Вот тогда моя явится суть.
Нет, все же не удержусь: в самом деле, бросьте взгляд. Вот какой оборот приняла тема к концу девяностых. «Урок анатомии»:
Наш тазобедренный вертлюг
Как нетопырь или лопух…
Удобен, но смешон костяк —
Складной невидимый дурак.
И атласы, увы, не врут —
Ты все ж паяц, у Бога шут.
Усмешку скрытую в костях
Уравновесит разве кровь,
Все тайны боли, блеск в очах
И твари грозная любовь.
Кстати: вы, разумеется, заметили, что Иосиф Бродский и Елена Шварц – антимиры? То есть вполне подобны, только атомы вращаются в разные стороны.
Еще кстати: такое уже случалось в здешней словесности. Только убрали одного с глаз долой – сразу же другой просиял.
…Одно затруднение: томики-то дорогие. Но, с другой стороны, упустить – локти потом кусать.
Фигль-Мигль. Характеры
Нева. 2002. № 8.
В кои-то веки в Петербурге появился настоящий эссеист. Причем не шестидесяти лет, не пятидесяти, даже не сорока – в худшем случае тридцатилетний!
Остановимся на этом, якобы второстепенном, обстоятельстве. Петербургский Homo scribens подразделяется на два подвида: писатель молодой (не старше 35) и писатель известный (не моложе 50). Особи промежутка в литературе практически не встречаются. Достигнув 35, носитель словесных способностей погружается в местную Лету и бредет по дну. Кого не унесет течением, не разрубит винт буксира, кто не истечет кровью, поранившись о какой-нибудь ржавый осколок или пружину, – не отравится нечистотами – не примерзнет подо льдом к чьему-нибудь скелету – не сойдет с ума от увиденного, – короче, счастливчик выбирается на противоположный берег через пятнадцать, в среднем, лет. Никого не узнает и сам неузнаваем, одинок и страшно говорлив. Слишком возможно, что и г-на Фигля-Мигля ожидает подобная прогулка в не столь отдаленном будущем. И, конечно, ваш покорный слуга не ожидает для себя ничего другого. Но пока мы еще на этом берегу, – позволь, о незнакомый собрат, приветствовать тебя! И в меру сил прославить.
Игра ума – спорт аристократов. Закрытый клуб имени Ларошфуко. Тут фразу мастерят как бумеранг – обводы, изгибы – и покрывают лаком. И запускают со скоростью мысли: чтобы улетела как можно дальше и вернулась как можно скорей. В общем, похоже на соколиную охоту, только без трофеев.
«Он водит дружбу с недостойными; ему нравится думать, что „дурное общество“ всего лишь пример тавтологии, и ему не нравится, когда жизнь опытами доказывает существование некоторых различий между отбросами и порядочными людьми. Он не интересуется бескорыстием благонравных женщин, а когда его целует гетера, он говорит: интересно, действительно ли ты меня сердечно любишь? Интересно, что он будет делать, услышав „да“…»
Так лабрюйерствует этот автор. Тычет пальцами в лицо лампе (обжигается, небось), а на экране возникают разные силуэты – как бы профили карикатурных статуй: Великодушие, Самолюбие, Тщеславие, Коварство и проч.
Замысел, согласитесь, нетривиальный. Дыхание, согласитесь, легкое. Так же текст и читается – совершенно стремглав: потому что под каждым знаком этого Зодиака шевелится ваша собственная тень.
«Ему ни от кого ничего не нужно. Разве что вот это дерево (в центре лета, на краю жизни) – вот этот дождь (как он упал на деревья) – вот этот закат (сквозь туман). И те глаза, которые все это видели десять лет назад. Ах, невозможно? Это почему невозможно? Дерева больше нет, дожди и закаты каждый раз новые, глаза успели потускнеть, и вообще так не бывает. И упорный злой упрямец, делающий все назло и наперекор, с трудом глотает злые слезы. Отобрали, говорит, закат. Ладно же, подавитесь».
Да-да, цирк-шапито: мысль жонглирует мыслями, раскачиваясь на трапеции, в клоунском наряде. Это, по-моему, и есть эссеистика в чистом виде. Исключительно редкий товар на нашем рынке.
Да-да, сам знаю: А. Б., А. К., А. А., С. Л., А. П., Н. К. и еще множество гордых пальм и кактусов превыше человеческого роста (nomina, само собой, sunt odiosa), – не говоря уже, что распоследняя краеведческая заметка, разничтожная рекламная аннотация, даже подпись под фотографией – вообще любой текст, поданный в жидком виде, снабжается нынче такой заманчивой этикеткой: «эссе».
