Читать книгу «Записки лжесвидетеля» онлайн полностью📖 — Ростислав Евдокимов — MyBook.
image

Квадрат

О родителях своих он не знал почти ничего. Отец был американским матросом из русских, ходившим на Мурман с конвоями, доставлявшими в СССР снаряды и «Студебеккеры», тушенку и сгущенку по ленд-лизу. Звали его Хью Симонов, и был он, надо думать, сынком какого-то белогвардейца, после окончания Гражданской решившего укорениться в Штатах, где и дал своему отпрыску типичное для англосаксов имечко – должно быть, нарочно, чтобы лучше прижиться в этой Мекке беглецов со всего света и напрочь порвать связи с родиной предков. Да только вот связи, – он усмехнулся, – порвать как раз и не удалось.

А результатом стало отчество, которое какой-то гаденыш недрогнувшей рукой вписал ему в метрику. Он прошел с ним все годы, что провел в особом детском доме для детей врагов народа, ничего о нем не зная, потому что никому и в голову не могло прийти называть его там по отчеству. Когда же пришла пора получать паспорт, было уже поздно. Отчество, произнесенное как бы с невинным и совершенно случайным искажением, в рабочем поселке и в первые годы срочной службы на флоте вызывало у него приступы дикого бешенства и становилось причиной почти ежедневных драк.

Сперва били его. Но потом, после практически ежедневных упражнений, всех своих обидчиков начал бить он. И тогда в прозвище, скорее почетное, превратилось его собственное, непонятно откуда взявшееся и почти в той же мере, что и отчество, ни с чем не сообразное имя – Квадрат. Что ж! Черноволосый громила, синеглазый, ражий и рыжебородый (хотя до поры до времени бороду приходилось сбривать), саженного роста и почти такой же, казалось, в плечах, набравший на казенном харче шесть пудов крученых бугристых мышц, гранитного костяка, стальных сухожилий, мог бы зваться хоть Кубом, хоть Танком, хоть Гром-камнем из-под ленинградского Медного Всадника. Можно и Квадрат…

И если вначале он малодушно думал сменить отчество после дембеля, то теперь, и по статусу старшины, полученному на последнем году службы, и благодаря как бы новообретенному уважительному имени-кликухе такое отступничество от своих корней казалось ему уже недостойным и едва ли не трусливым. Нет, он поступит в институт, он встанет на ноги, он покажет всем и каждому, какой такой он Квадрат и какой Хьюевич! И вот тогда-то он землю будет рыть, но докопается, что это за папашка был у него такой? Да и мамаша хороша…

В детском доме воспитатели звали его не по отчеству. Им было достаточно шпынять его «недобитком» и «фашистским отродьем» – даже после 1956 года, когда формальный статус заведения изменился, став нейтральным. Потому что мать, арестованная вскоре после его рождения и сгинувшая в лагерях без следа, оказалась, если верить добрым дядям-учителям из контуженных офицеров, немецкой шлюхой и американской подстилкой, пробравшейся на советскую военно-морскую базу и прикинувшейся там официанткой для матросов нарочно, чтобы шпионить в пользу своих гитлеровских соплеменников и передавать сверхсекретные сведения через завербованного ею (или, в другом варианте, завербовавшего ее) эмигранта, предателя и вражину. Так как отец никогда не видел Квадрата в глаза, да и вообще такой национальности, как американец, у советского человека быть не могло, то в документах сын был отмечен по матери – немец.

С чудом сохранившейся малюсенькой фотографии – видимо, запасной оттиск для какого-нибудь пропуска – на него смотрело навеки чем-то испуганное лицо молодой чернявой женщины с каким-то неуловимо-своеобычным разрезом глаз. Ему казалось… Нет, он был уверен, что была она совсем небольшого роста, маленькой, стройной, но не щуплой, молчаливой и почти никогда не смеявшейся. Не очень-то и похожей на белокурую Гретхен или на ее противоположность, но тоже воплощение германской расы, воинственную Брунгильду. Звали ее Анна Конрад.

