Читать книгу «Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея» онлайн полностью📖 — Робертсона Дэвиса — MyBook.
image

Новый Обри II

1

Гуманно ли вообще назначать человека исполнителем завещания? Разумеется, это выражение доверия, но долг душеприказчика может превратиться в тяжкую повинность. Дела Корниша все больше затягивали нас с Холлиером, воруя время и силы у нашей собственной работы. В завещании была приписка, гласившая, что, когда распределение имущества будет закончено, все консультанты, они же помощники душеприказчика, могут взять себе «по одному предмету искусства, полюбившемуся им, при условии, что этот предмет не завещан кому-либо другому». Но это лишь усугубляло наши страдания, потому что мы постоянно натыкались на лакомые кусочки и тут же выясняли, что они уже кому-то предназначены. Кроме того, юристы Артура Корниша запретили нам выбирать и уносить что-либо, пока все предметы, завещанные разным лицам, не переданы по назначению. Мы были как бедные родственники на елке для богатых детей.

Богатых и вовсе не настолько благодарных, как следовало бы, по моему мнению. Крупные бенефициарии с удовольствием брали то, что им нравилось, но дали понять, что некоторые вещи, предназначенные для них, им вовсе не нужны и лучше даже не настаивать.

Одним из таких получателей наследства была Национальная галерея. Корниш оставил ей десятки холстов, но при условии, что все картины канадских художников будут выставлены вместе в постоянной экспозиции под названием «Коллекция Корниша». Представители галереи заявили (в общем, разумно), что предпочитают выставлять картины в историческом контексте, поэтому Кригхоффы и другие более ранние картины из коллекции Корниша должны отправиться в экспозицию ранней канадской живописи; не может же галерея разбросать картины примитивистов по всем залам. Еще сотрудники галереи сказали, что, по их мнению, некоторые современные картины – не первый сорт, что бы там ни думал Корниш, и они просто не могут обещать, что поместят эти картины в постоянную экспозицию. Если Корниш собирался завещать галерее свою коллекцию, он мог бы обсудить это заранее или просто оставить денег на постройку нового крыла; но, даже если бы он это сделал, новое крыло все равно негде было бы строить, так как у галереи нет свободной земли. Они писали письма – вежливые, но на грани – и часто намекали, что дарители бывают эгоцентричными тиранами и что любой, у кого нет ученой степени по искусствоведению, – дилетант.

Холлиеру это не понравилось. Он сильно чувствующий человек и предан своим друзьям, и он решил, что галерейщики оскорбляют память Корниша. Я же, со своим нудным умением видеть обе стороны вопроса, вовсе не был в этом уверен. Маквариш отнесся к ситуации легкомысленно, чем еще больше разозлил Холлиера, – как будто завещание и желания Корниша ничего не значили.

– Все дарители и благотворители – сумасшедшие, – сказал Маквариш. – Они хотят посмертной славы и посмертной благодарности. Любой колледж, любой факультет может порассказать такое, что вы заплачете. Как вам понравится семейка, которая создала фонд в миллион долларов и выделила доход с него на должность профессора по внутренним болезням, а через много лет отыграла назад, когда ей не понравился человек, назначенный на эту должность, – третий по счету? А тот старый козел, который подарил университетской библиотеке коллекцию книг по истории, помыкал всеми и требовал, чтобы ему присвоили почетную степень, даже когда выяснилось, что книги на самом деле не его, а принадлежат фонду, которым он управляет? А старый Магаффи, который завещал кругленькую сумму на устройство Центра кельтских исследований при условии, что «кельтские исследования» будут означать «исследования Ирландии», а шотландцы, валлийцы и бретонцы могут пойти отсосать друг у друга в кустах? А тот урод, который дал деньги на курс лекций, но настоял, чтобы они начались при его жизни и чтобы, пока он не умер, за них платил университет! И вдруг через много лет он с ухмылкой заявляет ректору, что передумал, да и лекции-то ему не нравились! В девяти случаях из десяти благотворители тешат самих себя. Они сколотили состояние благодаря хитрости и смекалке – и именно эти качества мешают им расстаться с деньгами даже на смертном одре. Даже наш дорогой друг Корниш – прекрасный человек, как мы все знаем, – не может просто так разжать руки. Но кого это волнует? Если Национальная галерея не берет картину, отдайте ее галерее Онтарио, все равно ей отойдет куча всего. Кого по большому счету волнует лишняя тряпка, намазанная краской? Вы же читали завещание: определенные картины отправляются по назначению, а всем, что останется, распоряжаются исполнители. То есть мы. Племянник ничего не узнает, и ему плевать. Наше дело – взрезать арбуз: очистить эти три квартиры.