Хотя в действительности эти вещи производятся не иначе, как из твердого воздуха.
Против пальм и кактусов я ни слова. Но А. Б., например, – прозаик, А. К. и А. П., например, – поэты; в дополнительном жанре – по совместительству – работают не то чтобы спустя рукава, но, в общем, главный мускул отдыхает. Прочих сейчас разбирать недосуг (и так, похоже, заврался не по чину); нет-нет, все, безусловно, красавцы и гении, но – походкой, не по возрасту резвой, маскируют усталость. А она все равно видна за милю. Какой-нибудь NN – настоящая, извините, руина (в смысле слога, я имею в виду), – а прикидывается искусственным гротом, барочным таким…
Теперь пускай из нас один, из молодых людей, найдется – враг исканий… Далее по тексту Грибоедова. А впрочем, не по тексту: скандала и то не будет. Вообще ничего не произойдет. С новичком разговор короткий: заходите лет через пятнадцать, наевшись тины, – а там посмотрим.
«Он готов верить, что действительно хуже всех – по крайней мере, в худшую сторону не такой, как все. Люди кажутся ему огромными – так вы кажетесь огромным вашей кошке или небольшой собаке, – а он сам – обитателем игрушечного каземата, в котором пытают понарошку, но тем беспощаднее. Он робок и молчалив, но прежде всего – безропотен. Ту стену, которую он считает непробиваемой, он не старается разрушить. Просто стоит, прислонившись к этой стене. Смотрит на нее. Трогает».
Тотальная ирония, под ней – рефлексия и скрытность. Невероятная начитанность. Нелепый псевдоним. Прямо скажу: в таких доспехах, любезный Фигль-Мигль, нелегко вам придется на этом поприще, на этом, извините за выражение, ристалище. Тем не менее – в добрый час!
Роман Смирнов. Люди, львы, орлы и куропатки
СПб.: Лимбус Пресс, 2002.
Книжка, в общем-то, прикольная. Отчасти стрёмная: многовато бухалова и разгуляева. С понималовом зато – типа облом.
Примерно так она и написана. Слогом неполовозрелым. В модной манере, мастерски воспетой на обороте переплета:
«Слова, которыми он засеял бумагу, – хвалит Романа Смирнова почтенная Татьяна Москвина, – воскрешают ли они Ленинград 80-х или Мюнхен 90-х, будто еще не вполне отлетели от губ говорящего и не застыли в стилистических корчах, они – теплые, доверчивые, насмешливые, резкие, нежные, и всегда живые».
Святая правда. Вот несколько самых теплых, наиболее доверчивых:
«Я ползал по ней, не зная, что дальше делать, упираясь своим беспокойным членом в нижнюю мохнатую часть ее живота».
«Не отходя от кассы, она залезла мне в штаны и начала дрочить мой болт».
«Она визжала, сопротивлялась. С большим трудом мне удалось ее раздеть.
– Сынок, я тебе в мамы гожусь!
– Мама, мне все так настояпонило, я полез обратно!
И я полез. Она расслабилась, затихла…»
«Ее язык проник в меня и стал гулять по зубам и по нёбу. Она расстегнула мне рубашку, и детские ладошки порхали по груди, как легкие мотыльки. Потом она встала на колени и расстегнула мне джинсы…»
С другой стороны, никто не заставлял меня все это читать. Наоборот – Роман Смирнов честно предупреждает: «То, что я пишу, не утопия и не пурга. Это моя жизнь. И я об этом пишу, как умею. Только это ни большая, ни маленькая, и вообще никакая не литература».
Какое мне дело до его жизни? А вот загрузил зачем-то в свой бедный мозг еще шестьсот страниц. Поддался, выходит, обаянию персонажа: явно искренний, явно небесталанный. К тому же удивительно интересная конструкция интеллекта: подкупает неслыханной простотой.
Чурики! Поскольку мы с вами проживаем в государстве беспредельно правовом, подчеркиваю с нажимом: интересен мне отнюдь не сочинитель Роман Смирнов, а исключительно фигурант его текста, одноименный персонаж. Про автора, к стыду моему, не знаю ничего (всецело доверяю издательству: «известный петербургский театральный режиссер») и, уж конечно, не скажу худого слова.
Романа-то Смирнова чужое горе не оплодотворяет, он пишет без затей, ему ничего не стоит обронить с трезвого высока: «Мне предлагали перевод в Москву на курс Ефремова, главного режиссера главного театра страны. Но чему я мог научиться у этой полуразложившейся пьяни?»
