Читать книгу «Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны» онлайн полностью📖 — Сборника — MyBook.

– Однако в скором времени та же тактика потребует обратной маскировки. Когда станет ясным, что наш бедлам не прекращается, но географически расширяется, то нужно будет сделать так, чтобы капиталистическим странам стало страшно пойти против нас. И вот, принимая у себя представителей капиталистического мира, гниющего Запада, мы будем показывать им торжественные парады, силу нашей военной мощи и ее организованность, демонстрируя орудия и всяческие танки, купленные на том же гниющем Западе.

Такая «обратная маскировка» наступила уже при Сталине и распухает до сих пор с каждым днем до невероятных размеров. В обоих случаях «капиталисты» поверили, вследствие чего из года в год и продолжают терять свои позиции.

Юрий Павлович, а вы Троцкого раньше знали?

Троцкого нет. Я познакомился тогда, когда мне назначили его портрет. У меня с ним были долгие разговоры, которые совершенно не похожи были на разговоры с Лениным. Троцкий увлекался искусством, очень любил, очень ценил искусство. Мы с ним ходили даже на выставки. Рядом с Реввоенсоветом помещался самый знаменитый Щукинский музей. В этом Щукинском музее, куда мы как-то вместе пошли, Троцкий, остановившись перед картиной Пикассо, сказал, что он особенно ценит Пикассо, потому что тот является для него символом перманентной революции, вечно меняя манеры своей живописи. Вот это та самая перманентная революция, которая сделала знаменитостью и миллионера Пикассо, и которая убила Троцкого.

Портрет Троцкого был заказан для Музея Красной армии. Троцкий мне сказал, что позировать в военной форме ему не хочется, он к этому не привык, в штатском костюме тоже не совсем подходит. Он просил меня сделать для него костюм. Я сделал ему костюм, его сшил портной государственный. Этот костюм был такой героический, но не военный, ему это очень понравилось. Он мне позировал довольно долго, потому что мне пришлось делать огромный портрет. Мне был заказан портрет четыре аршина в высоту и три в ширину. Между прочим, тоже любопытно, – моя мастерская была в Петербурге, но я должен был делать Троцкого в Москве. Мне отвели большую комнату в национализированном доме Льва Толстого. И вот в одной из комнат Льва Толстого, на стенах которой висели портреты Толстого фотографические, я должен был делать портрет Троцкого. Туда мне принесли колоссальный мольберт и лестницу, потому что мне приходилось работать на лестнице, потом невысокий стол, на который для позирования поднимался Троцкий в этом моем полувоенном костюме. Все разговоры с ним носили героический оттенок. Я сделал из этого портрета то, что мне вначале казалось нужно было сделать с Лениным, но Ленин меня разочаровал, а Троцкий наоборот меня вдохновил. Он стоит в этом костюме с протянутой рукой, грозно смотрит вперед. Я работал над ним приблизительно месяц с чем-то. Троцкий позировал мне 15 дней. Потом этот холст сразу же уехал в 1924 году в Советский павильон на биеннале в Венеции, в Италию, там он висел в центральном зале, занимал центральное место. Там я его видел последний раз. Потому что после этого я переехал во Францию из Италии, а портрет вернулся и исчез по двум причинам. Во-первых, потому что он все-таки был формальный, а во-вторых, потому что это был Троцкий. Во главе правительства стоял уже Сталин.

Юрий Павлович, вы не только знали Блока, но также были первым иллюстратором его поэмы «Двенадцать». Расскажите, что вам помнится об этих временах?

Да, с удовольствием. Я сделал иллюстрации к «Двенадцати» Блока в 1918 году. Это было первое иллюстрированное издание этой поэмы. Вышло оно в издательстве в Петербурге. В 1917–1919 годах Блок, несомненно, был захвачен стихийной стороной революции. «Мировой пожар» казался ему целью, а не этапом. Мировой пожар не был для Блока даже символом разрушения: это был «мировой оркестр народной души». Уличные самосуды представлялись ему более оправданными, чем судебное разбирательство. «Ураган, неизменный спутник переворотов». И снова, и всегда – Музыка. Музыка с большой буквы. «Те, кто исполнен музыкой, услышат вздох всеобщей души, если не сегодня, то завтра», – говорил Блок еще в 1909 году. В 1917 году Блоку почудилось, что он ее услышал. В 1918, повторив, что «дух есть музыка», Блок говорил, что «революция есть музыка, которую имеющий уши должен слышать», и заверял интеллигенцию: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте революцию». Эта фраза была ровесницей поэмы «Двенадцать». Но однако в январе 1921 года в Доме литераторов уже больной Блок произнес в речи, посвященной восемьдесят четвертой годовщине смерти Пушкина, следующие слова: «Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл…

Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение».

