– Знаю. Но мне на это плевать. Кстати, у тебя в самом деле сломалась подошва. Потому ты и хромаешь сильнее обычного, – сказал Вер. – И неужели ты шьешь кальцеи в третьей центурии? Ни один сенатор туда не заглядывает.
– Именно поэтому там шьют такие отвратительные кальцеи и сандалии.
Марция сидела в мастерской и пила разбавленное водой фалернское вино. Глиняная, грубая чаша, покрытая красной глазурью. Ее собственная работа. Элий всегда пил из прозрачного кубка с ажурной сетью узора из зеленого стекла; старинного кубка, которому более тысячи лет. Они с Элием различны, как их чаши: он – тончайшее стекло, которое может разбиться от неловкого прикосновения. Она – грубая глина. Но точно так же бьется. Марции нравилось подчеркивать их несходство. Если ей хотелось кричать, она кричала громко, до визга. Если что-то ее бесило, она била посуду и кидала вещи, хотя нетрудно было сдержаться. Но она нарочно закатывала истерики, потому что Элий бывал сдержан. Он говорил тихо, даже если голос его дрожал от отчаяния. Если они станут похожими друг на друга, их любовь исчезнет так же мгновенно, как родилась. Марция дважды разбивала незаконченный бюст Элия не потому, что мрамор оказывался окончательно загубленным, а потому, что на нее накатывал очередной приступ ярости.
Третий бюст был завершен почти чудом. Когда он, уже готовый, был водружен на постамент, Марцию охватило желание немедленно расколотить мраморную голову своего возлюбленного. Она спешно выскочила из мастерской. «Скульптор всю жизнь борется с несовершенством. Достигнув совершенства, он погибает», – любил повторять ее учитель Манлий. Ни одну скульптуру Манлий так и не закончил. Боялся, что какая-нибудь из его работ окажется совершенной. Чтобы прокормиться, он брал на обучение учеников или изготавливал саркофаги, украшенные великолепными барельефами. Мраморные фрукты и цветы хотелось немедленно сорвать, лошадей запрячь в колесницы, а на алтарь бросить зерна фимиама. Но гладкий мраморный медальон, предназначенный для профиля будущего владельца, разрушал иллюзию совершенства. И резец безвестного подмастерья в далекой Антиохии или Кельне наскоро вырезал лицо умершего. Манлия называли живым богом Афродисия [61]. Богом, который ничего не может довести до конца.
Манлий уговаривал свою любимую ученицу остаться в Афродисии и предаться искусству душой и телом. Самозабвенно. Как предаются только искусству, да еще разврату. Она уже готова была согласиться. Но потом будто тихий, но настойчивый голос позвал ее. Это Рим ждал ее возвращения. Ни один город не был хорош для Марции, даже роскошный, населенный бесчисленными статуями Афродисий. Только Вечный город. И она вернулась. Рим почти сразу же потребовал от нее жертвы. Она вышла замуж за банкира Пизона, хотя не испытывала к Пизону никаких чувств. Но когда выходишь замуж за банкира, не о чувствах думаешь – о деньгах. Пизон говорил о деньгах вдохновенно. И еще он трахался со всеми служанками в доме, не находя нужным это скрывать.
Марция не любила вспоминать о Пизоне. Но почему-то вспоминала постоянно.
Сейчас она пила вино и рассматривала стоящую на деревянном помосте глыбу мрамора. Обтесанная вчерне, она уже содержала намек на форму. Угадывалось стоящее вертикально человеческое тело. Отставленная в сторону нога. Гордо откинутая голова. Стоило прищурить глаза, и можно было угадать нечто большее.