* * *

Звали ее Анна… Вот только фамилии у нее не было. То есть, вроде как и была, но дали ее чужие люди, когда она была уже взрослой (или, вернее, думала, будто стала взрослой – года своего рождения Анна не знала), и дали с ее слов просто по имени отца – Кондратий, Кондрат. Анна Кондратьевна Кондратова, по национальности ненка… Правда, был ли ее отцом именно Кондрат, а не Пахом, Савелий, а то и Прохор, она до конца не была уверена. Ведь совсем настоящий ее отец долго кашлял кровью, а потом умер, когда она была еще совсем мала. Ее мать потом жила у Кондрата, хотя, когда он надолго уходил в тундру или в поселок, оставалась с кем-нибудь из его братьев. Так что отцом Анна привыкла считать в основном Кондрата, но как бы отчасти – и остальных. А значит, вполне могла стать Пахомовой или Савельевой. Но тогда вся ее жизнь могла бы сложиться по-другому, потому что не только таких, но и похожих фамилий у немцев не бывает…

Квадрат сидел в приемной Мурманского УКГБ и вчитывался в жалкие, неряшливые и, если вдуматься, совершенно безумные строчки из тех немногих листов Следственного дела его матери, которые ему милостиво предоставили для ознакомления. Вдумываться приходилось много, потому что несообразности бросались в глаза на каждом слове, а объяснений им не было нигде. Но он пять лет без отпуска отработал молодым специалистом в геологической партии на Ямале, там, где районный коэффициент один и восемь, где платят северные надбавки (после первого года – двадцать процентов, а потом добавляют по десять процентов каждые полгода до пяти лет стажа), где есть «морозные», «полевые», сверхурочные, а через двенадцать с половиной лет «поля» можно заработать северную пенсию «полевика»… И теперь он взял сразу полгода отпуска, но поехал не в Сочи, и не в Крым, а в город, где родился и где служил на флоте.

Уезжавшие «на юга» обычно пропивали половину своих бешеных северных отпускных в первые недели две, а остальное спускали на девок. В том смысле, что эти последние по пьяному делу попросту их обирали, обчищая карманы, сумки, чемоданы и ящички шкафов в гостиничных номерах или в съемных квартирах частного сектора. Не проходило и месяца, как понурые и помятые, словно побитые собаки, они «зайцем» на электричках, из милости на попутных машинах, порой чуть ли не пешком добирались до своей комнатки в общаге где-нибудь на Воркуте, в Нарьян-Маре, а то и в Усинске или Инте, занимали у соседей «десятку до получки» и втихаря выходили на работу задолго до положенного срока.

Больше везло тем, кто ехал в Среднюю полосу России или на Украину к родичам. Они привозили дядьям и двоюродным братьям, своякам, кумам и племяшам северные гостинцы: икру, рыбу, меховщинку, а порой и новомодную электронику, которой днем с огнем было не сыскать нигде, кроме Москвы и иногда – Ленинграда, но «на Севера» такую экзотику иногда завозили. Потом они до конца лета и в сентябре исправно работали на родню, ремонтируя дома, пася коров, закалывая боровов, не гнушаясь и копать картошку. Заодно «проставлялись» половине деревни, кормили и одевали-обували всё семейство. Им стоило только вспомнить проведенные перед отпуском три-четыре последних года почти нескончаемой полярной ночи, сотканной из десятимесячных зим с редкими вкраплениями коротенького, как платьице у поблядушки, лета, сплошь состоящего из гнуса, пьянки и рыбной ловли, чтобы почувствовать себя безмерно счастливыми даже на прополке огорода.

В дорогу им собирали банки с солеными огурцами, шмат сала килограмма на три, вареную с укропчиком картошечку, помидоры, кукурузу. И махали, как рыбачки с пирса, «скромненьким синим платочком» сосватанные кумовьями молодые жены. Ехать вместе с мужьями за Полярный круг никому из них, разумеется, и в голову не приходило. Зато через положенный срок – порой подозрительно короткий, а чаще еще подозрительнее долгий – северяне получали известие о рождении сына или дочери и о необходимости высылать алименты на их содержание.

Через несколько лет молодой отец возвращался в родимую избу или хату и заставал благоверную с кем-то усатым и мордатым. Дальше – неинтересно. После битья посуды, друг друга и кого ни попадя – развод, запой и новая жена. Пусть не такая молодая и с ребенком, но зато скромная. Еще через несколько лет цикл повторялся, потому что выяснялось, что первая суженая разошлась и со своим вторым мужем-моряком, а теперь вышла за третьего, получая алименты и от геолога, и от моремана. А та скромница, которую он сделал своей второй женой, первого своего ребенка, его приемную дочурку, родила точь-в-точь при тех же обстоятельствах, при которых родился его собственный старшенький.