А сами иллюстрации? Может быть, у вас остались какие-то воспоминания именно о том, как вы понимали эту поэму и тем самым иллюстрировали ее, и как Блок ее понимал? Может быть, у вас остались какие-то воспоминания о том, как вы обсуждали все это?

Я, получив заказ, еще не знал Блока лично. Я с ним, конечно, встречался еще в студенческие годы, но я не был с ним знаком в буквальном смысле этого слова. Когда издатель «Алконоста» Алянский предложил мне сделать эти иллюстрации, то я находился в Москве, а Блок и Алянский жили в Петербурге. Таким образом мы были разлучены. Я начал делать иллюстрации, не поговорим о них с Блоком. Когда у меня было сделано некоторое количество этих рисунков, то я их выслал в Петербург и вскоре получил письмо от Александра Блока, где он критиковал и обсуждал мои рисунки. Начиналось оно такими словами: «Пишу Вам, по возможности, кратко и деловито, потому что Самуил Миронович <Алянский> ждет и завтра должен отправить письмо Вам.

Рисунков к «Двенадцати» я страшно боялся и даже говорить с Вами боялся. Сейчас, насмотревшись на них, хочу сказать Вам, что разные углы, части, художественные мысли – мне невыразимо близки и дороги, а общее – более чем приемлемо, т. е. просто я ничего подобного не ждал, почти Вас не зная.

Для меня лично всего бесспорнее – убитая Катька (большой рисунок) и пес (отдельно, небольшой рисунок). Эти оба в целом доставляют мне большую артистическую радость, и думаю, если бы мы, столь разные и разных поколений, – говорили с Вами сейчас, – мы многое сумели бы друг другу сказать полусловами. Приходится писать, к сожалению, что гораздо менее убедительно». Я не буду читать все письмо, потому что оно довольно длинное. Если кто-то хочет его прочесть целиком, то его можно прочесть в целом ряде книг, в советском издании сочинений Александра Блока, том 8, «Письма». Это издание 1963 года. Он критикует отдельный портрет Катьки, где пишет, что «Катька» – великолепный рисунок сам по себе, наименее оригинальный вообще, и думаю, что и наиболее «не ваш». Это не Катька вовсе: Катька – здоровая, толстомордая, страстная, курносая русская девка: свежая, простая, добрая – здорово ругается, проливает слезы над романами, отчаянно целуется; всему этому не противоречит изящество всей середины Вашего большого рисунка (два согнутые пальца руки и окружающее). Хорошо также, что крестик выпал (тоже на большом рисунке). Рот свежий, «масса зубов», чувственный (на маленьком рисунке он – старый). «Эспри» погрубее и понелепей (может быть, без бабочки). «Толстомордость» очень важна (здоровая и чистая, даже – до детскости). Папироски лучше не надо (может быть, она не курит). Я бы сказал, что в маленьком рисунке у Вас неожиданный и нигде больше не повторяющийся неприятный налет «Сатириконства» (Вам совершенно чуждого)».

Блок не знал, что я в течение 1913-14 годов был постоянным сотрудником журнала «Сатирикон», может быть, впрочем, и без особого «сатириконства». Теперь, возвращаясь к письму: «2) О Христе: Он совсем не такой: маленький, согнулся, как пес сзади, аккуратно несет флаг и уходит. „Христос с флагом“ – это ведь „и так и не так“. Знаете ли Вы (у меня – через всю жизнь), что когда флаг бьется под ветром (за дождем или за снегом и главное – за ночной темнотой), то под ним мыслится кто-то огромный, как-то к нему относящийся (не держит, не несет, а как – не умею сказать). Вообще, это самое трудное, можно только найти, но сказать я не умею, как, может быть, хуже всего сумел сказать и в „Двенадцати“ (по существу, однако, не отказываюсь, несмотря на все критики). Теперь еще: у Петьки с ножом хорош кухонный нож в руке; но рот опять старый. А на целое я опять смотрел, смотрел и вдруг вспомнил: Христос… Дюрера (т. е. нечто совершенно не относящееся сюда, постороннее воспоминание).

