Душный августовский вечер тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года.
Викторин – на перроне, в сопровождении двух тетушек – наблюдает, как поезд, плюясь паром, близоруко ощупывая слабыми керосиновыми фонарями потерявшиеся в сумерках рельсы и, видимо, чертыхаясь – кто их знает, о чем они думали, эти поезда и паровозы девятнадцатого века? – с громыханием приближается к платформе, скрипя, выпуская в подсвеченное закатом небо синевато-серый дым и сопровождая этот важный процесс сдержанным трезвучным гудением в ре миноре.
Вагон третьего класса знавал лучшие времена. Он был в свое время вагоном первого класса, принимал блестящую публику, цвет нации, так сказать, – может, и сам будущий император Второй империи почтил когда-то его своим высокородным присутствием, – а нынче вышел в тираж и администрация железной дороги распахнула его двери для самых обычных непритязательных пассажиров, покупающих билеты иногда на последние деньги.
Унылый люд, замученный долгой дорогой, ерзал и покачивался на потертых малиновых сиденьях: кто-то спал, кто-то глазел на потрескавшуюся краску раздражающе-желтой деревянной обшивки вагона и на мух, лениво ползущих по грязным стеклам окон. Газовый рожок на потолке, украшенный кокетливыми металлическими фестонами, выглядел здесь случайным гостем. В поезде разрешалось курить, дым висел под лампой неподвижной пеленой. Накопившаяся жаркая спертость от дыхания переполнявших вагон людей дополнялась какофонией запахов от дешевого вина, масляной жирной обертки, обглоданных косточек куриной грудки, яблочных огрызков под освежающую сурдинку эфиров апельсиновой кожуры. Проход был усеян всем этим композитным мусором и смятыми газетами Фигаро, Пресс, Матен, Гвалт и Ле Монитёр.
Викторин с гитарой в руке, в сопровождении двух тетушек и носильщика, нагруженного кутулями, узлами, коробочками и тяжелым кофром, пробиралась вдоль прохода, лихорадочно соображая, будет ли прилично зажать нос, чтобы не вдыхать этот перепревший воздух, или постараться все-таки перетерпеть. Они лавировали между вытянутыми ногами дремлющих пассажиров, пытаясь добраться до выгородки с двумя диванами в дальнем конце вагона – один из диванов оставался пока свободен и там было бы удобно разместиться троим путешественницам.
Ей уже тринадцать – первая поездка на поезде, да еще не куда-нибудь, а в столицу Франции, – она была преисполнена радостного восторга перед встречей с Парижем, но эта вонь, эта непривычная для провинциалов духота… Двое коммивояжеров проводили взглядом аппетитную, рано созревшую то ли девочку, то ли девушку, а какой-то бойкий мальчишка рванулся было ей вслед, но потом остановился и проорал для порядку: «Мамк, а мамк, глянь, гитара у девки! Эй ты, gonfler[12], дай на гитаре поиграть!» Наверное, он кричал бы и дальше, если бы проснувшаяся мать не осадила его оплеухой.
Викторин и ее спутницы устроились на свободные места, носильщик помог разместить их вещи и покинул вагон. Путь предстоял долгий, поезд доберется до Парижа только к утру. Зажатая с двух сторон своими тетушками довольно крепкого телосложения, Викторин чувствовала, как по ее шее, в ложбинку между плотно упакованных и вполне сформировавшихся грудей, а дальше – вниз к животу стекали струйки пота. Со временем в вагоне стало прохладней. Викторин немного успокоилась, первое волнение улеглось и через час после начала поездки постепенно переросло в скуку.
Она принялась разглядывать других пассажиров. Молодая мать с красными руками прачки качала туго спеленутого младенца. Мальчик-горбун уткнулся лицом в книжку. Плохо одетый старик со слезящимися глазами, красными веками и язвами пурпурного цвета вокруг рта дремал, и из его полуоткрытого рта тянулась на штаны тонкая струйка слюны.
Напротив них сидела прилично одетая женщина с девушкой примерно возраста Викторин. «Почему, интересно, эта девчонка так пристально смотрит на меня?» Викторин мысленно отметила ее свежевыглаженный накрахмаленный воротничок и непроизвольно расправила складки на своей хлопчатобумажной юбке, опустила пониже рукава поношенной блузки, чтобы скрыть синяки на руках. Тетя Эвелина была скора на расправу.
