Конечно, ничего особо оригинального в этой истории пока нет. В 80-е годы ткни пальцем в любого столичного интеллигента – и каждый второй припомнил бы имена Михаила Казачкова и Сергея Григорьянца, двух известных «узников совести», чье основное инакомыслие сводилось к не совсем здоровой убежденности, будто их коллекции принадлежат и впрямь им, а не воспитавшему их народу в лице, естественно, самой передовой в мире партии и ее передового отряда, представленных, понятно, определенными лицами как самой партии, так и ее отряда, а подчас – и всего передового человечества. Вы слегка запутались? Это нестрашно: вы, надо думать, быстренько бы все смекнули, если бы представители тех самых лиц вам объяснили. Но с коллекционерами, надо признаться, всегда как-то особенно муторно. Они отличаются какой-то ребячливой запальчивостью и болезненно разросшимся частнособственническим инстинктом. Что там Казачков с Григорьянцем! Известны нахалы, которых ловили за руку на сокрытии валютных ценностей в виде старинных монет и сажали в обычные уголовные лагеря, так эти жадобы, освободясь, требовали вернуть им конфискованные вместе с монетами иконы! Будто им неизвестно, что и иконы, и любые произведения искусства, книги, напечатанные лет тридцать тому назад, почтовые марки, икра и вообще все ценное, что есть в стране, являются разновидностью валютных ценностей, потому что может быть в валюту обращено, и, следовательно, вывоз их за рубеж запрещен, купля-продажа предосудительна, а хранение – подозрительно? Ну, а раз подозрительно, так и нечего – меньше будет искушений.
Но возвращаемся к Ж.М. Все-таки было в нем что-то, чего душезнатцы в «органах» недоучли. Сравнительно еще молодой, высокий, здоровый, симпатичный мужик, в конце концов, он был слишком уверен в себе, слишком полон как физических, так и интеллектуальных сил, чтобы принять правила игры записных шулеров. Вернувшись, он вместо того, чтобы радоваться, что цел, а в заветной комнате осталось несколько сотен фотографий, рисунков и даже картин, начал шуметь. Шумели-то многие, но далеко не всем могло придти в голову обвинять – кого? – весьма солидных людей и сами «органы»! – в чем? – в банальном воровстве!
Самым солидным человеком в Ленинграде (не в Петербурге же…) был в ту пору первый секретарь обкома партии Григорий Васильевич Романов. Имя и фамилия его давали повод к постоянным шуткам и, не исключено, сыграли свою роль в том, что генсеком он так и не стал. То рассказывали о старичках-белоэмигрантах, которые, узнав, что Зимний дворец – все еще Зимний, Невский проспект – снова Невский (а ведь был же, был он проспектом 25-го октября!), а у власти в северной столице – Романов, восклицали в своих парижах: «да чего ж мы сидим здесь, братцы!» и бросались паковать чемоданы. А то меланхолически отмечалось, что на Гришек России не везет: был Гришка Отрепьев, потом – Гришка Распутин, теперь вот вроде бы и Романов, а все равно – Гришка… Музейному делу Григорий Васильевич тоже не был чужд. Ходили упорные слухи о свадьбе отпрысков его и Аристова (одного из прежних «хозяев» страны), устроенной как раз в Зимнем, на которой спьяну побили драгоценный сервиз Екатерины II. Слухи эти тщательно опровергались, в том числе «из первых рук». Даже слишком тщательно, когда по каналам неофициальным и, более того, сугубо диссидентским, была запущена «утечка информации» о том, как уже упоминавшийся тогдашний директор Эрмитажа Б.Б. Пиотровский грудью встал на защиту вверенных ему зданий и партийных безобразников туда не пустил, за что удостоился сочувствия ревнивого Кремля (а мерзкие циники, для которых, как известно, нет ничего святого, добавляли, что именно за выдворение Романовых из Зимнего дворца ему дали орден «Октябрьской Революции». Или собирались дать… Какая разница?). Но в еще более узких кругах при этом уточнялось, что свадебку отгулять пришлось действительно не в императорских хоромах, а в большевистской вотчине, в Таврическом дворце, но вот одну тарелку из екатерининского сервиза так-таки пришлось потом склеивать.
