<…> Весной 1856 приехал Огарев, год спустя (1 июля 1857) вышел первый лист «Колокола». Без довольно близкой периодичности нет настоящей связи между органом и средой. Книга остается, журнал исчезает, но книга остается в библиотеке, а журнал исчезает в мозгу читателя и до того усвоивается им повторениями, что кажется ему его собственной мыслию. Если же читатель начнет забывать ее, новый лист журнала, никогда не боящийся повторений, подскажет и подновит ее.
Действительно, влияние «Колокола» в один год далеко переросло «Полярную звезду». «Колокол» в России был принят ответом на потребность органа, не искаженного ценсурой. Горячо приветствовало нас молодое поколение; были письма, от которых слезы навертывались на глазах… Но и не одно молодое поколение поддержало нас…
«“Колокол” – власть», – говорил мне в Лондоне, horribile dictu[93], Катков и прибавил, что он у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу… И прежде его повторяли то же и Т<ургенев>, и А<ксаков>, и С<амарин>, и К<авелин>, генералы из либералов, либералы из статских советников, придворные дамы с жаждой прогресса и флигель-адъютанты с литературой; сам В. П.[94], постоянный, как подсолнечник, в своем поклонении всякой силе, умильно смотрел на «Колокол», как будто он был начинен трюфлями… <…>
Во дворце «Колокол» получил свое гражданство еще прежде. По статьям его государь велел пересмотреть дело «стрелка Кочубея», подстрелившего своего управляющего. Императрица плакала над письмом к ней о воспитании ее детей, и говорят, что сам отважный статс-секретарь Б<утко>в припадке заносчивой самостоятельности повторял, что он ничего не боится, «жалуйтесь государю, делайте что хотите, пожалуй, пишите себе в “Колокол” – мне все равно». Какой-то офицер, обойденный в повышении, серьезно просил нас напечатать об этом с особенным внушением государю. Анекдот Щепкина с Гедеоновым передан мною в другом месте, – таких анекдотов мог бы я рассказать десяток…
…Горчаков с удивлением показывал напечатанный в «Колоколе» отчет о тайном заседании Государственного совета по крестьянскому делу. «Кто же, – говорил он, – мог сообщить им так верно подробности, как не кто-нибудь из присутствовавших?» Совет обеспокоился и как-то между «Бутковым и государем» келейно потолковал, как бы унять «Колокол». Бескорыстный Муравьев советовал подкупить меня; жираф в андреевской ленте, Панин, предпочитал сманить на службу. Горчаков, игравший между этими «мертвыми душами» роль Мижуева[95], усомнился в моей продажности и спросил Панина:
– Какое же место вы предложите ему? – Помощника статс-секретаря.
– Ну, в помощники статс-секретаря он не пойдет, – отвечал Горчаков[96], и судьбы ««Колокола» были предоставлены воле Божией.
А воля Божия ясно обнаружилась в ливне писем и корреспонденций из всех частей России. Всякий писал, что попало: один – чтобы сорвать сердце, другой – чтобы себя уверить, что он опасный человек… но были письма, писанные в порыве негодования, страстные крики и обличение ежедневных мерзостей.
Такие письма выкупали десятки «упражнений <…>
Герцен А. И. Собр. соч. Т. ХI. М., 1957. С. 300–302.
В нашей книге представлена лишь небольшая часть текстов Герцена, затрагивающих проблему свободы слова. Ею пронизаны роман «Былое и думы», знаменитая книга «О развитии революционных идей в России»; множество статей и заметок, посвященных репрессиям печатного слова в России, систематически публиковалось в «Колоколе» и других изданиях.
Россия тягостно молчала,
Как изумленное дитя,
Когда, неистово гнетя,
Одна рука ее сжимала;
Но тот, который что есть сил
Ребенка мощного давил,
Он с тупоумием капрала
Не знал, что перед ним лежало,
И мысль его не поняла,
Какая есть в ребенке сила:
Рука – ее не задушила,
Сама с натуги замерла.