Тетки говорили о Викторин, обсуждали ее будущее, говорили так, будто ее здесь нет или, возможно, она уже стала стопроцентной парижанкой, абсолютно не понимающей их эльзасского диалекта.
– Эх, был бы жив брат, хорошим он был гравером, да и зарабатывал неплохо. Не было бы проблем с этой, да и нам в Страсбург деньги бы присылал. Жан-Луи всегда помогал сестрам. Но вишь, как получилось – после смерти Луизы-Терезы, он и сам долго не протянул. Говорят, любил ее очень, – задумчиво сказала тетя Эвелина.
– А брат Луизы-Терезы – скульптор, тоже небедным слыл человеком. Вполне мог бы взять на себя заботы о девчонке. Твой дядя, между прочим, – добавила тетя Грета, обратившись неожиданно к Викторин.
– И не говори, сестричка. Никого нет, все как сговорились. Раз – и ушли в одночасье, прости Господи мои прегрешения. Девчонку на нас с тобой повесили, будто без нее мало забот.
– Все уже позади. Доедем до Парижа, вот и избавимся от нахлебницы. Да еще и денег получим от будущего ее хозяина. А то что, зря мы, что ли, больше десяти лет тащили на себе такую обузу?
– Пусть теперь это будет его головной болью, – хихикнула тетя Эвелина.
– Где я буду жить в Париже, тетушка? – спросила Викторин.
Тетки, как всегда, будто не услышали ее вопроса и непринужденно продолжали свою болтовню.
– С кем я буду жить, вы можете мне сказать?
Вместо ответа тетя Эвелина больно ущипнула ее за руку, Викторин заплакала.
– Хватит задавать глупые вопросы. Отправишься туда, куда скажут.
– Мне просто хотелось знать, смогу ли я учиться…
Она еще не знала, что тетки уже договорились продать ее месье Кею и Викторин останется у него присматривать за его детьми. Она не знала, что месье Кей пообещает продолжить ее образование и научит ее многому: прежде всего тем вещам, которые не должна знать девочка в ее возрасте. Это будет началом пресловутой школы жизни. Из дома Кея она вынесет твердое правило: никому нельзя доверять. У нее будут еще и другие «настоящие парижские учителя», и на память о себе один из них оставит грубый неровный шрам на левой щеке Викторин. Она не представляла, что ждет ее, но отчетливо понимала: сейчас она просто болтается на сиденье между двумя тетками наподобие ненужного тяжелого кофра без ручек. Кончики пальцев нащупали то место на лице, где в недалеком будущем появится неровный шрам, рассеянно погладили его – есть, видимо, какие-то органы чувств, которые позволяют временами предвидеть собственную судьбу.
Еще один щипок вернул ее в реальность.
– Тебя кормили, о тебе заботились все эти годы, разве ты не знаешь об этом? С самого дня рождения. Ну, не с самого рождения, с младенческих лет. У доминиканских сестер целых семь лет отучилась, мало тебе, что ли? Бесплатно причем. И то, если бы не сама мать-настоятельница…
Викторин промолчала. Она понимала, это никак не могло быть заслугой тети Эвелины. Та подрабатывала прачкой в школе-интернате у сестер доминиканского ордена, брала маленькую племянницу с собой на работу в те дни, когда теткин сожитель отсыпался с похмелья. Эвелина прятала племянницу под столом с бельем в прачечной и требовала сидеть там «тихо как мышь», чтобы ее не обнаружила мать-настоятельница. Тем не менее мать-настоятельница однажды-таки нашла ее. И это оказалось несомненной удачей, поскольку Викторин понравилась монахине и та позволила малышке учиться у них.
– Смотри, какая ты выросла кобылища, – продолжала тетя Эвелина. – Сиськи-то, сиськи. Где это видано, чтобы у девчонки такие груди были. И задница… Не задница, а настоящая корма. Вот куда все наши денежки улетали. И потом, Грета, она все время крутит пердаком, того и гляди совратит моего Гансика.
– Неправда, он сам мне прохода не дает, когда вы на работе бываете, тетушка, пристает и угрожает, что побьет, если не соглашусь.