Наконец, последнее: мне было бы страшно жалко уменьшать рисунки. Нельзя ли, по-Вашему, напротив, увеличить некоторые и издать всю книгу в размерах Вашего „убийства Катьки“, которое, по-моему, настолько grand style, что может быть увеличено еще хоть до размеров плаката и все-таки не потеряет от того. Об увеличении и уменьшении уже Вам судить.

Вот, кажется, все главное по части „критики“. Мог бы написать еще страниц десять, но тороплюсь. Крепко жму Вашу руку.

Александр Блок».

Письмо это начиналось следующим обращением: «Многоуважаемый Юрий Павлович». В последующих записках, которые мне приходилось получать от Блока, «многоуважаемый» превращался постепенно в «дорогого», в «милого» и, наконец, в «милого друга».

Вот единственная сохранившаяся у меня из этих записок:

«Милый Ю.П.

Итак, завтра в 6.

Ваш А.Б.»

О чем писалось в этом письме? Где? Когда? Зачем? – я не помню.

А как же были решены эти вопросы, расхождения между вашими иллюстрациями и критикой Блока?

Более просто, чем я предполагал. Я убрал папироску и отыскал новую Катьку, хотя эта тоже курила. Я встретил ее в одном из московских трактиров и срисовал с натуры. Звали ее Дуней, и о Блоке она не слыхала.

Да, я нашел и нового Христа, или, вернее, я убрал совсем Христа, заменив его прозрачным и бесформенным силуэтом, слившимся с флагом. Впрочем, с литературным образом Христа в поэме «Двенадцать» у Блока вообще было много сомнений.

Летом 1919 года Николай Гумилев на докладе о творчестве Блока признался, что конец «Двенадцати» кажется ему искусственно приклеенным, что внезапное появление Христа есть чисто литературный эффект. Блок ответил: «Мне тоже не нравится конец „Двенадцати“. Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И тогда я записал у себя: «К сожалению, Христос». Закончив двадцать рисунков, я приехал с ними в Петербург. Там сразу же произошло мое знакомство с Блоком. Новой критики не последовало, и через полчаса нам уже казалось, будто мы знаем друг друга давным-давно. С тех пор началась наша дружба, которая продолжалась до последних дней его жизни. Когда Блок умер, я сделал трагический для меня портрет Блока в гробу.

Юрий Павлович, я сейчас смотрю на ваш портрет Маяковского. Может быть вы скажете, когда он вам позировал?

Маяковский мне позировал в 1921 году. Я вам должен сказать, что я так часто с ним встречался, что мне трудно говорить о тех часах, которые провел для этого рисунка. Потому что это был набросок, он мне позировал может быть 40 минут, может быть час, не больше.

А где оригинал этого рисунка сейчас?

Оригинал сейчас находится в одной частной коллекции в Париже.

А когда вы впервые познакомились с Маяковским?

Это было давно. Я познакомился с ним в 1913 году, когда он еще не дошел до призывного возраста. Я с ним встречался с тех пор в течение всей его жизни до последних лет.

Я с Маяковским встречался все время в Петербурге. Он был страшным энтузиастом революции, очень скоро записался в Коммунистическую партию, оставался в ней до конца. Однажды, я помню, в 1919 году в Петербурге Маяковский, разговаривая со мной на политическую тему, сказал:

– Ты с ума сошел! Сегодня ты еще не в партии? Черт знает что! Партия – это ленинский танк, на котором мы перегоним будущее!

