«Король в Желтом»
Посвящается моему брату
Где в берег мгла волною бьет,
Два солнца тонут, бездна ждет,
Растут лишь тени
В снах Каркозы.
Ткут звезды черные лучи
В круженьи диких лун в ночи,
Страшат сильнее
Сны Каркозы.
Где ветр, сомкнув уста Гиад,
Кричит в лохмотьях Короля,
И смерть немеет
Пред Каркозой.
Пеан души, мой голос мертв,
Неспетый, не исторгнешь слез
Из глаз, ослепших
В снах Каркозы.
Песнь Кассильды. «Король в Желтом».Акт 1. Сцена 2.
«Ne raillons par les fous; leur folie dure plus longtemps que la nôtre… Voilà toute la différence»[1].
К концу 1920 года правительство Соединенных Штатов Америки практически завершило программу, принятую в последние месяцы правления президента Уинтропа. Страна была совершенно спокойна. Каждый знал, как решились вопросы тарифов и занятости. Война с Германией и захват ею островов Самоа не оставили республике видимых шрамов, а временная оккупация Норфолка армией неприятеля забылась вследствие непрестанных морских побед и последующего нелепого положения сил генерала фон Гартенлаубе в штате Нью-Джерси. Кубинские и гавайские капиталовложения окупились на сто процентов, а территория Самоа оправдала затраченные усилия в качестве угольного порта. Страна была превосходно защищена. Каждый прибрежный город имел отличные фортификационные сооружения, армия, организованная по прусской системе, под отеческим взглядом генерального штаба увеличилась до трехсот тысяч человек с территориальным резервом в миллион. Шесть прекрасных эскадр крейсеров и линкоров патрулировали судоходные моря с шести военно-морских баз, оставив столько паровых машин, сколько требовалось для поддержания порядка в домашних водах. Джентльмены с Запада были вынуждены наконец признать, что колледж для дипломатов так же необходим, как и правовые кафедры для юристов, поэтому за границей нас больше не представляли невежественные патриоты. Нация процветала. Чикаго, на миг парализованный после второго великого пожара, восстал из пепла, светлый и царственный, еще прекрасней, чем тот белый, словно игрушечный город, который был построен в 1893-м. Повсюду хорошая архитектура сменила дурную, и даже в Нью-Йорке внезапная тяга к благопристойности смела прочь огромное количество некогда имевших место ужасов. По указу городских властей улицы были расширены, должным образом вымощены и освещены; во множестве сажали деревья и разбивали скверы; почти все эстакады были уничтожены, их заменяли подземные дороги. Здания и казармы нового правительства являли собой прекрасные образцы архитектуры, а длинные каменные набережные, полностью окружавшие остров, превратились в парки, ставшие благословением для горожан. Средства, выделенные на городской театр и оперу, окупились. Национальная Академия дизайна США во многом была похожа на аналогичные европейские институты. Никто не завидовал министру искусств, ни его положению, ни должности. Министру лесного хозяйства и охраны дикой природы стало гораздо легче жить и работать: спасибо новому устройству национальной конной полиции! Последние соглашения с Францией и Англией здорово обогатили нас, а изгнание рожденных за границей евреев стало мерой самосохранения. Контроль иммиграции, учреждение нового независимого негритянского штата Суани, новые законы, касающиеся натурализации, и постепенное усиление исполнительной власти – все это способствовало покою и процветанию народа. Когда правительство решило проблему индейцев и эскадроны их конных разведчиков в национальных костюмах были расформированы на мелкие группы, присоединенные к остаткам полков бывшим военным министром, нация вздохнула с облегчением. Когда после грандиозного конгресса религий фанатизм и нетерпимость были повержены в прах, а доброта и благотворительность стали сближать прежде непримиримые секты, многие думали, что настал золотой век, по крайней мере в Новом Свете, который, как известно, сам по себе есть целый мир.
Но самосохранение – первый закон, и Соединенным Штатам пришлось с бессильной скорбью смотреть, как Германия, Италия, Испания и Бельгия корчились в муках анархии, пока Россия, взирая с Кавказа, унижала и захватывала их, одну за другой.