Но Холлиер не желал и слышать о подобном. Я знал его много лет, но до сих пор никогда не заглядывал ему в душу. Похоже, он слишком совестлив, а это вредно. Чересчур активная совесть и никакого чувства юмора – опасное сочетание.

У Маквариша, напротив, чувства юмора было более чем достаточно. Люди часто думают, что оно – отличная приправа к любому характеру и почти заменяет здравый смысл, не говоря уже о мудрости. Но у Маквариша чувство юмора означало безответственность, пренебрежение чужими нуждами и желаниями, мешающими удобству самого Маквариша. Чувством юмора, как улыбающейся маской, он прикрывал презрение ко всем, кроме самого себя. В разговорах и в жизни он больше всего ценил то, что называл «умением не брать в голову»: ничто не следовало воспринимать всерьез. Поэтому серьезность Холлиера, по прозрачным намекам Маквариша, граничила с дурным воспитанием. Мне тоже нравятся люди, которые умеют не сосредоточиваться на плохом, но для Маквариша это понятие служило прямым синонимом эгоизма. Он не стремился как можно точнее исполнить последнюю волю Корниша; ему просто нравилось быть важным лицом – исполнителем завещания богатого и незаурядного человека, нравилось якшаться с галерейщиками, людьми, соответствующими его завышенным требованиям сноба. А я, как всегда, вынужден был играть роль миротворца меж двух непримиримых сторон.

Самому мне приходилось бороться с сотрудниками архивов. Университетскую библиотеку не удовлетворила обещанная груда редких книг и рукописей – библиотека жаждала заполучить все бумаги Корниша. Оттавская национальная библиотека, которой не завещали ничего, прислала вежливое, но решительное письмо, в котором требовала письма, дневники, бумаги – абсолютно все относящееся к деятельности Корниша как коллекционера и покровителя искусств. Две библиотеки засучили рукава и принялись фехтовать – вежливо, но решительно. Думаю, Корниш просто не предполагал, что его старые письма и прочий хлам могут представлять ценность для кого бы то ни было. Он не вел никаких дневников; архивом ему служили картонные ящики, куда он швырял бумаги как попало и в любом порядке. В записных книжках, сохранившихся только потому, что Корниш никогда ничего не выбрасывал, вперемешку шли кое-как нацарапанные заметки о назначенных встречах, упоминания о неуказанных суммах денег, адреса, порой отдельные слова и фразы, когда-то что-то значившие. Я просмотрел их по диагонали и в книжке, заполненной не до конца – видимо, последней, – обнаружил такую запись: «Одолж. Макв. рук. Раб. 16 апр.».

Были тут и сокровища, о которых никто, кроме меня, не знал, потому что я не давал библиотекарям совать сюда свой нос. Письма от художников, которые потом прославились, но писали Корнишу, когда были еще молоды и бедны, – искренние дружеские письма, в которых порой сквозила берущая за душу нужда. Художники иллюстрировали письма набросками и каракулями – смешными, восхитительными, иногда невыразимо прекрасными. Когда я объяснил все это Артуру Корнишу, он сказал:

– На ваше усмотрение; дядя Фрэнк вам доверял, мне этого достаточно.

