Читать книгу «Дегустаторши» онлайн полностью📖 — Розеллы Посторино — MyBook.
image
cover
 




Это староста назвал мое имя, сказали эсэсовцы. Он всех знает, этот деревенский староста, даже новоприбывших.

– Должен же быть какой-то способ, – бормотал Йозеф, дергая себя за бороду и собирая ее в кулак, словно в ней и заключалось решение.

Работать на Гитлера, пожертвовать ради него жизнью – разве не так делали все немцы? Но мне-то предстояло проглотить отравленную пищу и умереть без единого выстрела или взрыва бомбы, Йозеф не мог этого принять. Смерть под сурдинку, за кулисами – это для крыс, не для героев. Впрочем, женщины редко умирают как герои.

– Мне нужно уходить.

Я прижалась лбом к стеклу и попыталась дышать глубоко и размеренно, но вскоре почувствовала боль в давным-давно сломанной ключице. Поменяла окно – на это раз боль под ребрами, совсем не могу выдохнуть.

– Приехала сюда поправить здоровье – и чего ради? Чтобы отравиться и помереть? – горько рассмеялась я в лицо свекрам, как будто именно они привели ко мне эсэсовцев.

– Тебе надо спрятаться, – выдохнул Йозеф, – укрыться где-нибудь.

– Может, в лесу? – предложила Герта.

– Где в лесу-то? И что там делать? Сдохнуть от голода и холода?

– Будем носить тебе еду.

– Ясное дело, – подтвердил Йозеф, – мы ведь тебя не бросим.

– А если меня станут искать?

Герта взглянула на мужа:

– Как думаешь, станут ее искать?

– Да уж, рады не будут, это точно… – запнулся Йозеф.

Еще даже не призвана, а уже дезертирую! Вот ведь смех, а?

– Но ты ведь можешь вернуться в Берлин.

– Да, точно, поезжай домой, – подхватила Герта, – не бросятся же они в погоню.

– У меня больше нет дома в Берлине, иначе я бы в жизни сюда не приехала!

Герта поджала губы: одной фразой я вмиг перечеркнула всю приязнь, что мы испытывали друг к другу, будучи, по сути, малознакомыми людьми.

– Прости, я не хотела…

– А, забудь, – отмахнулась она.

Проявив неуважение, я, как ни странно, открыла путь к взаимному доверию, почувствовала ее тепло, ее близость. Мне вдруг ужасно захотелось, чтобы она обняла меня, прижала к себе, окружила заботой до конца моих дней.

– А как же вы? – выдавила я наконец. – Если они меня не найдут, что будет с вами?

– Да уж справимся как-нибудь, – буркнула Герта и отвернулась.

– Ну, что будешь делать? – поинтересовался Йозеф, бросив наконец теребить бороду: решения там явно не было.

И я предпочла умереть на чужбине, а не в родном городе, где не осталось ничего, что меня с ним связывало.

На следующий день после первого сеанса пробования пищи я поднялась спозаранку. Заслышав петуха, все лягушки в округе разом перестали квакать, словно уснули в один миг. А я, всю ночь промаявшись без сна, чувствовала себя ужасно одинокой. В оконном стекле отразились два ввалившихся глаза, и я сразу узнала себя. Бессонница и тяготы войны были ни при чем: огромные темные круги всегда красовались у меня на лице. Мать говорила: «Бросай уже свои книжки, вон до чего они тебя довели». «Это же не от дефицита железа, правда, доктор?» – беспокоился отец, а брат просто терся о меня лбом: касание моей мягкой, как шелк, кожи помогало ему заснуть. И теперь, увидев отражение знакомых с детства кругов под глазами, я приняла его за доброе предзнаменование.

Мурлыка дремал у курятника с таким видом, будто лично отвечал за безопасность кур. С другой стороны, не мог же он оставить дам – в этом отношении Мурлыка был до странности старомоден и прекрасно это сознавал. А вот Грегор променял меня на войну: решил побыть хорошим немцем, а не хорошим мужем.