Лето 1899 года в Нью-Йорке было ознаменовано демонтажем железных дорог на эстакадах. Надолго останется в памяти горожан и лето 1900-го – в том году убрали статую Доджа, а зимой началась агитация за отмену законов, запрещающих самоубийство. Она принесла плоды к апрелю 1920-го, когда первый Правительственный Дворец Смерти открылся на Вашингтон-Сквер.
В тот день я спускался по Мэдисон-авеню от дома доктора Арчера, которого посещал из пустой формальности. После падения с лошади четыре года назад меня время от времени беспокоили боли в затылке и шее, но сейчас их не было уже несколько месяцев, и доктор отослал меня прочь, сказав, что я здоров и больше лечить нечего. Его слова едва ли стоили гонорара: все это я знал и сам, но, несмотря ни на что, не жалел для него денег. Мне вспомнилась ошибка, которую он совершил в первую нашу встречу. Когда меня подняли с мостовой, на которой я лежал без сознания, и кто-то милостиво пустил пулю в голову моей лошади, меня перенесли к доктору Арчеру. Он, провозгласив, что мой мозг поврежден, поместил меня в собственную частную клинику, где я был вынужден лечиться от помешательства. Наконец, он решил, что со мной все в порядке, а я, зная, что мой рассудок так же здрав, как и его, если не более, «оплатил обучение», как он шутливо это называл, и отбыл. Я сказал ему, улыбаясь, что рассчитаюсь с ним за ошибку, а он сердечно рассмеялся и попросил заходить время от времени. Я так и сделал, в надежде свести с ним счеты, но он не дал мне шанса, и я сказал, что подожду.
Падение с лошади, к счастью, не принесло мне вреда. Напротив, оно изменило мой характер к лучшему. Прежде лентяй и прожигатель жизни, я стал активным, энергичным, сдержанным и, помимо прочего – всего прочего, – амбициозным. Лишь одна вещь беспокоила меня. Я смеялся над собственной тревогой, но она не исчезала.
Во время моего выздоровления я купил и впервые прочел «Короля в Желтом». Помню, после первого акта мне стало ясно, что лучше остановиться. Я вскочил и швырнул книгу в камин. Том ударился о каминную решетку и, открывшись, упал на плиту перед ней, застыв в отсветах пламени. Не взгляни я на эпиграф второго акта, я никогда не вернулся бы к «Королю в Желтом», но стоило мне наклониться за ним, как мой взор приковала открытая страница, и с криком ужаса или восторга, столь острого, что он отдавался в каждом нерве, я выхватил книгу из пышущих жаром углей и, дрожа, прокрался в свою спальню, где читал и перечитывал ее, и смеялся, и трясся от ужаса, который и по сей день терзает меня. Вот – источник моей тревоги, ибо я не могу забыть Каркозу, где в небесах висят черные звезды, тени людских мыслей растут в сумерках, а два солнца – два близнеца – тонут в озере Хали. Мой разум навек отравлен воспоминанием о Бледной Маске. Я молю Бога проклясть писателя, как тот проклял наш мир своим прекрасным и дивным творением, ужасающим в своей простоте и неопровержимым в своей истинности – мир, который теперь дрожит перед Королем в Желтом. Когда французское правительство конфисковало тираж перевода, только что прибывшего в Париж, Лондон, конечно, тотчас же захотел его прочесть. Хорошо известно – книга распространялась как лихорадка, из города в город, с континента на континент, запрещенная здесь, конфискованная там, заклейменная прессой и проповедниками, порицаемая даже литературными анархистами. Эти нечестивые страницы не нарушали никаких конкретных законов, не пропагандировали никакой доктрины, не содержали нападок и обвинений. Их нельзя было осудить, согласно любым известным стандартам, но, признавая совершенство «Короля в Желтом», все чувствовали: услышав музыку его сфер, душа не способна ни вынести напряжения, ни насладиться игрой слов, ибо в них таится чистейший яд. Простота и невинность первого акта лишь усиливали грядущий удар, делая его еще ужасней.