Дальше я с ним встречался в Париже, потому что с 1924 года я жил в Париже. Я встречал его в 1924-27 годах. Последняя моя встреча с ним носила довольно грустный отпечаток. В последний раз я встретил Маяковского в Ницце, в 1929 году. Падали сумерки. Я спускался по старой ульчонке, которая скользила к морю. Навстречу поднимался знакомый силуэт. Я не успел еще открыть рот, чтобы поздороваться, как Маяковский крикнул:

– Тыщи франков у тебя нету?

Мы подошли друг к другу. Маяковский мне объяснил, что он возвращается из Монте-Карло, где в казино проиграл все до последнего сантима.

– Ужасно негостеприимная странишка! – заключил он.

Я дал ему «тыщу» франков.

– Я голоден, – прибавил он, – и если ты дашь мне еще двести франков, я приглашу тебя на буйябез.

Я дал еще двести франков, и мы зашли в уютный ресторанчик около пляжа. Несмотря на скромный вид этого трактирчика, буйябез был замечательный. Мы болтали, как всегда, понемногу обо всем и, конечно, о Советском Союзе. Маяковский, между прочим, спросил меня, когда же наконец я вернусь в Москву. Я ответил, что я об этом больше не думаю, так как хочу остаться художником. Маяковский хлопнул меня по плечу и, сразу помрачнев, произнес охрипшим голосом:

– А я – возвращаюсь… так как я уже перестал быть поэтом.

Затем произошла поистине драматическая сцена. Маяковский разрыдался и прошептал едва слышно:

– Теперь я… чиновник…

Служанка ресторана, напуганная рыданиями, подбежала:

– Что такое? Что происходит?

Маяковский обернулся к ней и, жестоко улыбнувшись, ответил по-русски:

– Ничего, ничего… я просто подавился косточкой.

Эта моя встреча с Маяковским в Ницце была нашей последней встречей. 14 апреля 1930 года Маяковский в Москве застрелился. Счастливая жизнь никогда не ведет к самоубийству. Маяковскому было тридцать семь лет. Роковой возраст: в этом возрасте умерли Рафаэль, Ватто, Байрон, Пушкин, Федотов, Ван Гог, Рембо, Тулуз-Лотрек, Хлебников и совсем недавно Жерар Филип…

Здесь у вас в кабинете висит портрет Пильняка. Я хотел вас спросить, где и когда он был вами написан?

Этот портрет, сделанный пером, был исполнен у меня в квартире в Петербурге в 1924 году, в год, в который я уехал за границу.

С Пильняком меня связывает довольно много воспоминаний еще по Петербургу, по Москве, наконец по Парижу, куда он приезжал тоже, я с ним все время встречался почти ежедневно. У меня есть воспоминания несколько малоизвестные, может быть даже никому неизвестные. Это было еще в Москве, он обратился ко мне с предложением сделать иллюстрации к его книге «Дневник Jean`a Сухова». Вся оригинальность этой книги заключалась в том, что это не он написал эту книгу, а это был действительно дневник какого-то провинциального человека, не имевшего никакого отношения к литературе, никогда не мечтавший о том, что эта книга будет издана. Если бы эта книга появилась, то, можно сказать, что это был бы в своем роде литературный «Таможенник» Руссо. Ничего интересного в содержании этой книги, этого дневника, по существу, не было, но интересна была форма, то есть любительское писательство. Пильняк сделал некоторые орфографические исправления, и оставил этот текст совершенно нетронутым. Когда Пильняк предложил мне сделать иллюстрации к этой книге, то я, начав эти рисунки, понял, что не смогу их исполнить, потому что для этого надо быть совершенно безграмотным художником, рисовальщиком. Это гораздо труднее, чем делать вещи академически правильные. Я попросил мою жену сделать эти рисунки. Она согласилась. Она никогда не рисовала и не была художницей. И вот по моим указаниям, под моими наблюдениями она, весело смеясь, делала эти рисунки. Эти рисунки Пильняку очень понравились. В конце концов издатель сделал клише, у меня имеются все оттиски. Но потом издатель оказался в материальных затруднениях, а государственное издательство от подобной книги, разумеется, отказалось. Таким образом книга эта не вышла. Судьба этого текста мне, к сожалению, неизвестна. У меня сохранились только рисунки, сделанные моей женой, не оригиналы, а оттиски, и некоторые отрывки текста, которые прикреплены были к этим рисункам.