Это было приятно, но мало помогло, потому что библиотекари наседали.

Национальная библиотека мотивировала свои претензии тем, что Корниш – «великий канадец» (о, как он смеялся бы, ибо я не встречал менее тщеславного человека), поэтому все, что имеет к нему отношение, следует беречь, как архивные документы, – каталогизировать, внести в перекрестный указатель, поместить в бескислотные контейнеры, чтобы сохранить навечно. Но университетская библиотека считала, что Корниш – великий благодетель университета, который выказал свое уважение к библиотеке, подарив ей прекрасную коллекцию книг и манускриптов; следовательно, и память о нем должна храниться, если это возможно, в тех же руках.

Почему, спросил я. Разве самих сокровищ недостаточно и нужен еще мусор, бо́льшая часть которого годится разве на свалку? Нет, ответили архивариусы ровными голосами, в которых явственно слышались гнев и ужас, вызванные моей тупостью и невежеством. Неужели я забыл про исследования, эту масштабную отрасль, которой живет университет? Студенты с факультетов искусствоведения, истории и бог знает чего еще захотят узнать о Корнише все, что только можно. И как, по моему мнению, можно будет написать официальную биографию Корниша, если все его бумаги не будут навечно отданы на хранение в надежные руки?

Меня это не впечатлило. Мне случалось читать официальные биографии своих хороших знакомых, и мне все время казалось, что эти книги про каких-то совсем других людей, а не тех, которых я знал. Биографы, как правило, осторожно льстили своим героям, хотя и не пренебрегали описанием того, что писатели обожают называть «пороками». Современные биографы верят, как в Святое Писание, в то, что у всех людей есть «пороки», но обнажаемые биографами «пороки» обычно сводятся к несогласию с мнением самого биографа по поводу политики, социального прогресса или еще чего-нибудь безличного. То, что я считаю человеческими пороками – гордыня, гнев, зависть, похоть, чревоугодие, стяжательство и леность, семь смертных грехов (четыре последних из этого списка были далеко не чужды и Корнишу), – редко удостаиваются сколько-нибудь осмысленного обсуждения. Что же касается добродетелей, то есть веры, надежды, любви к ближнему, благоразумия, справедливости, мужества и воздержания – некоторыми из них Корниш обладал в похвальном изобилии, – биографы не хотят их обсуждать ни под этими именами, ни под современными модными кличками. Ни в одной из биографий лично знакомых мне людей даже не ночевала любовь к ближнему, и, возможно, с моей стороны было бы нетактично желать, чтобы Корнишу, если уж ему суждено стать предметом биографии, досталось сколько-нибудь любви. Или ненависти, или чего угодно, только не высоконаучного тумана, напущенного профессиональным писателем биографий.

Так что я плел словеса и тянул время, танцуя меж двух претендентов, плохо спал и иногда мечтал набраться храбрости и сделать то, на что я был в полном праве, а именно – швырнуть весь этот мусор в огонь. Но у меня не поднималась рука на прекрасные письма художников.

Чего стоила вся сокровищница Корниша? Артуру Корнишу было легко – он имел дело только с деньгами, а их можно описывать в терминах, понятных налоговым инспекторам и суду по делам наследства. Произведения искусства – совершенно другой коленкор; налоговикам нужны были цифры, которые они могли бы вписать в нужное место на клочках бумаги, представляющих интерес единственно и исключительно для налогового ведомства. Мы не могли воспользоваться страховыми описями: Корниш никогда ничего не страховал. Какой смысл страховать вещь, которую невозможно заменить? Я без труда выпросил у Холлиера и Маквариша разрешение связаться с Торонтовским отделением «Сотби» и пригласить их для оценки коллекции. Но тут опять начались проблемы. Оценщики знали свое дело и могли сказать, сколько можно будет выручить за всю коллекцию, если внести все вещи в каталог и продавать по отдельности с аукциона правильно выбранным покупателям. Но оценка для апробации завещания – это несколько другое: Артур Корниш не собирался допускать, чтобы налог на наследство исчисляли на основе нынешних непомерно раздутых цен на произведения искусства. То, что Корниш довольно много всего оставил общественным учреждениям, вовсе не так сильно снижало сумму налога, как следовало бы, по мнению Артура.