Марция поднялась и, держа чашу в руках, обошла каменную глыбу. Инструменты лежали в ящике, ожидая, что она возьмет их в руки. Марция медлила. А если так и оставить глыбу? Не человек, но намек на человека, не лицо – но лишь едва угадываемые скулы, резкий прочерк носа, будто залепленные воском глазницы. Лишь высокий лоб отчетливо и мощно выламывался из камня. Красивый лоб. Красивая голова. Марция отставила чашу и, встав на скамейку, погладила незавершенную статую по плечу, будто пыталась под слоем мрамора нащупать упругие мускулы гладиатора. Статую Вера заказал ей Римский исторический музей. Гладиатор, выигрывавший трижды Большие Римские и дважды Аполлоновы игры, должен быть увековечен в мраморе.
– Неплохое начало. Но смотри, не ошибись, не затащи и этого гладиатора к себе в койку, – раздался за спиной насмешливый голос.
Марция вздрогнула всем телом и медленно, стараясь унять охватившую ее дрожь, обернулась.
Перед ней стоял невысокий крепко сбитый молодой человек. Лицо его с черными выпуклыми глазами и крупным ртом было почти красиво, если бы… Марция так и не смогла понять, что же портит лицо незнакомца, потому что он улыбнулся, и первое неприятное впечатление исчезло. На госте было новомодная двуцветная сине-белая туника и открытые греческие сандалии с узорными ремешками.
– Как ты сюда попал? – она не нашла нужным придать своему голосу хоть каплю любезности. – Терпеть не могу, когда приходят без спросу!
– Надеюсь, ты простишь своего давнего и самого горячего поклонника…
– Кто ты? – оборвала Марция его признания.
– Гай Бенит Плацид – это имя тебе что-нибудь говорит? Мой отец – Гай Гарпоний.
– Если твой отец банкир… – начала она неуверенно.
Нет, она ошиблась, того богача звали Гарпоний Кар, и он давно умер.
Бенит рассмеялся:
– Мой отец – штукатур из третьей центурии Римских художников стенной живописи и штукатуров. Звучит гораздо хуже, чем денежный мешок, не так ли?
Он явно намекал на Пизона, но Марция почему-то не разозлилась. Наглость этого типа ей импонировала. Она любила дерзких. А дерзкий и наглый – почти одно и то же.
– Ого, доспехи Цезаря! – Бенит подошел к деревянной кукле, облаченной в золоченый броненагрудник с замысловатым рельефом; потрогал висящий на поясе куклы кинжал с золотой рукоятью. – Хочешь изваять наследника в полный рост?
– Хотела. Но решила сделать только бюст.
– Наши желания всегда не совпадают с нашими возможностями. Я – маляр, а хотел стать скульптором.
– Одно время я занималась стенными росписями, – призналась Марция. – Но теперь оставила это.
– Что же тебе помешало? – Он взял резец и приставил его к незавершенной статуе Вера, будто отыскивал место, куда собирался всадить резец, как нож.
– Что ты делаешь? Положи на место! – крикнула Марция.
Бенит изобразил шутливый испуг и отступил.
– Так что тебе помешало расписывать стены? – Он вертел в пальцах резец все быстрее и быстрее.
Марция пожала плечами:
– Наверное, мой гений.
– Ты его видела?
– О нет. Ты же знаешь, со своими гениями встречаются лишь гладиаторы да избранники богов.
– Абсурд! Люди с творческой душой постоянно общаются с гениями. Если у них достаточно таланта, разумеется. – Он и не скрывал, что оскорбляет ее намеренно.
В этот раз Марция разозлилась.
– Убирайся, – прошипела она.
– Не смею ослушаться, – Бенит поклонился и шагнул к двери. – Но я не понимаю, почему ты сердишься. Может быть, тебе не нужны скульптуры? Может, мечтаешь о чем-то другом? Подумай об этом, если ты умеешь думать.
Когда дверь за ним закрылась, Марция сообразила, что этот наглый тип унес ее резец. Ее инструмент! Марция выскочила в перистиль, потом в атрий. Но наглеца уже и след простыл. Пока Марция звала Котту, пока тот примчался, на ходу отряхивая перепачканный мукой фартук, прошло несколько минут. Котта пустился в погоню, однако, как показалось хозяйке, без всякой охоты.