Впервые пригласив меня на свидание, он предложил встретиться у кафе возле собора, но опоздал, и нам пришлось сесть за уличный столик. Несмотря на яркое солнце, уже подмораживало. Я была так очарована, что угадывала в птичьем гомоне знакомые мелодии, а в их полете – танец, исполненный специально для меня. Мы наконец-то были вместе, мы были влюблены, и эта любовь оказалась именно такой, какую я ждала с самого детства. Один из пернатых отделился от стаи; одинокий, гордый, он клевал что-то у самой воды, почти ныряя в Шпрее, потом взмахнул крыльями, взлетел, подняв рябь, и сразу вернулся назад: внезапная попытка побега, бездумный жест – признак опьяняющей эйфории. Я и сама чувствовала зуд в ногах от точно такой же эйфории, испытываемой впервые. Мой начальник, молодой инженер, сидит рядом со мной в баре: какое же это счастье!

Я заказала яблочный пирог, но даже не попробовала его. Грегор вскинул брови: «Не нравится?» Я рассмеялась: «Пока не знаю», пододвинула к нему блюдце, приглашая попробовать, и, когда увидела, как он глотает, по привычке наскоро прожевав, тоже захотела пирога. Отломила кусочек, потом еще один, и в итоге мы принялись есть из одной тарелки, болтая о всякой чепухе и стараясь не глядеть друг на друга, словно стеснялись этой близости, но в конце концов столкнулись вилками – и тотчас же замолчали, подняв глаза. Мы еще долго смотрели друг на друга, а птицы все кружили, потом устало расселись по ветвям деревьев, балюстрадам и уличным фонарям, неизвестно зачем развернувшись клювами к реке: может, собирались утопиться, чтобы никогда больше не видеть света. И Грегор нарочно зажал мою вилку своей – как будто стиснул меня в объятиях.

Герта вышла за яйцами позже обычного: наверное, тоже провела бессонную ночь и поутру не смогла проснуться. Меня она нашла на ржавом железном стуле, с Мурлыкой на коленях и села рядом, забыв о завтраке.

Скрипнула дверь.

– Они уже здесь? – вздрогнула Герта.

Прислонившийся к косяку Йозеф отрицательно покачал головой.

– Яйца, – сказал он, указывая в сторону двора. Мурлыка вальяжно двинулся за ним, и без его тепла я сразу замерзла.

Заря постепенно отступала, как набежавшая на берег волна, обнажая бледное, бескровное утреннее небо. Закудахтали куры, зачирикали воробьи, даже пчелы, почуяв наступление нового дня, зажужжали было вокруг моей головы, но визг тормозов спугнул их.

– Роза Зауэр, встать! – послышался окрик.

Мы с Гертой вскочили. Прибежал Йозеф с яйцами в руках, не заметив, что сдавил их слишком сильно. Теперь ему оставалось лишь смотреть, как текут между пальцами вязкие ярко-оранжевые ручейки и беззвучно падают на землю крупные капли.

– Быстрее, Роза Зауэр! – кричал эсэсовец.

Герта подтолкнула меня в спину, и я двинулась вперед.

Да, я предпочла остаться здесь и дождаться возвращения Грегора, потому что верила в скорый конец войны. Да, я предпочла быть сытой.

В автобусе, быстро оглядевшись, я заняла первое же свободное место, поодаль от остальных женщин. Их было четыре: две сидели рядом, две другие поодиночке. Я так и не поняла, как их зовут; я знала только имя Лени, но она еще не села в автобус.

На мое «доброе утро» никто не ответил. Сквозь пыльное стекло в крапинах дождя я в последний раз взглянула на свёкров: Герта махала мне с порога, забыв про свой артрит, Йозеф все сжимал в руках битые яйца. Потом я долго не сводила глаз с дома, с потемневшей, поросшей мхом черепицы над розоватой штукатуркой, с разбросанных по голой земле кустиков валерианы, пока все не исчезло за поворотом. Я видела это каждое утро – и все равно не могла наглядеться настолько, чтобы больше не сожалеть.

