Беседовали мы с ним обыкновенно по вечерам. Около семи часов служитель, подавши чай, удалялся; и тогда мы «шли один к другому в гости», как мы сами подшучивали. Беседовали часа полтора, два; постукивать больше этого времени было бы утомительно: пальцы уставали.
Между прочим, я полюбопытствовал при одном из наших собеседований: что нового в нашей литературе? Он ответил: напечатан роман Чернышевского[82] «Что делать?» Я попросил рассказать содержание романа; он согласился, постукивал об этом предмете вечеров пять или шесть. Не раньше, как через три года, мне удалось получить экземпляр этого романа; читая его, я убедился, что Левашов передал мне остов романа обстоятельно и толково.
В той камере, которая была расположена рядом с моею, вверх по течению Невы, т[о] е[сть], другими словами, налево от входа в мою камеру – не было никого. Левашов был освобожден в ноябре, и в его камеру никто не был посажен. После Левашова моим собеседником был Петр Давидович Баллод[83], студент-естественник Петербургского университета; его лично я не знал, но фамилия была известна мне и многим другим студентам-медикам: в академии появился и бойко пошел в ход учебник описательной анатомии человека – сочинение Гиртля[84], переведенное под редакцией Баллода (этого самого) и Фаминцина[85] (профессора музыки и эстетики в консерватории). Камера Баллода была расположена на левой стороне коридора, т[о] е[сть] ее окно было обращено во двор. Моя камера была, как я упомянул, на правой стороне коридора, четвертая или пятая от входа; его камера – на левой стороне коридора подальше моей, пятая или шестая от входа; двери наших камер – через коридор, наискось одна от другой. С Левашовым я мог перестукиваться очень легкими ударами в стену; я думаю, что находящийся в коридоре часовой мог заметить эти постукивания в том только случае, если останавливался около двери нарочно и прислушивался внимательно. С Баллодом не было возможности перестукиваться подобными легкими ударами. На столике камеры всегда стояла оловянная кружка с водой для питья; вот этой-то кружкой я постукивал по столику, и звук получался достаточно сильный, чтобы Баллод мог различать нумер строчки алфавита и нумер буквы в строчке. Впрочем, он скоро указал мне возможность дальнейших упрощений нашего разговора; свои упрощенные приемы он заимствовал из телеграфной техники; но моя практика с ним была гораздо кратковременнее, чем с Левашовым, и потому я давно забыл те упрощения, которым он научил меня тогда. Иногда он укорял меня, что я черезчур осторожен, стучу слишком тихо: «Стучите громче; ведь уж за это нам каторги не прибавят».
Перестукиваясь с Баллодом, я узнал, что он арестован в июне (или в июле) 1862 года. При обыске, произведенном на его квартире, ничего противозаконного не оказалось; но тотчас по окончании этого обыска ему сказали: «А теперь поедем на вашу другую квартиру». На этой другой квартире, снятой на какое-то чужое имя, оказалась небольшая типография; насколько мне известно, это была первая тайная типография в России (оставляя Польшу в стороне). Доносчиком был Горбачевский, наборщик, работавший в этой типографии; за свой донос он получил от жандармов награду – триста рублей и был произведен из унтер-офицерского звания в классный чин. В типографии оказались кое-какие рукописи; из них особенно важною, по мнению властей, была рукопись, в которой неизвестный автор громил Шедо-Феротти[86] и его памфлет, направленный против Герцена[87]. Но всего хуже было то, что оказался еще небольшой рукописный листок с заглавием «Предостережение» и почти оконченный набор этого листка. В листке от имени Центрального революционного комитета упоминалось о распространяемых полицией и жандармами слухах, будто бы большие пожары, происходившие около того времени в Петербурге и в некоторых других городах России, будто бы эти пожары – дело революционеров; комитет выражал уверенность, что публика оценит эти слухи по достоинству и заклеймит злостную жандармскую клевету презрением, какого она вполне заслуживает. Когда Следственная комиссия спросила Баллода: от кого он получил этот листок? он написал в ответ длинное повествование о том, как он однажды получил по городской почте письмо с приглашением явиться в такое-то время к такому-то пункту; как его на этом пункте встретили незнакомцы, одетые вот так-то и так-то (чуть ли даже не в масках); ну, и т[ак] д[алее] – роман с переодеваниями и с приключениями во вкусе какого-нибудь Понсон-дю-Терайля[88]. Члены комиссии сказали ему, что во всем этом романе они не верят ни одному слову, и что своим упорным запирательством он отягчает свою участь. Баллод счел нужным вызвать в них некоторое доверие к своим показаниям и для достижения этой цели назвал им литератора Писарева[89], как автора той упомянутой выше рукописи, в которой предавался растерзанию памфлет Шедо-Феротти. Члены комиссии сказали ему, что они уже и сами почти открыли автора этой рукописи следующим способом: изложение рукописи, бойкое, искусное, ядовитое, привело их к убеждению, что автор рукописи – литератор по профессии; они добыли образцы почерков всех более или менее известных сотрудников тогдашних газет и журналов; сличение почерков приводило к заключению, что автор рукописи – или Чернышевский, или Писарев; но способ начертания буквы д и еще какой-то буквы склонял их более в сторону Писарева.