«Зачем Бениту резец?» – бормотала Марция, возвращаясь в перистиль и обходя вокруг маленького бассейна, по углам которого застыли в пляске мраморные сатиры. У одного из них оказалась отбита рука. Срубленная резцом кисть валялась на мозаичном полу – крошечная кисть человека… или ребенка… кто бы мог подумать, что ручка ребенка так похожа на ручку сатира, урода… Урода… Марция вздрогнула всем телом.
Детей не будет. У нее никогда уже не будет детей.
Наконец послышались шаги.
– Котта! – крикнула Марция.
Но появился не Котта. В перистиль, немного сутулясь и старательно растягивая губы в улыбке, вошел худенький юноша с бесцветным лицом, несоразмерно длинными руками и короткими ножками. На его уродливом теле пурпурная тога казалась почти издевкой.
– А, это ты, Александр. – Она попыталась улыбнуться, но при этом продолжался хмурить брови, а ноздри ее тонкого носа раздувались в ярости. – Один подонок разозлил меня ужасно. Так что не обращай внимания, если я буду ругаться вслух.
Цезарь смотрел на нее с испугом и восхищением одновременно.
– Пойдем в мастерскую, – продолжала она, наконец сумев изобразить улыбку, и взяла его за руку, не замечая, что лицо юноши залилось краской. – Я закончила твой бюст. Ты получился необыкновенно похож. Но при этом такой красавчик. Первый красавчик в Риме, с Марсом в глазах!
«Посадить Марса в глаза», – было любимым выражением Манлия.
«Любой урод сделается неотразим, если посадить ему Марса в глаза!» – любил повторять учитель.
– Август будет доволен. – Цезарь следовал за Марцией и смущенно улыбался.
– А ты?
– Боголюбимая Марция… – начал он и задохнулся, не зная, что еще сказать.
Она подвела его к закрытому покрывалом бюсту и, придав лицу торжественное выражение, сделала знак приготовиться. Цезарь замер, глядя на покрывало. Марция жестом фокусника сдернула ткань. Цезарь увидел своего двойника, лоб и щеки которого отливали голубизной, как и положено отсвечивать благородному афродисийскому мрамору. Бюст получился необыкновенно похож и в то же время красив, лицо дышало благородством.
– О, Марция, ты равна небожителям, – пролепетал юноша.
В ту же минуту что-то внутри каменной головы треснуло, и мрамор медленно, будто нехотя, принялся раскалываться надвое. Одна половина его осталась на постаменте, а вторая рухнула к ногам Марции. Цезарь отскочил. Лицо его посерело от страха, глаза бессмысленно выпучились. И тут за его спиной распахнулась дверь. Цезарь с визгом забился в угол.
На пороге стоял Котта.
– Ты догнал его? – спросила Марция, уже заранее зная ответ.
Котта отрицательно покачал головой. Тогда Марция схватила молоток и швырнула им в нерадивого прислужника. Но Котта ожидал вспышки гнева и вовремя скрылся за дверью. Молоток ударил в дверь и выбил узорную решетку. Цезарь испуганно вскрикнул, будто Марция метила в него.