Ставка находилась под Растенбургом, километрах в трех от Гросс-Парча. Йозеф рассказывал, что, когда ее начали строить, местные никак не могли взять в толк, зачем здесь столько грузовиков. Советские военные самолеты так и не обнаружили ее: скрытая среди лесов, ставка не была видна с высоты. Но мы знали, что Гитлер жил там, что он спал неподалеку от нас и, возможно, летом тоже ворочался в постели, пытаясь прихлопнуть комаров, мешавших ему спать. А может, он, подобно нам, простым смертным, мучился от зуда и расчесывал по ночам покрасневшие укусы: как бы ни донимали нас потом островки и даже целые архипелаги волдырей, в глубине души мы ведь не хотим, чтобы они совсем исчезли, так приятно иногда скрести по ним ногтями.

Это место называли Вольфсшанце, «Волчье логово», а его самого прозвали Волком, и меньше всего мне хотелось, наподобие Красной Шапочки, оказаться у него в животе. Целый легион охотников жаждал его шкуры. Теперь, чтобы добраться до него, им придется сперва избавиться от меня.

3

Въехав в Краузендорф, автобус остановился у кирпичного здания – школы, превращенной в казарму. Колонной по одному, послушно, будто стадо коров, мы вошли в ворота. В коридоре нас остановили эсэсовцы и обыскали. До чего же мерзко чувствуешь себя, когда их руки задерживаются на бедрах, под мышками, – и понимаешь, что ничего не можешь сделать, разве что перестать дышать.

Нас вызывали по списку, мы откликались. Так я узнала, что брюнетку, которая набросилась на Лени, зовут Эльфрида Кун. Потом нас попарно загоняли в пропахшую спиртом комнатку, а остальные ждали снаружи. Когда подошла моя очередь, я выложила руку на школьную парту, и человек в белом халате туго перевязал ее жгутом, больно щелкнув пальцем по коже. Анализ крови окончательно утвердил наш статус подопытных кроликов: если вчерашнее еще могло показаться проверкой, генеральной репетицией, то с этого момента нас окончательно приняли на службу.

Когда игла пронзила вену, я отвернулась. Эльфрида, сидевшая рядом, завороженно наблюдала за шприцем, высасывавшим ее кровь: по мере заполнения он темнел, становясь из красного почти черным. А вот у меня при виде багровой жидкости, извлеченной из моего тела, сразу начинала кружиться голова. Наблюдая за тем, как прямо сидит Эльфрида – две оси координат, – и за ее безразличием к происходящему, я чувствовала в ней скрытую красоту, которую пока не видела: эту теорему мне еще предстояло доказать.

Я не успела сделать этого: изящный профиль обернулся суровым анфасом, глаза уставились на меня. Она раздувала ноздри, словно ей не хватало воздуха, и я открыла было рот, но только вздохнула, так ничего и не сказав.

– Так и держи, – буркнул парень в белом халате, прижав к моей коже ватный тампон.

Я услышала, как хлопнул, распускаясь, жгут Эльфриды, как провизжал отодвигаемый стул, и тоже поднялась.

Подойдя к столу, я дождалась, пока остальные не сядут. По большей части они, как это обычно бывает, старались занять тот же стул, что и днем раньше. Свободным остался один – напротив Лени, с тех пор он стал моим.

После легкого перекуса (молоко и фрукты) нам подали обед. На моей тарелке лежал ворох тушеной спаржи. Со временем я поняла, что малопонятные комбинации разных блюд – еще один способ контроля.

Наколов кусочек на вилку, я принялась разглядывать обеденный зал – решетки на окнах, охранник у выхода во внутренний двор, голые стены без картин и декора, – как делала всегда, попадая в незнакомое место. Помню, в первый учебный день, когда мама ушла, оставив меня в школе, мне стало грустно от одной только мысли, что в ее отсутствие со мной может случиться что-то плохое. Но больше всего меня беспокоила даже не опасность, грозившая мне в большом мире, а неспособность матери ее предотвратить. Было невыносимо думать, что она отказалась участвовать в моей жизни и даже знать о ней: любое умалчивание, даже ненамеренное, воспринималось ею как предательство. На уроке я долго блуждала глазами по казавшейся бесконечной классной комнате в поисках мельчайшей трещинки в стене или паутины – того, что могло стать моим секретом, моей собственной тайной; потом заметила обломанный край плинтуса и успокоилась.