На дворе стоял 1920 год, 13 апреля; именно в этот день, насколько я помню, первый правительственный Дворец Смерти открыли на южной стороне Вашингтон-Сквер, между Вустер-стрит и Пятой авеню. Квартал, прежде состоявший из кучки ветхих домишек – кафе и ресторанчиков для иностранцев, – был куплен правительством зимой 1898-го. Французские и итальянские забегаловки были снесены, весь район окружен позолоченной железной оградой и превращен в милый сад с лужайками, цветами и фонтанами. В его центре стояло маленькое белое здание, выполненное в строгом классическом стиле и утопающее в цветах. Шесть ионических колонн поддерживали крышу, входом служила единственная бронзовая дверь. У входа стояли «Мойры» – великолепная мраморная группа, работа молодого американского скульптора Бориса Ивэйна, умершего в Париже в возрасте всего лишь двадцати трех лет.
Открытие было в самом разгаре, когда я пересек Юниверсити Плейс и оказался на площади. Я шел сквозь притихшую толпу, пока на Четвертой улице путь мне не преградил полицейский кордон. Полк американских улан выстроился в каре вокруг Дворца Смерти. На высокой трибуне, обращенной к парку Вашингтона, стоял губернатор Нью-Йорка, за ним – одной большой группой – мэр Нью-Йорка и Бруклина, генеральный инспектор полиции, главнокомандующий войск США полковник Ливингстон, военный помощник президента Соединенных Штатов генерал Блаунт, управляющий островом Говернорс генерал-майор Гамильтон, командующий гарнизоном Нью-Йорка и Бруклина адмирал флота Норт-ривер Блаффби, начальник медицинского управления армии генерал Лэнсфорд, сотрудники национального социального госпиталя, нью-йоркские сенаторы Уайс и Франклин и инспектор общественных работ. Трибуну окружал эскадрон гусар национальной гвардии.
Губернатор отвечал на краткую речь Лэнсфорда. Я слышал его слова:
– Законы, запрещающие суицид и предусматривающие наказание за любую попытку саморазрушения, отменены. Правительство признало право человека на прекращение жизни, которая может стать нестерпимой из-за физических страданий или душевных мук. Мы верим, что общество только выиграет, избавившись от таких людей. С момента принятия этого закона количество самоубийств в Соединенных Штатах не возросло. Ныне правительство постановило открыть Дворцы Смерти во всех городах страны, больших и малых, равно и в сельской местности. Теперь посмотрим, как создания, чьи мрачные ряды день за днем покидают жертвы собственного отчаянья, примут предложенную им руку помощи.
Он помедлил и повернулся к белому зданию. Стояла полная тишина.
– Всякого, кто устал от печалей жизни, здесь ждет безболезненная смерть. Если гибель желанна человеку, он найдет ее за этой дверью. – Затем, резко развернувшись к военному помощнику президента, губернатор сказал: – Объявляю Дворец Смерти открытым. – И, вновь обращаясь к огромной толпе, отчетливо провозгласил: – Жители Нью-Йорка и Соединенных Штатов Америки, как представитель правительства я объявляю Дворец Смерти открытым!
Торжественную тишину прервал резкий выкрик – по команде эскадрон гусар последовал за экипажем губернатора, уланы, растянувшись цепью по Пятой авеню, ждали командующего гарнизоном, конная полиция выстроилась за ними. Я оставил толпу, глазеющую на беломраморный Дворец Смерти, пересек Пятую авеню и зашагал по западной стороне оживленной улицы к Бликер-стрит. Повернув направо, я остановился у грязной лавочки с вывеской:
Хауберк, Оружейник
Я заглянул внутрь и увидел Хауберка, возившегося с чем-то в дальнем уголке маленькой залы. Он поднял глаза и, заметив меня, закричал низким, душевным голосом:
– Входите, мистер Кастейн!