Узнавши от меня, что я арестован сравнительно недавно, Баллод спросил:
– «Колокол» вы читали?
– Читал; и довольно курьезно, что весь «Колокол» за два года, 1859-й и 1860-й, в великолепном переплете, я имел от одного из знакомых, у которого родственник занимает какую-то должность при дворце великого князя Константина Николаевича[90], и том «Колокола» был взят на несколько недель из дворцовой библиотеки.
– А за дальнейшие годы читали?
– Читал, но не регулярно; многие нумера не удавалось достать.
– Не попался ли вам такой нумер, в котором золотопромышленник Жуковский[91] извещает о своем прибытии в Лондон?
– Помню заявление от имени Жуковского, что вот он благополучно добрался до Лондона и благодарит всех лиц, содействовавших ему при побеге из России, а в особенности при переходе через границу; но был ли он назван золотопромышленником, этого не помню.
– Все равно; значит, он самый; значит, Жданов показывал мне настоящий нумер, не сфабрикованный в Петербурге.
– Какой Жданов? Какой нумер? (Я был в полном недоумении).
– А вот, видите ли: когда я написал свое показание о лицах, от которых я получил листок «Предостережение», сенатор Жданов, самый дельный из членов комиссии (вы его, конечно, видели), стал убеждать меня, что гораздо выгоднее для меня, гораздо правдоподобнее для комиссии будет, если я укажу на Жуковского, близкого мне человека, который теперь в Англии, и которому, следовательно, мое показание повредить не может. Я спросил Жданова: откуда же известно, что Жуковский в Англии? – А я вам принесу, говорит, нумер «Колокола», и, действительно, принес, и там было вот это заявление Жуковского, которое и вы читали, когда были еще на свободе.
Но я усомнился: ведь нумер «Колокола» можно перепечатать и в Петербурге, выбросивши из настоящего нумера пятнадцать, двадцать строчек и заменивши их этим заявлением. Потому я счел за лучшее – стоять на своем показании, хотя оно, правду сказать, действительно, сбивается на роман с переодеваниями и с приключениями. А он-то, Жданов, долго уговаривал меня, старался победить мое недоверие. «Вы – говорил он мне – думаете про себя: с какой статьи сенатор Жданов станет заботиться о выгодах какого-то студента Баллода? Очень просто: наш государственный порядок не вечен; может быть, через несколько лет он будет разрушен и заменен другим; тогда может случиться, что мы с вами поменяемся местами; и я надеюсь получить от вас услугу вроде той, какую теперь желал бы оказать вам».
Баллод так и остался при своем показании. Во время обоих допросов, которые делались мне в Следственной комиссии, я видел Жданова; он читал задаваемые мне вопросные пункты, кое-где пояснял их, читал написанные мною ответы, кое-где спрашивал о подробностях; держал себя прилично, вежливо. Впоследствии, приблизительно через три или через четыре года, будучи уже в Сибири, я прочел в газете коротенькое известие о смерти сенатора Жданова: возвращаясь из Симбирска в Петербург, остановился в каком-то из попутных городов и умер в гостинице скоропостижно. От некоторых лиц я слышал, что в Симбирск Жданов был командирован для расследования обстоятельств бывшего там громадного пожара. Ходили слухи, что в тамошнем отделении государственного банка накануне пожара находилось государственных кредитных билетов и процентных бумаг на очень значительную сумму; что эти деньги и бумаги были разделены полюбовно между какими-то важными лицами чиновничьей иерархии; что пожар был произведен для сокрытия следов преступления. Верившие этим слухам прибавляли, что Жданов добрался до корней этого дела и вез с собою в Петербург важные документы, изобличавшие виновников и участников вышеизложенной махинации, но смерть последовала скоропостижно, а портфель с его бумагами куда-то исчез… От других лиц я слышал, что все эти россказни – совершенный вздор; что в симбирском отделении государственного банка не произошло при этом пожаре никаких убытков или почти никаких; что Жданову было почти семьдесят лет, и потому нет оснований видеть в его смерти что-то особенное, подозрительное. Сам я склоняюсь в пользу этой второй версии. О первой версии упомянул потому, что вздорные слухи, не имеющие сами по себе никакой ценности, тем не менее характеризуют в значительной степени общественную среду, т[о] е[сть] тех лиц, от которых подобные слухи исходят, а также и тех лиц, между которыми они распространяются; и сочинители, и распространители считают такое-то происшествие хотя необычным, но все-таки возможным; самый упрямый скептик принужден соглашаться с ними: необычно, неправдоподобно, но, к сожалению, у нас при наших порядках – возможно.