В столовой Краузендорфа все плинтусы оказались целыми. И Грегора не было рядом, я осталась совсем одна. Сапоги эсэсовцев, стуча, задавали ритм поглощению пищи, одновременно отсчитывая секунды до нашей возможной смерти. До чего же вкусная спаржа! Но разве кто-то обещал, что яд будет горьким? Я проглотила кусочек, и сердце застыло от ужаса.

Потом, под пристальным взглядом Эльфриды, которой тоже досталась спаржа, я, пытаясь разбавить тоску, принялась пить воду стакан за стаканом. Может, Эльфриду просто заинтересовало мое платье. Наверное, Герта права и этот рисунок с шахматными фигурами здесь неуместен: в конце концов, я ведь собиралась не на службу и вообще больше не работала в Берлине. Нечего корчить из себя горожанку, говорила свекровь, если не хочешь, чтобы люди косились. Эльфрида не косилась, совсем наоборот. А я ведь просто надела самое удобное, самое привычное платье – Грегор даже звал его «мундиром». Ни к чему не обязывающее, неважно сидящее и даже не «счастливое»; но оно служило мне убежищем – в том числе от Эльфриды, которая, не стесняясь, исследовала каждый его дюйм, так энергично буравя взглядом шахматную доску, что фигуры подскакивали на своих клетках, а само платье едва не расползалось по швам. Этот яростный взгляд вспарывал шнурки на моих башмаках, гнал к вискам мои волнистые волосы… А я все пила, чувствуя, как раздувается мочевой пузырь.

Впрочем, обед еще не закончился, и я не знала, разрешено ли нам выходить из-за стола. Мочевой пузырь ныл, как в подвале на Буденгассе, где мы с матерью и другими обитателями дома укрывались ночью, когда объявляли тревогу. Только вот здесь в углу не было ведра, а терпеть я больше не могла, поэтому, даже не успев хорошенько подумать, поднялась и попросилась в уборную. Эсэсовцы переглянулись, и один из них, высоченный парень с безумно длинными ногами, повел меня в коридор. За спиной я услышала голос Эльфриды: «Мне тоже нужно».

Кафель в уборной наполовину осыпался, обнажив почерневшие от времени кирпичи. Две раковины, четыре дверцы. Мы с Эльфридой вошли, и эсэсовец занял позицию в коридоре. Я сразу спряталась в кабинку, но не слышала ни щелчка дверного замка, ни звука льющейся воды. Эльфрида то ли растворилась в воздухе, то ли подслушивала, и мне было ужасно стыдно, когда в тишине зажурчала моча. А когда я открыла дверь, она подперла ее носком туфли, схватила меня за плечо, прижала к стене и чуть ли не с нежностью заглянула в глаза. Плитка пахла хлоркой.

– Чего тебе? – шепотом спросила я.

– Мне? Чего ты на меня глазела, пока брали кровь?

Я попыталась высвободиться, но она держала меня крепко.

– Не лезь не в свое дело. Это, кстати, всех нас здесь касается.

– Я просто не выношу вида своей крови.

– А на чужую, значит, пялишься?

Услышав звон металла о дерево, мы вздрогнули, и Эльфрида чуть подалась назад.

– Чем вы там заняты? – раздался голос, и эсэсовец вошел в уборную.

Кафель был холодным и влажным. А может, это моя спина взмокла от пота. Такими здоровенными сапогами только змеиные головы топтать.

– Шушукаетесь? – спросил он.

– У меня голова закружилась, должно быть, из-за анализов, – пробормотала я, коснувшись ярко-красной точки возле локтя, прямо над вздувшейся веной. – Она мне помогла, уже прошло.