Большая гладиаторская школа возле амфитеатра Флавиев давно уже не принимала новых учеников. В маленьких каморках без окон, освещавшихся лишь через двери, что выходили в окруженный колоннадой двор, теперь при искусственном свете располагались музейные экспонаты. Перегородки между комнатками снесли, убрали гладиаторские ложа, так что вокруг арены образовалась галерея, где были выставлено старинное оружие, картины, изображавшие сражения гладиаторов и травлю, скульптуры, мозаики, геммы. На огромном полотне в золотой раме высились горы пронзенных стрелами львов, леопардов, медведей, страусов, носорогов. Среди этой кровавой мешанины деловито сновали люди, забрызганные кровью. Картина была написана столь натурально, что у зрителей невольно подкатывала к горлу тошнота. Детей обычно не водили к этой картине. Она висела здесь уже многие годы, трижды реставрируемая (дважды меняли попорченный временем холст) немым укором прежним нравам, прежней жестокости, беспощадности и равнодушию, когда за один день на арене могло быть уничтожено несколько сотен животных. Именно после ее показа на большой осенней пинакотеке в Риме была запрещена травля зверей. Защитники животных расхаживали с копиями в руках и скандировали: «Спасем наших братьев, носящих шкуры!» В тот год вместо бестиариев, убивающих четвероногих тварей, на арену вышли бестиарии-дрессировщики. Отныне тигры и львы прыгали через горящие кольца и потешали публику прочими почти человечьими хитростями. Их показывали в Колизее в те дни, когда не было игр, или в перерывах между боями. Эти представления назывались детскими. Удивительно, сколь гуманным стал мир за каких-нибудь шестьсот лет. А между тем последние «смертельные» игры устраивались всего лишь восемьдесят лет назад. Смотреть, как гибнут люди, почему-то не считалось аморальным. Поединки прекратили по другой причине. Убийца одержал победу на арене и вышел на свободу, после чего он вырезал целую семью. Тогда «смертельные» игры наконец запретили. В одной из комнат музея этому событию посвящен целый стенд. Чуть меньше, чем восстанию Спартака. Историки, начиная с Плутарха, придали фракийскому гладиатору романтический ореол борца за свободу. Этот образ так утвердился и окаменел, что развенчать его уже не под силу никому, хотя недавно вышедший библион Макрина живописал зверства, творимые восставшими рабами, с тошнотворными подробностями. Но даже Макрин не посмел представить Спартака зверем.
В Новый храм Счастья [62] нельзя было попасть, не пройдя музейный комплекс Большой школы.
Некто без устали напоминал гладиатором, что их предшественники проливали кровь на арене всего лишь ради чьей-то прихоти, исполняя одно-единственное желание – развлекать. Самое страстное, самое неодолимое желание. На учебной арене навсегда застыли статуи двух гладиаторов – чернокожий ретиарий потрясал трезубцем, а его противник ловко уворачивался от брошенной сети. В драпированной пурпуром ложе расположились скульптуры императора и сенаторов, явившихся поглядеть на тренировку бойцов. Желтый песок арены щедро полили красной краской.
Вер остановился напротив ложи. У мраморного императора было простецкое блиноподобное лицо. Скульптор придал ему сходство с императором Титом. Ну что ж, так оно и должно быть. Флавии построили Колизей. Кому как не Титу, устроителю стодневных игр, сидеть в этой ложе и вечно любоваться кровавой схваткой. Ведь он смотрел сто дней, как люди выпускают кишки друг из друга.
– Элий, что ты чувствовал, когда выходил на арену? – спросил Вер, когда они вышли в сад, окружающий храм.
Вдоль мощеной белым камнем дорожки расположились мраморные и бронзовые скульптуры известных гладиаторов. Некоторые одерживали по сотне побед. Разумеется, уже в те времена, когда приняли закон о применении только тупого оружия. И о защитных доспехах. Вер смотрел на статуи и в который раз испытывал одно и то же чувство: пусть ему нет равных на арене, все равно среди гладиаторов он чужой.
– Возбуждение. Как любой атлет перед состязанием.
– Что? – не понял Вер, уже позабывший о своем вопросе.
– Я испытывал возбуждение, – повторил Элий. – Гладиатор теперь рискует не больше гонщика или боксера. А случай со мной другого рода. Такое могло приключиться где угодно, но убийца почему-то выбрал арену.
– Тебе нравилось быть гладиатором?
– Одно время – да… Я служил мечте Империи. Хотел, чтобы в мире стало меньше бед. Вполовину, потом еще вполовину, потом еще и еще. Но беды почему-то не убывали.
– Ты был наивен?
