Он здесь, он здесь! Явился он —
Великий мор людской! —
Вещает колокольный звон
На башне городской.
Он здесь, он здесь! Он у ворот,
Могуч, неумолим!
Лачуги и дома господ
Открыты перед ним.
Он здесь! Снимает урожай!
Его ужасен след!
Наверно, вымрет скоро край,
А в гетто мёртвых нет!
По городам, по деревням
Смятенье, плач и стон.
Здесь правит смерть! Лишь в гетто – там
Не видно похорон.
Вещает колокол, гудит:
Сто мёртвых ночью! Сто!
И только в гетто – чернь твердит —
Не заболел никто.
Что скажут рыцарь и монах
В ответ на глас молвы?
Мрачнеют лица. В гетто – страх
От шороха листвы.
Дрожат и ждут… Судьба лиха…
Вдруг радость: наконец
Есть двое мёртвых! Ха-ха-ха!
Благословен Творец!
И осторожно, не спеша,
С весёлым блеском глаз,
«Хевра́» шагает «кадиша́»[34]
Глядите, смерть у нас!
Не торговать, не на базар,
Не удивлять купцов —
Везут, как редкостный товар,
Двух новых мертвецов.
Вчера поднять не смели взор,
И вот – благая весть!
Смотрите все: великий мор
Теперь и в гетто есть!
Но жалко, нет колоколов,
И башен нет у нас.
И возглашает, петь готов:
«Есть в гетто смерть!» – Парнас[35]!
В час заката, в час молчанья
Незаметно роща плачет —
О голубке так рыданья
Сердце горестное прячет.
Что ты, роща, лик склонила,
И в тоске осенней вянешь?
Сердце, что стучишь уныло,
И больную душу ранишь?
Шепчет роща: «Отшумела
Я зелёною листвою,
А голубка улетела,
Сердце взяв твоё с собою».
Нет, не пасмурного солнца
Еле светит луч, мерцая —
То в моём напеве искра
Угасает золотая.
Ибо ложному кумиру
Я поверил в час сомнений.
И ему слагал я гимны,
Преклонив пред ним колени.
И казалось – даже в скорби
Я кумира не отрину.
Но пропала вера эта,
Словно канула в пучину.
Рухнул идол мой могучий,
Богом бывший мне когда-то,
И теперь между собою
В бой вступили бесенята.
Чтобы мой оплот последний —
Душу полную смятенья,
Превратить в свою добычу,
И терзать без сожаленья.
Нет, не пасмурного солнца
Еле светит луч, мерцая —
То в пустыне мёртвой гаснет
Искра жизни золотая.
Страстью томим, в одиночестве
Гасну я день ото дня…
Что же стыдишься ты, милая?
Или не любишь меня?
Или всё ждёшь, пока сбудется
Сна золотого обман?
Бога живого заменит ли
Идол – литой истукан?
Так не стыдись же, любимая!
Дай мне ладонь, и вдвоём
Мы на руинах покинутых
Храм наш с тобой возведём!
Она одна красою незаметной
Сияет мне, неяркий свет тая
Любви безмолвной, но не безответной:
К ней отовсюду мчится кровь моя.
Да, дни пройдут её поры расцветной,
Да, смоет прелесть времени струя;
И золотистый взор и лик заветный —
Их скроют ночи зыбкие края.
Но не померкнет прежнее сиянье
В моей душе, и сердце, как птенец,
Увидев мир впервые, запоёт.
И изольёт на нас очарованье
И нежность грусти солнечный венец,
Закатом озаряя небосвод.
Год без тебя. Ты дремлешь там, в могиле.
И ты не можешь знать в своей глуши,
Что слёзы мир морщинами покрыли,
И не найти в нём места для души.
Год. Снова осень сумрачною скрипкой
Звучит над морем, гонит облака
Куда-то вдаль, над хмурой глубью зыбкой,
И будит песнь – но песнь моя горька.
О, если б ты могла узнать во мраке,
Что помню я твой облик, как живой, —
Созвездья расцвели бы в зодиаке
От нежных слов, не сказанных тобой.
Недолго длится краткий день осенний,
И дней весенних слишком мал букет,
Чтобы плоды дозрели – и сквозь тени
От сердца к сердцу не проходит свет.
Я вспомню всё. И пусть мне тускло светит
Моя свеча – но в сердце торжество.
Я позову тебя, и мне ответит
Шуршанье платья – платья твоего.
И в полночь, озарённый звездопадом,
Душой приникну к твоему огню;
И вспомню я, что ты все годы рядом
Была со мной – и слёз не пророню!
Ты – Шуламит! Голубка молодая!
Одна в саду забыта, и в тоске
Душистый мёд лесистых гор вдыхая,
О друге грезишь в каждом уголке.
Твой гнев пылает, братьев догоняя,
А те смеются, скрывшись вдалеке;
И ранит мир краса твоя, сверкая,
Как острый меч в протянутой руке.
День опалил твой лик, созрела мгла
В тени твоих грудей, и ночь легла,
И пряный аромат в саду расцвёл.
Как до сих пор не встретился с тобой
В горах твой друг?! Ведь зов весенний твой
Всю землю Иудеи обошёл!
Предвестник мрачный приходил
Ко мне в полночный час:
Скелет без мяса и без жил,
С глазницами без глаз.
И знала я уже тогда,
Что рухнул мост времён,
Что с прошлым больше никогда
Меня не свяжет он.