Так или иначе, положение с культурой и, в частности, с живописью в городе было товарищу Романову далеко не безразлично. О деле Ж.М. ему доложили. Григорий Васильевич счел его достаточно важным и потрудился вникнуть лично. Труды не пропали даром: одно из первых лиц супердержавы, посовещавшись с помощниками и с “соседями” из знакомого всему городу “Большого Дома”, где размещался ленинградский ГБ, пришел к выводу, что бывший школьный учитель, спутавшийся с неофициальными художниками, недостающие картины сам же, конечно, и украл, а потому его надлежит судить снова, теперь уже за кражу, причем – государственного имущества и в особо крупных размерах. На первый взгляд, сие державное решение странным образом противоречило пребыванию Ж.М. в описываемый период за колючей проволокой в тысячах километров от родной квартиры, а также никем пока не отмененному судебному решению об отсутствии художественной и вообще какой бы то ни было ценности у исчезнувших работ. Но на то и член Политбюро ЦК КПСС, чтобы мастерски владеть диалектикой. Было решено, что матерый бандюга, в которого постепенно превратился коллекционер, может организовать кражу и сидя в лагере, а что касается той или иной ценности собрания, так это и вовсе детский лепет: могли же несчастные африканские дикари продавать европейским колонизаторам слоновую кость за стеклянные бусы, так почему бы сегодняшним западным варварам, падким на все новое и пестренькое, не отдавать своих случайным образом довольно-таки ценных долларов, марок и франков за раскрашенные тряпки наших шарлатанов, не стоящие затраченных на них красок? Заодно лишний раз подтверждалась пуленепробиваемая победоносность марксистско-ленинской диалектики: объективно картинки не стоили ни копейки, но субъективно могли стоить черт-те знает сколько, поэтому пока шла речь об объективной их ценности для советского народа и социалистического строя, они подлежали безусловному уничтожению, так как отдельные субъекты все равно не имели права торговать ими за валюту, но в момент конфискации из частной собственности они превращались в государственную – и в таковом качестве, становясь объектом субъективной кражи, претерпевали переход из количества в качество, то есть – в особо крупную государственную собственность, покушение на каковую и субъективно, и объективно каралось весьма примерным образом (между прочим, вплоть до расстрела). Разве не логично? А если вы чего-нибудь не поняли, может, вам провериться у психиатра?
Самое смешное, что за воровство собственных картин в собственной квартире, совершенное неизвестно чьими руками в условиях водевильно бесспорного алиби Ж.М. недрогнувшей рукой выписали, словно рецепт от насморка, шесть лет лагерей усиленного режима (как рецидивисту) и отправили на Колыму – должно быть, чтобы больше ничего не украл на другом конце земного шара. Как ни странно, у этой повести есть happy end. В промежутке между лагерными посиделками наш герой успел жениться на француженке, а та перед встречей Горбачева с Миттераном сумела пробиться на самый высокий уровень и добилась-таки освобождения мужа незадолго до того, как Рейган вырвал у самого самонадеянного из коммунистических главарей беспрецедентную амнистию для политзаключенных. Ж.М. переселился на Запад, но, в отличие от большинства новых эмигрантов, «родину предков» не забыл, стал постоянно ездить в Питер и, как всегда, ругаться и судиться. Каким-то мистическим образом на протяжении нескольких лет нашлось и было ему возвращено большинство загадочно исчезнувших работ, некоторые из которых, судя по первоначальным ответам, были давно уничтожены. Картины эти составили основу Фонда современного русского искусства, выставки которого можно теперь увидеть и на Западе, и в России.
