Твою «Историю цензуры»
Прочел я с жаром. Предо мной
Времен минувших самодуры
Прошли огромною толпой.
В громадном стаде сих «словесных»[137]
Есть много всем давно известных,
Пронзенных Пушкина стрелой,
Прошедшего печальной мглой.
Не все прикрылися они —
И всем известны в наши дни.
Поэта-жертвы грозный стих
Навек клеймом отметил их.
Вот «кавалер» Иван Тимковский,
Вот пресловутый Бируков,
Вот «целомудренный» Красовский,
А вот и сам министр Шишков.
Но много их – слепых кротов,
Чугунных кодексов творцов,
Умом незрелых толмачей,
Родного слова палачей.
О, Скабичевский мой! Читая
Твою «Историю» не раз,
Терзался грустью я, страдая,
И слезы капали из глаз…
Слыхал бича жестокий свист,
Слыхал зловещий треск костра,
Протесты правды и добра
И стоны пасынков пера.
Я зрел попранье красоты,
Я зрел, как бешено крича,
В порыве злости сгоряча
Глупцы решали все с плеча…
Я слышал, так же, как и ты!
«О, горе нам от темноты!..»[138]
28 января 1893 г.
Коломийцев Д. В. «Савл, Савл. За что ты меня гонишь?». Стихотворения (русские и украинские). Материалы для биографии. Документальные приложения. 4-е изд., совершенно переработанное. Симферополь, 1912. С. 353–355.
Даниил Васильевич Коломийцев (1866–1915) – весьма претенциозный стихотворец-самоучка, с явной склонностью к графомании. Выпустил 5 сборников стихов, которые «…сопровождал портретами, факсимиле, автобиографическими очерками, напоминающими житие страдальца за правду, а также документами о многочисленных судебных процессах с местной прессой…» (подробнее о нем см.: Русские писатели: Биогр. словарь. Т. 3: КМ. М., 1994. С. 24).
Публикация его стихотворного послания А. М. Скабичевскому представляет некоторый интерес как свидетельство читательской реакции на выход в свет первой русской книги о цензуре, – известного капитального труда критика и публициста либерально-народнической ориентации А. М. Скабичевского (1838–1910) «Очерки истории русской цензуры (1700–1863)», изданного в 1892 г. Ф. Ф. Павленковым. Как видно из примечания Коломийцева, псевдоним «Я» был известен Скабичевскому: под ним скрывался Иероним Иеронимович Ясинский (1850–1931) – прозаик, поэт, журналист, первоначально сотрудничавший в радикальной печати, а потом совершивший резкий поворот вправо. Ясинский пользовался дурной репутацией в литературной среде.
Заметим, что книги по этой теме, хотя бы и посвященные далеко отстоящему времени, проходили с большими цензурными затруднениями, что вполне понятно. В 60-е годы, в пору подготовки цензурной реформы 1865 г., само правительство выпустило ряд ведомственных изданий, предназначенных исключительно для «внутреннего употребления», однако труд Скабичевского впервые обращен к публике. Хотя он имел сугубо исторический характер и доведен только до начала 60-х годов, а сам автор пользовался исключительно опубликованными уже материалами, «Очерки истории русской цензуры», тем не менее, судя по специальному архивному делу С.-Петербургского цензурного комитета, первоначально подлежали запрету. «Книга эта не может претендовать на появление в свет с дозволения цензуры и должна подлежать безусловному запрещению на основании конфиденциальной инструкции цензорам, как не соответствующая по своему содержанию видам и намерениям правительства» (РГИА. Ф. 777. Оп. 4. 1892 г. Д. 59. Л. 3). Однако затем эта резолюция была несколько смягчена: книга была разрешена к печати, но с большими исключениями и купюрами. Подробнее от отношении императорской и советской цензур к указанной теме см.: Блюм А. В. Книговедение под цензурой // Книга: исследования и материалы. Сб. 83. М., 2005. С. 277–299.