– Молчи, негодница, нечего на мужика наговаривать, знаю я тебя, за тобой глаз да глаз. Спасибо тетушке Грете, она всегда начеку, если бы не она, давно бы ты нам уже в подоле подарочек принесла – или от моего Ганса, или от того прыщавого мальчишки, который продукты возит от молочника и зеленщика.
– Что вы такое говорите, тетушка?! Вам только бы меня обругать…
– А кто тебе гитару купил и научил играть, разве не я? Неблагодарная ты la petite bitch[13].
– Мне гитару Кларис, мать-настоятельница, подарила, а основные аккорды тетушка Грета показала. Вовсе и не вы. А играть я сама научилась и песни подбирать тоже сама. Потому что у меня дома все веселые были, пели и играли – et papa et maman. Même un oncle[14].
– Что ты можешь помнить, morveux[15]? – взвизгнула тетя Эвелина и опять ущипнула Викторин. – Тебе и года не было, когда умерла Луиза-Тереза. А вскоре и Жана-Луи не стало.
– В общем, так, – прервала их тетя Грета. – Успокойтесь вы обе, и хватит пререкаться. А тебе, Викторин, пора браться за ум. Ты уже взрослая. И мы везем тебя не куда-нибудь, а в Париж. Теперь ты сама должна учиться отвечать за себя, и для всех будет лучше, если ты научишься выживать самостоятельно. Назад мы тебя уже не примем, даже и не мечтай.
Девушка, сидевшая напротив, внимательно слушала их разговор и с усмешкой наблюдала за своей сверстницей.
«Я свое место в жизни сумею найти, что бы они обо мне ни говорили, – подумала Викторин и с вызовом посмотрела на соседку и тетушек. – Сделаю для этого все, что потребуется, и даже больше того. Вы же не знаете, как на меня богатые господа засматриваются, не только ваш гугнявый Ганс, от которого вечно перегаром несет, не только прыщавый мальчишка-посыльный. Важные и богатые господа… В глаза заглядывают, в разрез блузки, поговорить хотят, за талию приобнять… А я находчивая, за словом в карман не полезу – кому улыбнусь, а кого и отбрею. Вы тут дружно меня презираете, а я, вот увидите, сумею покорить этот ваш неприступный Париж. Да, простая французская девчонка, да, не самая что ни на есть красавица, что с того? Немцы говорят: „Die Holle ist nicht so heiss, wie man sie macht“[16], а французы по-другому: „Chacun est l’artisan de son Bonheur“[17]. Наизнанку вывернусь – Париж, столица мира, и все его жители будут у моих ног. Только не надо оглядываться назад, вперед, только вперед, придет время – и я навсегда забуду обо всех вас».
Через пару часов женщина и девушка, сверстница Викторин, прибыли на свою станцию. Викторин поставила гитару в уголок освободившегося дивана.
Между тем в вагон вкатилась странная пара. Женщина-обрубок (короткие толстые ножки и огромная голова) и мужчина с неровно обстриженными седыми волосами, в лице которого жутковато сочетались черты старика и ребенка. Оба плюхнулись на свободные сиденья напротив. Женщина прикрыла глаза.
Викторин после некоторого колебания спросила: «Вам не помешает моя гитара?» Карлица дернулась как от укола иголкой и выдавила из себя подобие улыбки. «Чего ей и не постоять здесь, кушать-то не просит», – ответила она и довольно бесцеремонно схватила мужчину за шиворот, отодвинула его подальше от гитары, а тот упорно продолжал смотреть в окно и даже не оглянулся.
Викторин поблагодарила, достала из кофра старый номер «Фигаро», который попадал в восточную провинцию Франции с почти недельным запозданием, разложила на коленях и стала листать. Она старалась не пропустить ни одной газеты и внимательно следила за всеми парижскими новостями. Свет в вагоне был тусклый, и, возможно, поэтому читать совсем не хотелось. Тетушки притихли – то ли утомились перемывать косточки Викторин, то ли их смутили необычные соседи.
Вагон качнуло, зашипел паровоз, отфыркиваясь паром, и мимо медленно поплыли расплывчатые огни, постепенно растворяясь в темноте.