Камера, расположенная как раз против моей камеры по левой стороне коридора, т[о] е[сть] выходившая окном во двор – была занята упомянутым мною литератором Писаревым, главным сотрудником «Русского слова»[92], одного из тогдашних ежемесячных журналов. Со статьями Писарева и вообще с «Русским словом» я был почти незнаком: некогда было читать их; от обязательных учебных занятий свободного времени оставалось немного, и оно уходило на беглый просмотр двух-трех газет и на более внимательное чтение некоторых статей в журналах; из журналов я чаще всего и больше всего интересовался «Современником»[93]; в «Русское слово» заглядывал очень редко, но, конечно, я знал, что это журнал радикального направления.
Двери камер Писарева и моей были одна против другой; ставши около дверей и говоря обыкновенным, даже пониженным голосом, мы хорошо, отчетливо слышали друг друга. Об обстоятельствах своего ареста Писарев рассказал мне приблизительно так:
«Мы с Баллодом товарищи от времен детства, учились в одной гимназии, в университете оставались в приятельских отношениях. Литературная работа поглощала меня вполне; конспиративными делами я совершенно не занимался. Но вышло дело так: я влюбился; барышня предпочла мне другого, по фамилии Гарднер; я, недолго думая, вызвал его на дуэль. Он убеждал меня, что это крайне глупо с моей стороны; но я был разъярен, и никакие убеждения на меня не действовали. Наконец, он сказал мне, что, скрепя сердце, соглашается на эту нелепую дуэль, но с тем непременным условием, что она будет отложена недели на две или на три, так как ему необходимо съездить в провинцию для устройства дел, у него какая-то там фарфоровая фабрика. Я не соглашался ни на малейшую отсрочку, а он не соглашался отказаться от своей поездки на фабрику. Я пригрозил ему, что, если он вздумает уклониться от немедленной дуэли, я дам ему публично пощечину; он сказал: посмотрим. На другой день мы оба оказались на вокзале; я подошел к нему и ударил его хлыстом по лицу, он ударил меня палкой, между нами завязалась драка. Жандармы разняли нас, написали протокол, отправили нас обоих к обер-полицемейстеру. Этот спрашивает меня: – Вы что там наделали? – Я ударил его хлыстом по лицу. – Обращается с вопросом к нему: – А вы что наделали? Гарднер ответил: – Я его ударил палкой еще больнее. Обер-полицеймейстер пожал плечами и отпустил нас обоих на все четыре стороны. Ну, вот я чувствую, что наделал чего-то несообразного; на душе у меня очень скверно; иду к Баллоду и говорю: – Ты ведь, знаю, занимаешься какими-то там политическими делами; дай, пожалуйста, какую-нибудь работу по этой части; может быть, мне от нее полегчает. Он дал мне памфлет барона Фиркса, который под псевдонимом Шедо-Феротти напал на Герцена за помещенную им в «Колоколе» статью «Бруты и Кассии Третьего Отделения». Я окунулся в эту работу дней на десять, написал статейку жестокую, яростную; отдал Баллоду. Он спросил: – Не хочешь ли еще чего-нибудь в этом роде? – Нет, говорю – не надо; успокоился достаточно. И возвратился к своим обычным литературным работам. Досадно, что рукопись попала в руки жандармов; но на Баллода я не сержусь: я вполне понимаю, что ему было необходимо сказать членам Следственной комиссии хоть что-нибудь настоящее, не фантастическое – он и указал на меня, как на автора рукописи».