На Тверской, напротив генерал-губернаторского дворца, стоял четырехэтажный дом Олсуфьева. Ряд надворных флигелей был сплошной трущобой, а в доме на улицу четвертый этаж занимали меблирашки, известные всей Москве под именем «Чернышей», – комнаты с низкими потолками, с маленькими окнами, с подоконниками на треть метра от полу: чтобы посмотреть в окно, надо было согнуться в три погибели. Этим огромным домом управлял квартальный из бывших городовых, состоявший при генерал-губернаторе князе В. А. Долгорукове для личных услуг. Полиция перед ним трепетала и не смела сунуть носа в олсуфьевскую крепость – ни в ее трущобы, ни в меблирашки «Черныши», которые десятки лет содержала старуха Чернышева. Управляющий не интересовался, кто и как в них живет, вполне полагаясь на «Чернышиху», крестившую с десяток его детей, причем каждому своему крестнику она клала на «зубок» по выигрышному сторублевому билету. И хозяйка оправдывала доверие: в меблирашках всегда было тихо, ни шума, ни скандалов, – половина жильцов была не прописана. В семидесятых – восьмидесятых годах там останавливались и подолгу проживали отцы и деды нашей революции.
В эти годы самый большой номер, в две комнаты, занимал М. И. Орфанов-Мишла, бывший судебный следователь по должности, ярый народник-шестидесятник и автор «Сибирских рассказов», запрещенных для библиотек. Роста он был огромного, сложения богатырского, темная борода в полгруди, по-видимому, никогда не ведала ножниц, а косматая грива подстригалась раз-два в год.
В номере рядом с ним жил его друг Вася Васильев, провинциальный актер, служивший в то время в Москве, в театре А. А. Бренко, мой старый товарищ по сцене; сам он был крошечный, лицо с кулачок, бритое по-актерски, густые брови и черные курчавые волосы – родовое наследство по мужской линии.
Отец его был кантонист, по фамилии Шведевенгер, родом откуда-то с Волыни. В аракчеевские времена там забирали еврейских мальчиков от родителей, крестили их и в кантонистских школах воспитывали из них солдат. Разъезжали фуры по еврейским поселкам, ловили ребятишек и навсегда увозили от родителей. При крещении им давали имя и фамилию большей частью по крестному отцу, а отец с матерью даже не знали, где находится их ребенок. И Мишла и Вася были прописаны: один – по указу об отставке, другой – по паспорту клинского мещанина Василия Васильевича Васильева. Проживал мещанин Васильев по этому документу столько лет, сколько искала полиция солдатского сына Шведевенгера, разыскиваемого по делу Питерской коммуны в Эртелевом переулке и по другому делу, связанному с арестом Н. Г. Чернышевского. Потом он был арестован еще по делу 193-х[139], но как-то ухитрился удрать, и на место Шведевенгера выплыл актер Васильев.
В номере Мишла стояли две кровати и диван вроде тургеневского «самосона», поперек которого могло в ряд улечься пятеро, что иногда и бывало. В номере Васи тоже стояли две кровати и диван поменьше и тоже не пустовали. Эти два номера были явками для народников и местом их ночлега. Два номера напротив занимали: один – студент Ершов, а другой – хористка Попова, знакомая Гриши Орденсона, торговца книгами, который время от времени, проездом через Москву «с товаром», останавливался у нее. Часть багажа он обычно по приезде отдавал Васе, а остальное вез дальше, главным образом в Воронеж, где у его жены был домишко. Вася распаковывал багаж и раздавал его по назначению в Москве. По большей части это были книжки и брошюрки на тонкой бумаге для рабочих на фабриках и заводах, а иногда увесистая пачка «Народной воли».
Ночевали у Мишла и Васи разные лица. И раз в номере последнего целый месяц спокойно прожил П. Г. Зайчневский[140], удравший из ссылки. Не раз ночевал и я.
Как-то утром зашел к нам Мишла. В одной рубахе и в резиновых огромных калошах на босу ногу. А мы только что встали и пили чай.
– Сегодня в час приходите ко мне завтракать. Будут Нефедов, Приклонский и Глеб Иваныч[141]. Он вчера приехал из Питера и сейчас еще спит у меня. Я хочу прочитать новый сибирский очерк. Ну, так приходите. А я побегу к Генералову за закусками.
Предупреждаю, водки не будет. Только пиво. Хочется серьезно прочитать. Я немного опоздал, и, когда пришел, чтение уже началось. Не желая мешать, я сделал общий поклон и сел в сторонке. Меня с улыбкой дружеским жестом приветствовал Мишла и поклонились остальные. В первый раз я тогда увидел писателей, и сразу четырех. На диване-самосоне сидел гигант Мишла и читал. Справа от него, вытянув во всю длину короткие ножонки, приютился у спинки маленький Вася. Он, задрав голову, смотрел на чтеца, как мышь на колокольню. Слева устроился сумрачный Нефедов, с его лысой головы наполовину сполз косматый, грубо сделанный парик. Напротив, на стуле, сидел Глеб Иванович Успенский, внимательно слушая. Он глубокомысленно резал ломтики сыра и запивал их маленькими глотками пива.