А мы пойдем другим путем. Согласно теории литературы, тот Роман Смирнов, чьи, например, запои с проникновенным таким автобиотрагизмом живописаны в данном тексте, – не имеет ничего общего с автором как юридическим лицом. Мы вправе и даже обязаны допустить, что юридическое лицо не прикасается к алкоголю. Лично мне ничего не стоит вообразить его человеком взрослым, интеллигентным таким мужчиной (хотя сами по себе глагольные окончания ни о чем не говорят: вспомним Жорж Санд или Айрис Мэрдок).
Но персонаж Роман Смирнов – существо другого порядка. Персонаж проводит жизнь в инфантильной истерике, виня в своих неудачах кого попало и целый свет. Взрослый человек не умеет жалеть себя с такой страстью. Так откровенно злиться на всех, кто не совсем несчастен или несчастен как-нибудь по-другому. Так простодушно продавать чужие тайны…
Ну зачем, спрашивается, мне знать, сколько абортов сделала некая Маринчик? (И фото приложено, и сказано, в каком фильме снималась.)
Или про кого-то другого (названы имя, фамилия, место работы, должность): «Жена у него была красивая кобыла – вечная Машка, но заурядная, так, только на мясо поглядеть. А для души – Алиса Фрейндлих»?
Хотя как раз продаже такое простодушие не во вред. Публика очень даже интересуется жизнью замечательных людей. А тут их полно. Причем если Додин – то Левушка, если Цой – Витя, если Курехин – естественно, Серега. Высоцкий хоть и не всегда Володя, зато говорит, прослушав несколько песен, сочиненных Романом Смирновым: «Теперь нас двое…»
Забавней всего, конечно, принципы или, там, убеждения персонажа. Они формируются мгновенно и проявляются удивительно.
Ночь поработает персонаж грузчиком, к утру – делается отчаянный русофоб:
«Я ненавижу этот запах. Запах труда. Запах этих сраных рабов. Я их с тех пор ненавижу. Это вонючее быдло, готовое убить за копейку.
А мы до сих пор на большевиков сваливаем. Сама не захочет, сам не вскочит. Это не большевики, это вы сами себя социализировали по жадности, из зависти, из лени. Большевики просто поняли, что раба надо пороть, бить, уничтожать, и тогда он будет верный раб и покорный… А весь дундеж про демократию – это так. Улита едет, а где-то будет. Просто пороть вас пока некому, великий и могучий народ-богоносец».
Сильно сказано, не правда ли? Чаадаев и Печерин отдыхают. Но не принимайте близко к сердцу. При первых же звуках народной песни бедняга почувствует себя настолько патриотом, что только дай ему вселенная повод – всю замочит, не моргнув:
«Мы можем прикинуться хором Пятницкого. Ансамблем „Березка“. Мы вас матрешками закидаем. Но не надо шутить с этим. Если это проснется, если вы, падлы, это в нас разбудите, то мир еще содрогнется. Я ненавижу в себе это, люблю и боюсь.
В этот вечер я почувствовал себя русским. Русским, со всеми вытекающими последствиями. Мою предыдущую осколочную жизнь насадили на шомпол, и все связалось. Все встало на свои места… Я не знал, что мне со всем этим делать. Но во мне разбудили зверя. Ой, будет мокрота!»
К счастью, все обойдется: впоследствии персонаж героически свалит в Мюнхен; попытается, выдав себя за еврея, остаться в Германии насовсем; потом героически передумает. Не в этом дело.
Правда ведь, любопытно наблюдать за повадками такого ума? Как сам бы он сформулировал: хоть и не полный ништяк, а все-таки – зашибись.
Цветные портреты автора полностью подтверждают наше предположение: это совсем другой человек. Лицо значительное такое, взгляд пронзительный.
Хотя и персонаж с детства работает над своей внешностью, избрав идеалом лермонтовского Вадима:
«На уроках по гриму я сделал грим Вадима. Длинные нечесаные патлы, осунувшееся лицо, на котором остались только глаза, тяжелые и злые.
Сейчас, когда прошло двадцать лет, я наткнулся на эту старую фотографию. Мое лицо стало именно таким. Я сделал свой портрет.
Вадим – это Дубровский, только без романтического фуфла. И это – я.
Я с детства усвоил железно: бить надо первым и добивать до конца».
Вот видите – не спутаешь: то – подросток, играющий в разбойника из книжки, а то – вполне приличный господин, деятель культуры.
О проекте
О подписке