокими травами. В ботанике я несилен – названий не знаю. Но поваляться – люблю. Руки разбросать, распластаться: сверху – небо с облаками, вокруг – эта самая трава. Насекомые жужжат. Иногда прошуршит рядом кто-то живой…
Прошатался я в тот день почти до вечера. Проголодался. Поесть бы, но… Прежде я у Лёха столовался. Сейчас – как-то неудобно. Без хозяина. Решил кое-что записать для памяти да к Семену сходить. Жена у него хоть и злая, но голодным не отпустит.
Только сел к столу – стук в дверь: Настя пришла.
– Что ж вы, Валя, кушать не идете? – с укоризною.
– Ах, – говорю, – Настенька! Совсем забыл!
Не поверила. Голову наклонила, улыбается.
Повечеряли вдвоем. А за чаем с пирогом брусничным Настя меня разговорила. Незаметно. Я ведь как решил: поем – и сразу уйду. Нечего на девушку тень наводить! А тут разлился соловьем. Снаружи уже звезды высыпали, а я сижу, чаек потягиваю, в глазки широко открытые гляжу, языком плету. Чем бы закончилось – Бог ведает. Да постучали в окошко. Партнеры мои пришли: Семен с Саёнычем. Играть. Преферанс – дело такое: хоть вчетвером, хоть – втроем. Сунулись ко мне – нету. Ну и – на огонек.
Без Лёха игра как-то свободней пошла. Партнеры мои оживились. Семен в игре наглеть начал. Саёныч вдруг ни с того ни с сего разошелся: как его женщины любят! Что же, может и любят. Лицо иконописное. Бородка светлая. Руки хорошей формы. Только ходят ходуном и чистоты не первой. А что бедолага – так это ему в женских глазах только шарму прибавляет: не понятый жизнью человек.
– Игорь, – говорю, – тебе сколько лет?
Зыркнул исподлобья:
– Тридцать восемь! А что?
На вид – старше. Соврал, или хмельная жизнь поизносила? И опять: про женщин, про крутизну свою. Я молчу: тема скользкая. Запросто человека обидеть можно. А вот Семен молчать не стал: начал дразнить да подзадоривать. Язык у Семена едкий, злой. Глаз цепкий. А тут еще проигрыш. Да и Саёныч его побаивается – чего стесняться?
– Бабник, – говорит, – а что ж ты дешевым котом вокруг Наськи ходишь? Как подступить не знаешь? Аль Лёха боишься?
– Боюсь! – говорит. – Он ведь добрый-добрый – а убьет! Или жениться заставит…
– Так и женился бы! – и мне подмигивает. – А то вот Валек опередит!
– А правда, – говорю. – Что б тебе, Игорь, не жениться? Девушка славная…
Здесь, как в старину – двадцать лет разницы – не препона.
– Ха! – Саёныч подергал себя за бородку, а потом нашелся: – Глаз у нее дурной!
– Ум у тебя дурной! – отрезал Семен и опять мне украдкой подмигнул. – Кто тебе наплел?
– Да все! Бабка моя…
– Ща! Бабка! Значит так, Саёныч: Лёха нет. Вернется сам знаешь когда. Вот и карты тебе. Струсишь – нет тебе больше моего уважения!
– Да она меня пошлет!
– А не пошлет – с меня пузырь! Давай, Саёныч! Что кота за яйца тянуть? Как считаешь, Валёк? Или сам на глазок взял? Видали, как ворковали?
– Хорош болтать! – говорю. – А тебе, Игорь, если девушку обидишь…
Оба они так и покатились.
– Сказал! – проговорил Семен, отсмеявшись. – Да она одной рукой Саёныча в узел завяжет, а другой козлинку ему причешет! Обидишь! Ха-ха! Давай, Саёныч, не брызгай! Пошли!
– Ну и валите! – говорю. – А я спать лягу!
– Спи, бугор! У тебя, небось, баб – шестью руками не перемять!
И принялся собирать карты. Сегодня он проиграл. Немного, рубля два. Но – считать не стали. Саёнычу – до того ли? А мне наплевать. Словчил человек – да и Бог с ним! Моих там – копеек шесть.
Так и уснул. И нисколько, клянусь, не ревнуя!
Уснул – проснулся. Как всегда: на озеро. Воротился, умял полбуханки хлеба с молоком теплым и опять ушел.
Побродил часа три – что-то мне не в кайф. Бывает, знаете, мучит что-то, свербит, а что – не поймешь. Воротился в поселок. Чувствую: неладно. Иду по улочке – навстречу никого. Но во дворах – недоброе какое-то шевеление. Пришел к подворью Лёхову, калитку отворил – Настя. Мимо. На улицу. И тоже: ни «как погулялось?», ни улыбки даже. Зыркнула и отвернулась.
Вот тут мне совсем неуютно стало, хотя вины за собой не знал.
«Должно быть, – рассуждаю, – Игорь с Семеном что-то натворили, а мне – за компанию».
Пришел к себе… Семен!
Да такой, что мне худо стало: как на десять лет мужик постарел!
На столе – водка. Пустая почти бутылка. Глянул на меня: глаза красные, несчастные, как у собаки больной. И трезвые.
– Что ж ты, – говорю, – сам с собой водяру жрешь?
А он встает, берет молча из буфета второй стакан, еще один пузырь из сумки своей вытаскивает:
– Помянем, – сипит, – души грешные Игоря и Семена! – наливает по ободок и разом стакан опрокидывает.
– Ты что, – говорю, – охренел? Ты ж живой!
А потом смекнул, взял его за шкирку:
– Эй! Что с Саёнычем?
– Мертвый! – бормочет. – И я мертвый! Кончено. Кранты. Пей!
Думаю, спятил.
– Не буду я пить! – рычу. – Что ты такое мелешь?
– Правду!
Посмотрел злобно и тоскливо, взял стакан и выпил, как воду пьют: в три глотка.
– Нету Саёныча! – и всхлипнул.
– Как – нету?
– Не… не знаю… – и, рассвирепев вдруг: – Медведь задрал! В доме! И его, и бабку! Понял?!
И заревел.
О проекте
О подписке