Охранник буркнул, что если еще раз застанет нас в такой интимной позе, то преподаст нам хороший урок. «Хотя нет, пожалуй, воспользуюсь случаем», – заявил он и внезапно расхохотался.

Мы вернулись в зал; верзила топал за нами по пятам. Но он ошибался. Между мной и Эльфридой не было никакой интимности – нас сблизил страх. Мы смотрели на остальных и на все, что нас окружало, с бессознательным ужасом новорожденных, только что явившихся в этот мир.

Вечером, в туалете дома Зауэров, я поняла, что моя моча пахнет спаржей, и вспомнила об Эльфриде: наверное, сейчас она тоже сидит в туалете и ощущает тот же запах. Как, впрочем, и Гитлер в своем бункере в Вольфсшанце. В тот вечер моча Гитлера пахла так же, как моя.

4

Я родилась 27 декабря 1917 года, за одиннадцать месяцев до окончания Великой войны – этакий рождественский подарочек, уже после праздника. Мама говорила, что Санта-Клаус забыл обо мне, а потом, разбирая сани, услышал детский плач и понял, что это ору я, спрятанная за несколькими одеялами. Он снова отправился в Берлин, с неохотой: внеплановый рейс в самом начале отпуска – та еще неприятность. «Хорошо, что он вообще тебя заметил, – смеялся папа, – в том году ты стала единственным нашим подарком».

Отец был железнодорожником, а мать – портнихой, поэтому пол гостиной вечно усеивали катушки всевозможных цветов. Когда мама облизывала кончик нитки, чтобы вставить его в игольное ушко, я повторяла все это за ней: тайком отматывала кусок подлиннее, долго перекатывала его языком, прижимая к нёбу. Однажды, когда нитка окончательно размокла, мне вдруг безумно захотелось проглотить ее, чтобы выяснить, убьет ли она меня, попав внутрь. Следующие несколько минут я провела в предчувствии неминуемой гибели, но не умерла и вскоре забыла об этом. Тот случай стал моей первой тайной. По ночам я иногда вспоминала о нем в полной уверенности, что уж теперь-то мое время пришло. Выходит, я рано начала играть со смертью, хотя никому об этом не сказала.

Вечерами отец слушал радио, а мать, подобрав с пола обрывки ниток, устраивалась в постели со свежим номером «Дойче альгемайне цайтунг», чтобы прочесть очередную главу своего любимого романа. Так прошло все мое детство: запотевшие окна, что выходят на Буденгассе, загодя выученная таблица умножения, путь пешком до школы – сперва в слишком широких, потом в слишком узких туфлях, обезглавленные острыми ногтями муравьи; воскресные дни, когда папа с мамой непременно читали с амвона, она – псалом, он – отрывок из Послания к Коринфянам, а я слушала их со скамьи, гордясь обоими и одновременно умирая от скуки; спрятанная во рту монетка в один пфенниг – металл был соленым, щипал язык, и я, полузакрыв глаза от удовольствия, подталкивала ее все ближе и ближе к горлу, но в последний момент, уже почти проглотив, сплюнула. Мое детство – это книги под подушкой, детские песенки, которые мы распевали с отцом, игры в жмурки на площади, рождественский штоллен, поездки в Тиргартен и тот день, когда я, подойдя к колыбельке Франца, сунула его крохотную ручку себе в рот и пребольно укусила. Брат взревел, как делают все младенцы, просыпаясь, и никто не узнал о том, что я сделала.

Это детство было полно секретов и тайных преступлений, но я так старалась скрыть свои, что совсем не замечала чужих. Я не спрашивала себя, где родители достают молоко, стоившее в те годы сотни тысяч марок: вдруг им приходилось грабить магазины и вступать в перестрелку с полицией? Годы спустя мне по-прежнему невдомек, как они отнеслись к унизительному Версальскому миру, прониклись ли, подобно многим, ненавистью к Соединенным Штатам, считали ли клеветой обвинения в разжигании войны. Отец, кстати, тоже принял в ней участие и однажды целую ночь провел в какой-то яме бок о бок с мертвым французом, прикорнув под конец на плече покойника.

...
6