С. А. Приклонский, автор книги «Год на севере», стройный и красивый, с лицом, еще обвеянным недавними полярными бурями Ледовитого океана, курил папиросу за папиросой, то и дело стряхивая пепел с вьющейся русой бороды. «– Два года табаку не видал! Курили с поморами мох да торф», – говорил он обыкновенно, как бы извиняясь, когда запускал пальцы в портсигар соседа.
В молчании слушали все интересный рассказ из острожной жизни. На половине тетради чтец остановился:
– Дайте отдохнуть. Пожалуйте пока закусить. Наливайте пива.
Завтрак был сервирован на столе, с листом газеты «Русских ведомостей», только что поданным и пахнувшим краской, вместо скатерти: полковриги ситного, филипповские калачи, головка голландского сыра и три вареных колбасы во всей своей неприкосновенности.
– Ну-с, режьте и ешьте!
Тогда-то Мишла представил меня обществу, назвав по фамилии.
– Друг Василия Васильевича. Вместе работают.
Меня приняли очень любезно: рекомендация была солидная.
Принялись резать колбасу, наливать пиво, батарея бутылок которого стояла на окне.
– Колбаса великолепная, еще совсем горячая!.. У нас в Петербурге такой нет. Каждый раз в гостинец привожу ее из Москвы от Генералова, – сказал Глеб Иванович.
И тут вдруг громко захохотал, поперхнулся и прыснул пивом на всех нас Приклонский.
– Ты чего ржешь? Что с тобой? – улыбнулся Мишла.
– Ха-ха-ха! Генераловская! – заливался Приклонский.
– Да в чем дело?
– В чем? Вернулся после двух лет отсутствия вчера в Москву.
Иду по Тверской, все так же, как и прежде было… Тот же двухэтажный желтый дом Филиппова… Тот же золотой калач над дверью висит… Рядом та же гостиница Шевалдышева. Дальше та же самая голубая, с огромными золотыми буквами вывеска над гастрономическим магазином: «Генералов». Как раз над ней такого же размера другая старая вывеска – «Фотография», – ну, словом, все как и было… Издали только и видны эти две крупные надписи: «Фотография»… «Генералов». Читаю, да как расхохочусь на всю улицу! Народ останавливается, а я гляжу, оторваться не могу. Гляжу и хохочу. Читаю вслух «Фотография» и «Генералов» – и хохочу.
«Здравствуйте, Сергей Алексеевич. Давно ль на сей земле? Да что с вами?» – подает мне кто-то руку. Гляжу – мой защитник Плевако.
«Здравствуйте, Федор Никифорович! Да вы глядите, читайте», – указал я на противоположную стену.
«Ну фотография, ну Генералов, ну…» Вдруг его скуластое лицо расплылось в улыбку. Засмеялись киргизские раскосые глаза, и грянул хохот на всю улицу.
Образовалась толпа. Подходят знакомые, здороваются с Плевако. Спрашивают, что такое, а он поднимает обе руки, одним пальцем показывает на одну вывеску, другим – на другую. Все читают и хохочут, глядя на две большие волоченые свиные головы, рельефно выдающиеся посреди стены, как раз между вывесками «Фотография» – «Генералов».
Приклонский хохотал, мы все ему вторили. И ведь тоже только сейчас вспомнили про эти головы. Никому в голову не приходило. У Глеба Ивановича слезы на глазах выступили от хохота.
– Ведь каждый раз захожу к Генералову за колбасой, каждый раз, когда мимо иду, вижу эти две курносые свиные головы, каждый раз невольно читаю вывески – и никогда не думал и подумать, что это фотография генералов!.. Вот как мы, российские обыватели, запуганы генералами.
В этот день больше не читали.
Это была моя первая встреча с Глебом Ивановичем Успенским.
Прошли годы. Я уже был женат. Мы встретились снова с Глебом Ивановичем в «Русских ведомостях».
Глеб Иванович Успенский очень любил щи с головизной и московские расстегаи с рыбой и вязигой, а потому каждый его приезд в Москву мы отправлялись небольшой компанией прямо из редакции в Черкасский переулок, к «Арсентьичу». Так звали не совсем первоклассный, но сытный трактир, славившийся рыбными блюдами. Впоследствии, когда мы подружились, он не раз обедывал у меня, и жена угощала его борщом и ватрушками или щами с головизной и рыбной кулебякой.
О проекте
О подписке