Тетки о чем-то пошептались, затем дружно встали: «Пойдем кондуктора искать, говорят, теперь в поездах чай дают. А ты здесь оставайся. И не вздумай никуда отлучаться да за вещами следи хорошенько». Они заковыляли по проходу. Викторин заметила, что тетушки украдкой прихватили с собой мешочек с бутылкой эльзасского красного местного разлива. Карлица тоже, наверное, заметила.
– Мы здесь проездом, – произнесла она. – Какая все-таки дыра; интересно, как тут люди живут? Далеко ли до города?
– Совсем недалеко, один лье, не больше.
– А ты-то откуда знаешь, милая? Получается, ты отсюда, что ли?
– Да нет. Мы из Эльзаса.
Викторин объяснила, что едет с тетушками в Париж, но предварительно хорошо изучила дорогу. А едет она, чтобы продолжить образование. Хотела бы в балетную школу поступить. Если повезет, то она станет со временем актрисой. Но Викторин не сказала о том, что ей неизвестно, где она будет жить и чем ей придется заниматься на самом деле. Тщательно обдумав услышанное, карлица глубокомысленно произнесла:
– На кого ж тебя, милая, учить-то будут, на балерину, что ли? Вообще-то, ты крепенькая, есть на что посмотреть. Или, может, на девицу легкого поведения? Ой, не знаю, не знаю! Я сама-то, милая, ученая-переученая, ты себе даже представить не можешь. Но в Париже пока еще ни разу не училась.
Викторин невнятно пробормотала положенные в таких случаях формулы вежливости и вновь открыла газету, чтобы не продолжать бессмысленный разговор. Так и сидела, тупо уставясь в какое-то дурацкое объявление о смерти господина Дюмонжо, пока кто-то легонько не постучал по ее коленке.
– В Париже дочитаешь, отроковица, а мне бы поговорить надобно. Этот-то мой, с ним никак не поговоришь, глухой он и немой тоже, понятно тебе это?
Викторин сложила газету и впервые внимательно посмотрела на попутчицу. Той было лет пятьдесят, может, и больше. Ноги не доставали до пола, выпуклые, водянистые глаза смотрели в разные стороны, большие щеки рдели румянами. Ярко-рыжие крашеные волосы свисали бесформенными колбасками. Голубое, не первой свежести платье распиралось изнутри необъятной грудью. Когда-то модная шляпа невероятных размеров («Модель „Памела“, по имени героини романа Ричардсона „Памела, или Вознагражденная добродетель“», – отметила про себя Викторин, которая старалась по возможности следить за парижскими новинками) съехала набок, и хозяйка время от времени отбивала рукой падавшие с полей на глаза потускневшие тряпочные цветы и натуральные фрукты – небольшие румяные яблочки и африканские лаймы не первой свежести, дряблые и изрядно потерявшие былую привлекательность. От попутчицы заметно пахло сидром.
– Ты, может, не хочешь со мной разговаривать, милая? Так и скажи.
– Да нет, я с удовольствием.
– Еще бы. Кто бы отказался поговорить с таким человеком, как я? Просто страсть как люблю поезда, здесь ничего не утаишь, говори как на духу. А вот в омнибусе все молчат, будто в рот воды набрали. Хорошо, что эти места на отшибе оказались. Кажется, будто мы едем в вагоне первого класса, верно? – голос был веселый, низкий и с приятной хрипотцой.
– Здесь хорошо. Спасибо, что разрешили, чтобы гитара осталась на вашем диване.
– С превеликим удовольствием. У нас с ним, – она указала на своего спутника, – компаний не водится – он людям на нервы действует!
Будто в подтверждение этому мужчина издал булькающий звук и схватил ее за руку.
– Не тронь меня, миленький. Веди себя хорошо, а то девочка симпатичная такая уйдет от нас. Она ученая, в Париж образовываться едет.
Мужчина вжался в сиденье, склонил голову к левому плечу и, скосив небольшие мутные голубые глазки-пуговички в обрамлении странно красивых женских ресниц, пристально рассматривал Викторин. А та рассматривала голое, безволосое, розовое лицо человека, неспособного, очевидно, испытывать какие-либо чувства, кроме безразличия. Магически состаренный ребенок в затертом костюме из синей диагонали – из такого материала обычно шьют рабочую одежду, – в грубых ботинках на толстой подошве, с грошовыми часами на медной цепочке, надушенный отвратительной Eau de Cologne[18], с неровной седой челкой на лбу.