Наши разговоры с Писаревым происходили в течение недолгого времени, дня три-четыре. Несмотря на нашу осторожность, часовые заметили это явное нарушение крепостного режима, и начальство переместило его куда-то в другую камеру.
Впоследствии я узнал, что Балл од был приговорен к ссылке в каторжную работу на семь лет, Писарев – к заключению в крепости на два года и восемь месяцев. Баллода я встретил в Сибири; я, он, упомянутый мною Муравский и несколько других лиц, о которых предполагаю говорить со временем подробнее, прожили в Сибири несколько лет в одной тюрьме. Писарев, как в крепости, так и по освобождении из нее, продолжал свою литературную деятельность, но на свободе прожил недолго: купаясь, утонул на рижском взморье в 1868-м году.
Собственных книг я имел в крепости немного, но книги содержательные Функе[94] – Учебник физиологии (на немецком языке); Дарвин – О происхождении видов, перевод, помнится, Рачинского[95]; Кольб – Сравнительная статистика, перевод (с большими дополнениями) Корсака[96]; Милль – Политическая экономия, перевод Чернышевского с его примечаниями и дополнениями (только 1-ая книга – производство)[97]. Вот эти-то четыре тома и наполняли значительную часть моего времени в крепости.
Кроме собственных книг, я пользовался еще книгами из крепостной библиотеки. Мне говорили, что казна не тратила ни копейки на эту библиотеку, и составилась она исключительно из книг и периодических изданий, пожертвованных разными лицами в разное время. Я уже упоминал, что человек, похожий на военного писаря, приходил иногда в камеру и спрашивал, не нужно ли чего купить; иногда он же приносил небольшой список книг и журналов, имеющихся в крепостной библиотеке, и спрашивал: – Не желаете ли получить что-нибудь из этого списка? Желаемая книга доставлялась иногда тотчас же, иногда – через несколько дней; больше одного тома сразу не давалось, сроков для пользования книгою не было установлено никаких. Журналов за текущий год в списке не было вовсе; за предыдущие годы были: «Библиотека для чтения»[98], «Морской сборник»[99], «Время»[100], «Основа»[101].
Самых известных в то время журналов: «Современника», «Русского слова», «Отечественных записок»[102], «Русского вестника»[103] – в списке совсем не было, даже и за прежние годы. «Современник» и «Русское слово» были у начальства на худом счету; и я допускаю, что крепостные власти могли прямо-таки отказываться от принятия жертвуемых экземпляров; но в отношении «Отечественных записок» и «Русского вестника» это неправдоподобно; их отсутствие в крепостной библиотеке происходило от какой-нибудь другой причины.
В книжках «Времени» были помещены между прочим «Записки из мертвого дома» Достоевского[104]. Я прочел их очень внимательно, так как был почти уверен, что через несколько месяцев буду сам находиться в мертвом доме. В действительности вышло не так: через несколько месяцев я оказался в обстановке, не имеющей почти никакого сходства с тою, которая изображена Достоевским.
В числе книг крепостной библиотеки было несколько разрозненных томов «Истории государства Российского» Карамзина[105]. В одном из этих томов я прочел о пререканиях новгородцев с киевским великим князем, если память меня не обманывает – с Ярославом Мудрым[106]. Он пригрозил новгородцам, что для обуздания их строптивости пошлет к ним в князья одного из своих сыновей, известного крутым нравом; новгородцы ответили: «Если у него две головы – присылай». Вот это, подумал я, очень выразительно сказано; умели когда-то наши предки разговаривать с властями не таким языком, каким мы теперь разговариваем…
Из книг крепостной библиотеки упомяну еще о сочинении Шлоссера «История восемнадцатого века и девятнадцатого до падения первой империи»[107], восемь томов. Это сочинение так понравилось мне, что впоследствии, уже в Сибири, я прочел его еще раз, а некоторые главы (об общественной жизни и о литературе) прочел и в третий раз.
Были в библиотеке «Очерки» Маколея[108] в прекрасном издании Тиблена; некоторые из этих очерков (Бэкон, Гампден, Клейв, Байрон) произвели на меня довольно сильное впечатление, так что я вот и теперь, в старости, еще сохраняю о них воспоминание, не совсем смутное.
13-го января 1864 года, по выслушании в Сенате приговора, изложенного в начале моего рассказа, я был привезен обратно в крепость и отведен в ту же камеру Невской куртины. Через три или четыре дня меня привели в квартиру коменданта (генерала Сорокина[109]
О проекте
О подписке