В годину мрака и печали,
Как люди русские молчали,
Глас вопиющего в пустыне
Один раздался на чужбине;
Звучал на почве не родной —
Не ради прихоти пустой,
Не потому, что из боязни
Он укрывался бы от казни;
А потому, что здесь язык
К свободомыслию привык
И не касалася окова
До человеческого слова.
Привета с родины далекой
Дождался голос одинокой,
Теперь юней, сильнее он…
Звучит, раскачиваясь, звон,
И он гудеть не перестанет,
Пока – спугнув ночные сны —
Из колыбельной тишины
Россия бодро не воспрянет
И крепко на ноги не станет,
И – непорывисто смела —
Начнет торжественно и стройно,
С сознаньем доблести спокойной,
Звонить во все колокола.
«Полярная звезда» выходит слишком редко, мы не имеем средств издавать ее чаще. Между тем события в России несутся быстро, их надобно ловить на лету, обсуживать тотчас. Для этого мы предпринимаем новое повременное издание. Не определяя сроков выхода, мы постараемся ежемесячно издавать один лист, иногда два, под заглавием «Колокол».
О направлении говорить нечего; оно то же, которое в «Полярной звезде», то же, которое проходит неизменно через всю нашу жизнь. Везде, во всем, всегда быть со стороны воли – против насилия, со стороны разума – против предрассудков, со стороны науки – против изуверства, со стороны развивающихся народов – против отстающих правительств. Таковы общие догматы наши.
В отношении к России мы хотим страстно, со всею горячностью любви, со всей силой последнего верования, – чтоб с нее спали наконец ненужные старые свивальники, мешающие могучему развитию ее. Для этого мы теперь, как в 1855 году[97], считаем первым необходимым, неотлагательным шагом:
ОСВОБОЖДЕНИЕ СЛОВА ОТ ЦЕНСУРЫ!
ОСВОБОЖДЕНИЕ КРЕСТЬЯН ОТ ПОМЕЩИКОВ!
ОСВОБОЖДЕНИЕ ПОДАТНОГО СОСТОЯНИЯ ОТ ПОБОЕВ!
Не ограничиваясь, впрочем, этими вопросами, Колокол, посвященный исключительно русским интересам, будет звонить, чем бы ни был затронут, – нелепым указом или глупым гонением раскольников, воровством сановников или невежеством сената. Смешное и преступное, злонамеренное и невежественное – все идет под Колокол. А потому обращаемся ко всем соотечественникам, делящим нашу любовь к России, и просим их не только слушать наш Колокол, но и самим звонить в него!
Появление нового русского органа, служащего дополнением к «Полярной звезде», не есть дело случайное и зависящее от одного личного произвола, а ответ на потребность; мы должны его издавать. <…>
1857
Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. Т. XIII. М.: Академия наук СССР, 1958. С. 7–8. Впервые: Колокол. 1857. 19 июня. Стихотворение написано Н. П. Огаревым. См.: Вольная русская поэзия XVIII–XIX вв. Т. 2. Л., 1988. С. 45.
«Колокол» – первая русская революционная газета – стал выходить в качестве «прибавочных листов» к «Полярной звезде» в 1857 г. Издавался А. И. Герценом и Н. П. Огаревым сначала в Лондоне, а потом (с 1865 года) в Женеве. Издание прекратилось в 1867 г., всего вышло 245 номеров. В 1960–1964 гг. осуществлено факсимильное воспроизведение газеты.