Но меня интересует несколько иное. Строго говоря, безусловной, как догмат веры, убежденности в одном единственно возможном направлении исчезновения как пропавших окончательно, так и временно отлучившихся холстов и картонов не было не только у чекистов, но и у некоторых знакомых Ж.М. Перефразируя древних, было бы вполне уместно заметить, что habent sua fata picturae1. В самом деле, картины были сложены и заперты за опечатанной дверью только одной из двух комнаток нашего собирателя. В остальную часть квартиры имели свободный доступ его мать и сестра, а следовательно, и многочисленные приятели. В стране, где нет ничего проще поставить грозные государственные пломбы и печати, не многим труднее их и снять, особенно, если среди знакомых сколько угодно художников и прочих «штукарей». В том, что, по меньшей мере, часть работ досталась действительно «любителям» из разнообразной номенклатуры, сомневаться не приходится: не в первый раз они такие финты проделывали. Но это еще не значит, что члены семьи коллекционера (почему бы и не с ведома Ж.М.?) не могли с помощью друзей залезть в опечатанную комнату и спасти что-то из «конфиската» от окончательного расхищения. При этом мне любопытна вовсе не детективная сторона происходившего. Кто именно и в каких количествах таскал картины, пусть выясняет кто-нибудь другой. Я спотыкаюсь о стык формально-юридического и нравственного смыслов возникшей несуразицы.
Самовольное и тайное изъятие ценностей, чья окончательная судьба решена еще не была, кто бы этим ни занимался – власть или сам Ж.М. и его родные, – формально должно считаться кражей. Вместе с тем нельзя не согласиться, что безмолвное и бессильное созерцание заведомо безнаказанного бандитизма справедливо возмущает нравственное чувство и побуждает к сопротивлению. Добро бы разворовывалось лишь личное имущество Ж.М., но ведь лишались плодов своих трудов и ни в чем не повинные художники. Казалось бы, мораль ясна: по мере возможности следовало вырвать из загребущих лап властей все, что только удалось бы. Однако, не все так просто. Ведь стоило бы чекистам хоть раз схватить «спасителей искусства» за руку, и скандально безобразный приговор Ж.М. получил бы блистательное оправдание – пусть даже задним числом: «Вот, смотрите! Они действительно воры!» Более того, тень упала бы и на все сообщество полуподпольных художников: «Полюбуйтесь-ка! Вот он – ‘их быт, их нравы!» Неужели выход в том, чтобы свести все к неопровержимой формуле: «не умеешь – не кради»? Повторяю: я не знаю и знать не хочу, стал ли Ж.М. (или его близкие – по большому счету это безразлично) формально вором. Гораздо важнее разобраться: если стал, то какое имел на это право, а если нет, хотя мог стать, то безукоризненно ли нравственна такая честность? Имел ли он моральное право не воровать? Поддается ли вообще решению эта задача? Или время подсунуло нам уравнение с мнимой величиной? С корнем из минус единицы? И как прикажете быть тут с заповедью «Не кради»? Если кощунствен вопрос сей, прости меня, Господи! Когда мне в автобусе наступят на правую ногу, я как-нибудь раз попробую подставить еще и левую. Только не знаю, что из этого получится.
Тут, наконец, снова появляется Алексей. Вообще-то морализаторство – его конек. Особенно любит он говорить, что все мои рассказы, рассуждения, сомнения «плохо пахнут». Наверно, он прав. Я и сам догадываюсь, что на букет фиалок они не похожи. Но сейчас он молчит. Хотя по всей его повадке я вижу, что молчание это отнюдь не безразличное и, тем более, не одобрительное. О таком молчании замечательно сказано в приговоре из диссидентского фольклора: «враждебно молчал и антисоветски улыбался». Только Леха не улыбается. Он хитро щурится, сглатывает слюну, недовольно отворачивается. Потом, будто бы внезапно, резко поворачивается ко мне и, глядя исподлобья, с видом обманутой невинности шепелявит: «Зачем же ты рассказываешь о том, с кем мы не сидели?» – «Знаешь, ты мне так надоел, что захотелось отделаться хоть на время. Оттого и пишу о том, о ком ты ничего не сможешь сказать». – «Но если твой Ж.М. действительно так известен, о нем расскажут и другие или он сам. Рассказал бы лучше о себе. А то ты что-то все увиливаешь». – “Отчего же? Теперь, пожалуй, и впрямь – пора…”
О проекте
О подписке