– Я и сейчас наивен. Только стараюсь это скрыть… А потом я начал уставать от чужих желаний. Так устал, что стало невмоготу.
Гений является к человеку и объявляет о возможности стать гладиатором лишь после совершения убийства. Сколько бессердечных глупцов убивают ни в чем неповинных людей, надеясь, что к ним с высоты слетит божественный посланец и откроет дверь гладиаторской школы. Гении не являются, убийц казнят или отправляют на каторжные работы. Но число безумцев год от года не иссякает. Арена манит. Платиновое сияние в вышине мерещится слишком многим.
Вер пришел в гладиаторскую школу, дабы поразить мир. Он не знал, как это сделать, но чувствовал, что способен свернуть горы. Стоит выйти на арену, и он пожелает нечто такое, что разом преобразит мир. И что же? Он вышел на арену, он побеждал, но тайна ему не открылась. Потом стал надеяться, что, исполняя чужие желания, он достигнет неведомой цели. У него было больше всех побед из нынешних бойцов, но он ни к чему не приблизился. Чужие желания бросали его, как волны, вверх-вниз, не позволяя сдвинуться с места. Другие гладиаторы тоже сражались неведомо за что. Может, на потеху? Но такой ответ не мог удовлетворить Вера, даже если он был правдив.
«Нет попутного ветра кораблю, который не знает, куда плыть», – писал Сенека.
Вер не знал, куда направить свою трирему.
– А что ты чувствовал, когда умирал на арене? – спросил Вер.
Он знал, что может задать этот вопрос сейчас. Гладиатору многое позволено. Гладиатору, который убивает – вдвойне.
– Я не верил, что умру. Кровь текла, но мне почему-то казалось, что ее бесконечно много. Будто я – родник, и кровь будет течь из меня бесконечно, и никогда не иссякнет. А потом все вокруг как будто провалилось. – Элий помолчал. – А дальше не помню…
Элий, едва оправившись после операции, уехал в Альпы, и три месяца лазал по скалам, взбирался на вершины без страховки, используя лишь силу рук и цепкость пальцев. Многие считали его поступок безумием, другие восхищались смелостью. Кое-кто пытался доказать, что это дешевый показной трюк. Но Элий относился к подобным намекам равнодушно. Если он что и доказывал, то только самому себе: меч Хлора не превратил его в калеку.
Вер глянул на очередную бронзовую статую. Любому гладиатору известно имя Максима Монстра – лицо его было так изуродовано, что он никогда не поднимал забрало, и ходил в металлическом шлеме даже на улице. И здесь, обронзовевший, он тоже стоял в шлеме, за решеткой которого можно было угадать лишь блеск глаз из цветного стекла.
– Многие считают, что гладиаторы вновь должны драться боевым оружием, – сказал Вер, смотря в стеклянные глаза Максима.
– Ты бы хотел убивать каждый день?
– А что ты чувствовал, когда убил впервые?
Элий не отвечал. Ну что же он медлит, почему не говорит. Элий умеет быть таким красноречивым! Вер повторит его слова и почувствует то же, что и Элий, – раскаяние, боль, досаду, отчаяние. Или что там еще…
– Говори, – потребовал Юний Вер.
– Ощущение чудовищного абсурда. И желание вернуть все назад. Я стоял и оглядывался по сторонам, будто хотел найти рычаг, который надо повернуть, чтобы обратить время вспять.
Элий вновь замолчал.
– Говори! – заорал Вер, боясь, что упустит настрой и не поймет, что же чувствовал Элий. И Вер ощущал подобное. Ему тоже хотелось обратить время вспять. – Говори… – повторил он, тяжело дыша.
– Ты требуешь невозможного.
– Говори! Расскажи все, как было! Все-все! Расскажи об убийстве. Когда в тебе открылся дар гладиатора! Ведь мы с тобой оба убийцы! И ты мой учитель. Говори!
Элий превозмог себя и уступил.
О проекте
О подписке