Прежде всего мы должны извиниться в недостатках этого издания. Неполнота и ошибочность рукописей, затруднительность получать книги из России – не раз ставили нас в невозможность исправить, что казалось ложным для уха и смысла, и вовлекали к печатанию уже напечатанного в России. Последнее, конечно, неисправимо, зато и неважно; но первое заставляет нас просить наших почтенных библиофилов присылать нам поправки и пополнять пропуски, доставлять – насколько возможно – сведения о годах, когда какое стихотворение было написано, по какому поводу, с каким участием или равнодушием бывало принимаемо публикою. Подобные сведения помогли бы нам, со временем, дать нашему сборнику настоящее значение, объяснить впечатления общественной жизни на пишущих, проследить связь истории с личной деятельностью, состояние самого общества, его образ мыслей и настроение, силу и бессилие, ход его падений и возникновений, указать разом на общность его движения и на отдельные попытки мелких и крупных деятелей. Наступило время пополнить литературу процензурованную литературой потаенной, представить современникам и сохранить для потомства ту общественную мысль, которая прокладывала себе дорогу, как гамлетовский подземный крот, и являлась негаданно то тут, то там, постоянно напоминая о своем присутствии и призывая к делу. В подземной литературе отыщется та живая струя, которая давала направление и всей белодневной, правительством терпимой литературе, так что только в их совокупности ясным следом начертится историческое движение русской мысли и русских стремлений. Конечно, в задачу должен бы входить не только стихотворный отдел, но и проза. Но прозу собрать гораздо труднее, чем кажется. Она разбросана в мемуарах и частных письмах, известных только немногим и тщательней скрываемых, чем стихи, из боязни слишком определенно подвернуться под долгую лапу жандарма. Проза научная, недоступная пониманию цензора, вероятно, представляет немного пропусков, и потому рукописи редко сохранялись; отдел повестей, не пропущенных цензурой, также не может быть обширен; но записки и письма…
дело великое. Проследить – как к общему делу относились таланты всех размеров, кто и как принимал участие, как известный взгляд на вещи, общая скорбь и общая надежда отзывались в даровитых писателях, как заставляли хвататься за перо и менее даровитых, но сердцем чистых людей и как вынуждали подать голос и таких, которые, в сущности, не были люди, общему делу преданные, но подчинялись веянию, бывшему в воздухе, – это задача, достойная разработки. Если наши библиофилы помогут нам когда-нибудь напечатать, за наше столетие, сборник записок и писем наших известных и неизвестных деятелей, живых и мертвых, эти пропадающие отрывки из жизни многих людей, которым ничто человеческое не было чуждо, ярко восстановили бы историю нашего развития; наше столетие для нас так же важно, как XVIII столетие для Франции, и имеет с ним бесконечно много общего, о чем мы еще поговорим, хотя и не в этом предисловии. Но, покуда у нас нет средств добраться до прозаической потаенной литературы, мы начинаем наш сборник с стихотворного отдела и попытаемся проследить наше гражданское движение в стихотворной литературе. <…> Пробуждение людей из дремоты, необходимость сказать свое слово совпадает у нас с двумя резкими историческими, кровавыми эпохами, с двумя нашествиями Европы на Россию, с войною против старшего Наполеона и с войной против младшего Наполеона. Как скоро война кончается, тотчас усиленно поднимается гражданский вопрос. То ли люди, опомнившись, спрашивают друг у друга: из-за чего же мы дрались? Неужто из-за царя, нас в три погибели гнущего, из-за порядка вещей, в среде которого дышать нельзя? Или, успокоившись от потери крови и достояний, люди просто хотят получше устроить свою жизнь? Или общественная мысль, медленно копившаяся в мирное время, прорвала себе исход, при судорожном сотрясении войны, и требует удовлетворения? Или все вместе?.. Как бы то ни было – никогда столько не писали и прозы и стихов, вне цензуры, как в десятилетие после 1815 и после 1854 года. <…> После неудавшейся попытки 14 декабря, под постоянно возрастающим нажимом власти, личные силы мало-помалу притихали. С 25-го года до 50-х годов не только цензура усиливается, но и потаенная литература высказывается реже и реже, никогда не смолкая совершенно.
<…> В сороковых годах протест критики против существующего порядка вещей и художественный протест против пошлости и недобросовестности обыденной жизни пробивают себе дорогу сквозь цензуру и, снова и еще упорнее сгнетаемые, – умирают с Белинским и заживо хоронятся с Гоголем. <…>
В конце тридцатых и в начале сороковых годов смолкает потаенная литература, или – что еще хуже – рукописи не расходятся. Их прячут со страха те, у которых они есть, чтоб не попасться понапрасну; а те, у которых их нет, – не требуют их. Публика настолько боится общественного движения, что всякую крохотную выходку крохотного либерализма считает за геройство. <…>
О проекте
О подписке