Тут, конечно, впору запутаться. Поэтому многие северяне толком не знали, сколько у них жен, а тем более – детей. Но женушки зато очень хорошо помнили обо всех своих мужьях, подавая на каждого из них исполнительный лист всякий раз, пока те имели свой шальной северный или рыбацкий заработок, но делая вид, что не знают, куда они подевались, как только те уходили в многомесячный отпуск или в запой. Когда горемыки вновь выходили на работу и безденежье заканчивалось, несчастные женщины их мгновенно разыскивали и за все пропущенные месяцы сшибали с них «неустойку» по расценкам не прогулов и отпусков, а зарплат с длинным рублем. Эту арифметику хорошо знали во всех северных бухгалтериях и, сочувствуя своим мужикам, норовили сами вовремя разыскать получательниц алиментов с тем, чтобы всучить им положенное за период отпускных, больничных листов и «отпусков за свой счет» по соответствующим закону божеским расценкам. Борьба шла с переменным успехом, но внакладе обычно оставались дети. Потому что рачительные мамы, правдами и неправдами выцарапывая дань со всех своих бывших мужей, обычно о детях, ради которых всё это якобы и затевалось, благополучно забывали, пропивая присылаемое отцами с очередным женихом.

Квадрат достаточно насмотрелся таких историй, чтобы твердо для себя решить: с ним такого не будет. Получив по почте более или менее формальную справку о реабилитации матери, он заранее списался с Мурманским Управлением «органов», приехал двумя днями раньше назначенной даты, устроился в самой дешевой гостинице для рыбаков, но в отдельном номере, и первые полтора дня посвятил тому, чтобы осмотреться в городе и наладить быт. Многое ему было памятно еще по его флотским дням. Хотя увольнений в порту приписки у матросов-срочников было не так уж и много, но, по крайней мере, ориентироваться в городе он мог. Дело оставалось за немногим: узнать все, что удастся, о своих родителях.

* * *

…Звали ее Анна. Когда ей было лет тринадцать или четырнадцать, в стойбище заехали русские геологи. То есть, на самом деле это были геодезисты, но такого слова там никто не понимал, и почти всех приезжих звали геологами. Они приезжали и раньше, и всякий раз для Кондрата, и Прохора, и Пахома, и вообще для всей родни это был праздник. Русские привозили спирт и всякие штучки, иногда полезные, иногда не очень, но отдавали их почти даром – за песцовые шкурки, за моржовую кость, за пимы и малицы (двухслойные меховые комбинезоны – мехом внутрь и мехом наружу), даже за икру и за соленую рыбу, которой ведь вообще немерено… Неужели она им в диковинку? Нет, такого не может быть! Просто русские очень щедрые и добрые люди. Они богатые и сильные, смелые и веселые, они видели удивительные земли, где летом нет мошки, а само оно длинное, как наш полярный день. А еще там есть такие большие стойбища, которые называются городами и где живет больше ста человек зараз в каких-то удивительных чумах, стоящих один на другом, – как такое может быть? И упряжки там ездят сами – без собак и без оленей. Чудеса!

Гостей всегда было принято принимать хорошо. Ненцы давно бы вымерли, если бы их жены и дочери не зачинали детей от приезжих молодцов из других еркаров (родов), племен и народов. У Анны уже давно начались обычные для женщин кровотечения, она стала взрослой и потому легла ночевать с одним из русских. Он почти не опьянел, хотя выпил больше Пахома с Прохором вместе взятых – русские вообще почти не пьянели. Поэтому свое дело он сделал властно и мощно, как умеют, наверно, только они, эти солнцеволосые великаны, – на какое-то время Анна даже потеряла сознание.

Потом она плакала и умоляла его взять ее с собой. Не то чтобы отец к ней плохо относился, нет. Если порой он ее и бил, то только тогда, когда она сама понимала, что виновата. Не успела вовремя сварить похлебку, чай остыл, не заштопала малицу… Но всё это было так скучно, так привычно и обыденно. А тут – живой праздник, который всю ночь с тобой, а днем… Днем тоже хорошо: трактор, прицепленный к нему балок на полозьях из обструганных бревен, всегда в достатке чая, сахара, муки и уж, конечно, солонины и мороженой рыбы. И еще такая поразительная вещь – консервы. Но главное – Рыжий, так его звали. Но и Цыган тоже был отличным парнем, с которым она вполне может спать, если попросит Рыжий. Да и Командир (она выговаривала «Мандир») не хуже, хотя, конечно, и староват – пожалуй, лет тридцать будет, а то и старше.