Худой кулак узрела я,
Раздался адский смех:
Да будет эта песнь твоя
Последнею из всех!
Рахель, твоя кровь в моей,
Твой голос зовёт,
Пасёшь ли Лавана[37] скот,
Скорбишь ли, Мать матерей.
Уйду я из дома вдаль,
И станет мне крышей синь
В краю, где ветры пустынь
Твою развевали шаль.
Прямее нет колеи,
Не смолкла твоя свирель!
Как шла по песку Рахель,
Так ноги идут мои!
Песнь сынов Кораха у зияющей бездны.
Беспечный пикник от пустыни до моря.
А бойцы между тем изнывают от скуки…
Не предвестника здесь, а алхимика ждут,
превращающего в серебро
даже раковины в песке:
деньги, деньги нужны!
Песнь сынов Кораха…
Пропасть видна…
Почему ты молчишь, поэт и пророк?
Ведь в час, когда у порога отчизны
опасность стоит, по-разному бьются
сердца говорящих на одном языке —
потому что провиденья нет.
И ты сынам Кораха слова не скажешь,
или нет у тебя топора, чтобы гниль сокрушить?
Несчастны они, потому что не видят
беду, как не видят глазами затылок.
Открой я уста – должны мои речи
струиться, как кровь, из открывшейся раны.
Должны быть подобны львиному рыку
и молоту, бьющему по наковальне.
Иначе награда мне – только насмешка!
Уж лучше я вставлю в рот свою трубку,
зажму её крепко между зубами,
и буду курить и молчать.
И в долгом молчанье, курящемся дымом из уст,
жжёт совесть бессонная сердце моё.
Так солнце горит сквозь туман, озарив окоём,
И это – как Облачный Столп[39] и сияние Пламени в нём.
И знаю я то, что судьба моих слов
подобна судьбе наковальни, безгласной, пока
молот не занесён,
пока отдыхает кователь: с прокуренной трубкой во рту
сидит у порога Времён…
На судьбу моих неуслышанных слов,
как на сталь наковальни, склоняю главу,
и, как молот она,
раскалённый и тяжкий, лежит.
Где-то цокот копыт: в тишине
слышу медленный шаг коней.
Эти кони недавно в бой
гордых всадников смело несли…
А теперь – не мчатся они,
ковыляя, по рынку идут,
ибо нет на копытах подков.
Кони армии, поражённой в бою,
так приходят домой: на них
только сёдла…
Поводья висят,
и ноги коней без подков…
И я слышу медленный шаг
неподкованных конских ног,
а в кузнице – тишина.
И штаб сынов Кораха есть, а в нём
чёрный стол, покрытый сукном:
кусок зелёной выцветшей ткани
лежит на столе, как повязка на ране.
И всё по-прежнему в этом стане:
Та же пустыня, как в дни Синая!
Козни те же, как в дни Синая!
И те же глаза глядят из глазниц,
Но лика Моше[40] нет среди лиц!
Здесь соблазняют народ тщетой,
обманом красивым, речью пустой…
А идол тот же – телец золотой.
Но скупая британская почта в Сионе —
она только мелкие суммы приносит:
пятьдесят тысяч,
сто,
а счастливая весть
о том, что надежды сбылись и расчёты,
и деньги евреи шлют из-за моря,
не приходит к потомству Кораха с почтой…
И трудно сдержать им свою печаль,
своё раздраженье и гнев…
Потому что сто тысяч – это капля.
Нужно больше, намного больше:
миллион хотя бы, но каждый месяц.
И будут тогда сыны Кораха кастой —
ваятелями тельца золотого;
и пожелтеют глаза смотрящих,
когда им скажут: «Вот бог твой, Израиль!
Умножишься и утучнеешь скоро!»
И ослепит их блестящий идол:
оставят они и забудут Бога,
и голову позабудут и сердце.
Благословят они щедрость рук,
которые им каждый день дают,
как будто в дар, их воловий труд…
Я молод, и, как задира, горяч,
и если б рождён был в своей стране —
волочиться за юбками и кутить,
как многим поэтам, пристало бы мне.
Пылает кровь, как зажжённая нефть,
когда от вина веселье в сердцах,
но скалам родины нашей нужны
тоска вековая и кожа в рубцах.
От Ибн-Гвироля[41] и до меня
мудрости горы, пайтанов[42] ряд;
а у меня – шершавый стих
поэта, которому родина – яд.
Сынам Кораха песнь: радость у них!
А вы удивляетесь: где мой пыл?
Почему не скачет горячий конь? —
Устал наездник, сошёл с коня…
Если нет в идее отчизны огня —
гаснет и мой огонь.
Печаль моих братьев гнетёт меня,
поэтому я коня осадил,
на плечи груз мечты возложил,
и, словно в гору, бреду без сил…
А сейчас послушайте повесть о том,
как человек становится псом.
И вот, изнемог я среди умудрённых,
изрекая много красивых фраз,
ткать покрывало для прокажённых,
чтоб язвы их гнойные скрыть от глаз.
Чтобы с трибун, довольны собой,
они могли говорить с толпой.
И я, оглушённый их слов раскатом,
сказал: притупилось моё перо;
я буду скоро, живым экспонатом,
блестеть, как музейное серебро.
Мой дед показал бы спину лукавым:
мой дед не лоточником был, а равом[44].
И для меня великая честь,
как дед мой порою, хлеб с солью есть.
О проекте
О подписке