Это был тяжкий труд, и он мешал мне делать то, за что университет платил мне деньги.

2

Основное оправдание моего существования, я полагаю, в том, что я хороший учитель. Но чтобы хорошо учить, мне нужен определенный душевный покой, потому что я не просто отбарабаниваю лекции, составленные давным-давно, – я втягиваю свою группу (всегда небольшую) в разговоры и обсуждения; моя работа различна год от года, и результат тоже различается, потому что от способностей и прилежания студентов зависит так же много, как и от меня. Посмертные требования Корниша налагали на меня слишком тяжкое бремя забот, и я как преподаватель был не в лучшей форме.

А мне сейчас особенно хотелось учить хорошо, потому что впервые за несколько лет мне достался крайне способный ученик, а именно – та самая Мария Магдалина Феотоки, которую я заметил на похоронах Корниша. Я спросил, знала ли она покойного, и она сказала, что нет, но профессор Холлиер предложил ей прийти на похороны, так как, по его словам, в один прекрасный день она, может статься, будет многим обязана Корнишу. По-видимому, Холлиер ее особенно выделял, и это меня удивило, потому что он, как правило, почти не общался со студентами вне лекций и семинаров. Я решил, что его, как и меня, привлек ее ненасытный аппетит ученого; она, кажется, жаждала знаний ради них самих, а не ради карьеры, к которой они могли привести. В силу своего богословского образования я задумался, не принадлежит ли она к числу избранных от науки; конечно, я шутил, но лишь отчасти. Как известно, Кальвин делил человечество на избранных ко спасению и обреченное большинство; мне кажется, со знанием та же картина: одним людям знания даются сами, а другим для их приобретения нужно тяжело трудиться. Когда имеешь дело с избранными от науки, то кажется, словно бы не учишь их, а напоминаешь им то, что они уже знают; именно так было с Марией, и она меня завораживала.

Конечно, она была подготовлена к изучению новозаветного греческого лучше, чем средний студент; она хорошо знала древнегреческий и, вместо того чтобы считать язык Нового Завета упадочным, видела его, как он есть: величественными руинами. Так греческая статуя с отбитым носом, без рук, без гениталий все же остается греческой и прекрасной даже в поврежденном виде. Более того, именно на этом языке святой Павел и четыре евангелиста повествовали о священном и величественном.

Но зачем он Марии? Она вскользь упомянула, что изучает Рабле, который знал греческий и как священник, и как гуманист во времена, когда Церковь не поощряла изучение греческого. Вот ведь забавно, сказал я на семинаре: в эпоху Возрождения новооткрытые труды классиков по-настоящему оценили вне университетов; в университетах же не изучали не только Платона, возмутителя спокойствия, но и добропорядочного Архимеда с его научными открытиями и архимедовыми спиралями. Мои слова рассмешили двух ультрасовременных студентов, детей эпохи вседозволенности, – видимо, слово «спираль» вызвало у них какие-то сугубо свои ассоциации. Но Мария поняла, о чем я говорил: университеты не могут быть универсальнее тех, кто учит, и тех, кто учится в их стенах. Людей, способных выйти за рамки модных учений своего века, очень мало, и мне казалось, что Мария может стать одной из них. Я верил, что как учитель способен помочь ей в этом.

Я напомнил себе, что опасно заводить любимчиков среди студентов. Но учить Марию было все равно что бросать горящие спички в нефть, а остальных – все равно что пытаться развести костер из сырых дров. Жаль, что Корниш забирает у меня столько энергии.

Еще и потому жаль, что меня сильно захватила идея «Нового Обри». Слова Эллермана заронили мне в душу искру, и я хотел раздуть ее в пламя.