Но всего этого объяснить Рыжему она никак не могла. Потому что по-русски знала только несколько слов: «спирт», «еда», «меха», «мясо», «рыба», «дай», «пить», «спать», «хорошо»… А на человеческом языке, на языке ненэй ненэць ни слова не понимали луца, русские. Поэтому перед тем как им уехать, она вышла из чума, подогнала упряжку к их балку и со спины ездового оленя запрыгнула на плоскую крышу их необычного обшитого досками бревенчатого чума. Оленям она дала знак отъехать, а сама, закутавшись в малицу, зарылась в снег. Его было немного, но вполне достаточно, чтобы на высоте с полметра выше человеческого роста спрятаться от глаз подвыпивших гостей и откровенно пьяных родичей. Там она и пролежала в полудреме, пока трактор с балком не остановился, – пришла пора ночевать. Тогда она спрыгнула вниз и вошла в незапертую дверь как раз тогда, когда Мандир вышел отлить.

Анна проездила с ними всю зиму, а весной, когда на побережье потянулись гуси и утки, из-под снега всё чаще вспархивали куропатки, а к проталинам, как реки к морю, на радость песцам потянулись тысячи, сотни тысяч леммингов, ее, сонную, оставили в клубе небольшого поселка Варандей на берегу океана. В поселке жили тундровые ненцы, рыбаки и оленеводы, и наверно, Рыжий и его товарищи думали, что там она легче найдет своих. Но в Варандее стало всё больше появляться русских, там был сельсовет и магазин, медпункт и какая-то геологическая контора, и Анна прибилась именно к ним, к полюбившимся ей «геологам» – даром, что она вообще была неразговорчива, а за прошедшие месяцы позабыла половину слов своего родного языка, не научившись, впрочем, и русскому.

Летом в поселке было весело. Она стряпала и обстирывала всех, кто был к ней добр, и некоторые из них с ней спали, а другие почему-то – нет. Но она не обижалась и на таких, если они не дрались, не кричали и не пили слишком много спирта. Осенью она уехала в тундру с очередной троицей, и так продолжалось несколько лет – она не помнила, сколько.

Однажды Старшой и Сержуня оставили конопатого Женьку-тракториста в его родной Мезени, а сами решили завернуть в Архангельск, где у Сержуни была квартира и где, по их словам, у них были какие-то дела.

– Хочешь настоящий город посмотреть? – не ожидая ответа спросил Старшой, и Анна, как всегда, промолчала, только удивленно улыбнувшись, потому что они ведь только что побывали в самом настоящем городе, в Мезени, где людей и впрямь было больше ста – она сперва их считала, но скоро сбилась со счета. Но даже самые большие балки, которые русские называли избами и домами, друг на друге в Мезени не стояли. Их ставили на большие подклети, где зимой держали скот, и это было понятно. Однако сколько Анна ни всматривалась окрест, она так и не увидала ни одной избы, которая стояла бы поверх другой. Так зачем же ей рассказывали эти сказки? Они вообще были большими выдумщиками, эти русские. Анна улыбалась, но этого никто не замечал, потому что губы ее почти при этом не двигались – зачем показывать людям свои чувства? – улыбалось ведь не тело, улыбалась ее душа или, точнее, ее родовой дух. И на самом деле это было важнее всего.

До Архангельска было чуть больше двухсот двадцати километров. Но это по прямой. А прямых путей на земле не бывает. Да и что можно назвать путем в майской плывущей тундре, где тающий снег, стремительно цветущий молодой багульник, ягель, первые, невесть как пробивающиеся чуть не из-под снега грибы и комья мерзлоты под траками вездехода образуют такую невообразимую взвесь, что по-настоящему хорошо себя чувствуют в ней только олени? Поэтому не стоит удивляться тому, что они решили отправиться на катере. Он ходил раз в неделю, привозил в Мезень газеты, почту, сахар, табак и консервы, а на следующий день забирал в Архангельск рыбу, пушнину и пассажиров. Идти приходилось среди множества плотов, которые сбивались здесь в целые караваны, влекомые буксирами всё в тот же Архангельск, а иной раз и в Мурманск – бревна и доски были нужны и там. Но настоящего порта у мезенских не было и серьезные лесовозы сюда не заходили.