– Ему неловко, что я пьяная. А я и есть пьяная. Чего стыдиться? Чем-то надо убить время, – карлица приблизила лицо к Викторин. – Правильно я говорю, дочка?
Немой продолжал беззастенчиво рассматривать Викторин, ей было неприятно, но она не могла отвести взгляд от этого голого невыразительного лица.
– Вот, ты согласна, я вижу.
Женщина достала из сумки бутылку вина, вытащила пробку и вдруг спохватилась:
– Ой, я же про тебя забыла.
– Нет-нет, я не пью.
– Ладно, разберемся. Схожу к кондуктору, разживусь парой стекляшек.
Карлица встала, рыгнула так, чтобы все услышали, – да, я такая! – и нетвердой походкой с бутылкой в руке удалилась в размытую испарениями пропасть вагонного прохода.
Хотелось спать, Викторин зевнула, взяла гитару и, коснувшись лбом оконного стекла, стала перебирать струны. Холодный диск луны катился рядом и тоже, казалось, засыпал, убаюканный мерным стуком колес и пустым бездушным треньканьем.
Мужчина неожиданно протянул руку и нежно погладил Викторин по щеке. Она растерялась, не зная, как реагировать на такую наглость, а он наклонялся к ней все ближе и ближе, пока их глаза не оказались совсем рядом. Струны смолкли. Сердце у Викторин упало и замерло. Странный взгляд! Неужели она испытывала жалость к этому человеку? Нет, что-то было в мужчине скользкое, омерзительное, напоминающее о каком-то неясном чувстве, которое она раньше уже испытывала. Где она могла раньше такое видеть?
Рука торжественно опустилась, убогий глухонемой вновь вжался в сиденье, он был счастлив, он ждал аплодисментов после своего сальто-мортале, и на его лице от уха до уха расплывалась улыбка клоуна-имбецила.
Открылась дальняя дверь, в вагон ворвался свежий воздух – впереди него зашелестел коридорный мусор, – появилась страшноватая соседка с бутылкой и стаканами.
– «Кто не видывал Резвушки? Есть ли девушка славней? И красотки, и дурнушки спасовали перед ней. Тра-ла-ла…
У девчонки лишь юбчонка за душою и была»[19]… – распевала карлица. Просеменив вдоль прохода, она рухнула на сиденье. – Уф-ф-ф, как я устала! Кумпол так и гудит! Зато вот – добыла два стакана. И твоих тетушек видала… Что-то они сюда не торопятся. Ну тем лучше, нам и без них хорошо, правда, милая? Мы и без них выпьем, правда, дорогая? Да будешь, будешь, куда ты денешься? – Она зашлась в приступе кашля, а когда оклемалась, погладила себя по груди и животу и заговорила уже спокойно и умиротворенно: – Ну, как вел себя наш лыцарь? О, ты играла ему, похвально, похвально!
Было уже за полночь. Где-то спорили о том, когда лучше было жить – при республике или при императоре, кто-то в дальнем конце вагона тихо поигрывал на гармошке – откуда она взялась, из Германии, что ли? – всхрапывал заснувший старик со слезящимися глазами. Вскрикнул во сне ребенок.
Викторин согласилась сыграть и спеть, лишь бы не говорить больше о выпивке.
Зима, метель, и в крупных хлопьях
При сильном ветре снег валит.
У входа в храм, одна, в отрепьях,
Старушка нищая стоит[20]…
– Хорошая песня. И неплохо, что ты ее поешь. Чувство всегда возьмет свое. Кто музыку-то написал, поляк какой-то? Не люблю поляков. Вот заносишься ты, а сама не можешь понять того, что поешь про свою судьбу. Так ведь и кончишь в отрепьях. Лучше уж пей. Знаешь что – я не люблю таких людей, которые портят другим настроение. Держи стакан, говорю, такая молодая, а нервы никуда. Вот у меня le promblemes, certains conrtraintes et hics[21]…
– Послушайте, я же…
– Так-так. А кто я такая, по-твоему, грязь подметная, что ли? – карлица усмехнулась.
О проекте
О подписке