Непритязательные заметки о разных мелочах из жизни наших ученых современников – вот что он предложил. Но с чего начать? Найти в университетах эксцентричных ученых – проще простого, если под эксцентриком понимать человека, склонного к чудачествам. Но подлинный эксцентрик – тот, кто стоит в стороне от модных наук своего века, и, быть может, зачинатель новых наук будущего – более редкая птица. Они редко пользуются популярностью, потому что черпают силы из источника, непонятного современникам. У меня были причины считать таким человеком Холлиера; нужно воспользоваться особой возможностью, предоставленной Корнишем, и изучить Холлиера как следует. Но меня привлекали люди, чья эксцентричность была более зрелищной, психус академикус, как называли их студенты; я обожаю шарлатанов. А в лице Эркхарта Маквариша мне представился прекрасный экземпляр шарлатана.

Нельзя сказать, что он не ученый. У него хорошая репутация специалиста по Ренессансу. Но он нескромен; насколько я знаю, он единственный человек в научном мире, имеющий наглость именовать себя «великим ученым». Когда-то он руководил Центром исследований Ренессанса, и одно время даже казалось, что он выдвинет центр на видное место в мировой науке. Маквариш заманивал к себе способных студентов, но его не интересовали их попытки встать на собственные ноги; он использовал их как высококвалифицированных помощников, и они поняли, что возможности защититься у них не будет. Когда они предъявили Макваришу претензии, он заявил, что любой, кто с ним работал, может получить любую научную должность где угодно в силу одного этого факта. Им не понадобится никакая диссертация, и вообще дурацкие докторские степени каждый год присваиваются патентованным глупцам. Звание ученика Маквариша – гораздо лучше любой ученой степени. Но студенты не поверили ему по самой веской причине: потому что он врал. Так что Эрки сняли с должности, но университету это дорого обошлось: Эрки перешел в небольшую высокооплачиваемую группу заслуженных профессоров, слишком великих, чтобы заниматься административной работой. Увольнение методом ударной возгонки.

Если университет захочет уволить профессора с постоянной должности, будет страшный скандал. Научные деятели обожают собачиться между собой, но терпеть не могут скандалов. Всеобщее мнение сошлось на том, что единственный способ избавиться от Эрки – убить его. Возможно, декан и тешил себя какими-то планами в этом направлении, но точно не хотел, чтобы его поймали. В общем и целом Эрки не был плохим ученым. Он просто был невыносим, а это почему-то не считается уважительной причиной для убийства. Так что Эрки занял пост заслуженного профессора – с необременительными обязанностями, преданной секретаршей и немногими студентами.

Но его это не удовлетворило. Он обиделся на университет и, как сам выражался, «затаил на него зуб». Свою злобу он высказывал в своеобычной шутливой манере горстке своих любимчиков, или, как их еще называют студенты, прихвостней. Я слыхал, как некоторые из них поливают грязью Корниша и его завещание. «Миллион долларов! – презрительно говорили они. – Что такое в наши дни доход с миллиона долларов – оклад для парочки посредственных профессоров, как будто университету не хватает посредственностей». Нетрудно было догадаться, откуда это идет. Да, обязательно надо вставить Маквариша в книгу.

Уже прошла добрая часть октября, когда Эрки пригласил меня к себе на вечеринку. Он устраивал приемы каждые две недели, обычно для студентов и младших преподавателей. Особо прогремела вечеринка, на которой почетным гостем был парикмахер Эрки: у Эрки была прекрасная серебристая шевелюра, уложенная и ухоженная, и ходили слухи, что он спит в сеточке для волос. Но я давно вынужден был признать, что обладаю не шекспировским высоким лбом, а всего лишь обширной лысиной, так что, говоря о шевелюре Эрки, мне надо следить за собой, чтобы не впасть в грех зависти. На предстоящую вечеринку пригласили и Холлиера, и наверняка она была как-то связана с Корнишем.

1
...
...
34