Констанция, его дочь, поднялась мне навстречу, едва я переступил порог, и протянула свою изящную руку, но я видел румянец досады на ее щеках и знал, что она ждала другого Кастейна, моего кузена Луиса. Я улыбнулся ее смущению и похвалил вышивку – знамя, которое она копировала с цветного нагрудника. Старый Хауберк латал помятые поножи каких-то древних доспехов, и тинь, тинь, тинь его молоточка мелодичным звоном разносилось по необычной лавке. Вдруг он отложил инструмент и с секунду возился с гаечным ключом. Мягкий лязг брони отдавался во мне дрожью наслаждения. Я любил музыку, рождавшуюся, когда сталь била о сталь, приглушенные удары деревянного молотка по набедренникам и звон кольчуги. Это была единственная причина, по которой я навещал Хауберка. Он никогда не интересовал меня сам по себе, как и Констанция, исключая тот факт, что они с Луисом любили друг друга. Их связь занимала меня, порой настолько, что я не мог уснуть. Но в глубине души я был уверен: все пройдет должным образом, надо только позаботиться об их будущем так же, как я собирался устроить будущее моего доброго доктора, Джона Арчера. Впрочем, в тот день я ни за что не стал бы утруждать себя визитом к Хауберкам, если бы, напомню, звон молотка не имел надо мной странной власти. Я часами мог сидеть у них и слушать, слушать… Вид одинокого солнечного луча, упавшего на инкрустированную сталь, потрясал меня. Взгляд останавливался, зрачки расширялись от удовольствия, столь сильного, что нервы едва не рвались от напряжения, пока старый оружейник не менял позы, закрывая собой золотое пятно. Тогда, все еще полный тайного трепета, я откидывался назад и вновь слушал, как тряпка – шурх, шурх – стирает ржавчину с заклепок.
Констанция вышивала с пяльцами на коленях, останавливаясь снова и снова, чтобы получше рассмотреть узор на цветном нагруднике из музея Метрополитен.
– Для кого это? – спросил я.
Хауберк объяснил, что помимо ухода за прекрасными доспехами музея – его непосредственной работы – он следит за состоянием нескольких коллекций, принадлежащих богатым любителям. Это – пропавший наголенник знаменитого доспеха, который его клиент нашел в маленькой лавочке в Париже на набережной Орсэ. Он, Хауберк, заключил договор и починил его. Теперь латы собраны полностью. Он отложил молоточек и рассказал мне историю доспеха, менявшего хозяев с 1450 года и наконец приобретенного Томасом Стейнбриджем. Когда его превосходная коллекция была продана, клиент Хауберка купил доспех, и с той поры они искали пропавший наголенник, пока, почти случайно, не обнаружили его в Париже.
– Вы продолжали поиски так настойчиво, не имея ни малейшей уверенности, что этот наголенник еще существует? – с жаром спросил я.
– Конечно, – спокойно отвечал Хауберк.
Только теперь он заинтересовал меня как личность.
– Это принесло вам деньги? – настаивал я.
– Нет, – сказал Хауберк, смеясь, – мне было достаточно удовольствия от самого поиска.
– Вы не стремитесь разбогатеть? – спросил я, улыбаясь.
– Единственное, к чему я стремлюсь, – стать лучшим оружейником в мире, – ответил он вполне серьезно.
Констанция спросила, видел ли я открытие Дворца Смерти. Сама она заметила конницу, поднимавшуюся по Бродвею утром, и мечтала посетить торжество, но ее отец хотел, чтобы она закончила знамя, и ей пришлось остаться дома.
– Вы видели там вашего кузена, мистер Кастейн? – спросила она с едва заметным трепетом нежных ресниц.
– Нет, – беззаботно ответил я. – Полк Луиса сейчас на маневрах в округе Уэстчестер.
Я поднялся, взял шляпу и трость.
– Вы собираетесь подняться наверх и снова навестить этого безумца? – засмеялся старый Хауберк. Если бы он знал, как ненавижу я это слово, то никогда не стал бы использовать его в моем присутствии. Оно пробуждает во мне определенные чувства, о которых я не хочу говорить. Как бы то ни было, я ответил ему тихо:
– Думаю заскочить к мистеру Уайльду на пару секунд.
– Несчастный, – сказала Констанция, качая головой. – Должно быть, трудно жить в одиночестве, год за годом, бедному, искалеченному, почти помешанному. Вы очень добры, мистер Кастейн, что навещаете его так часто.
– Я считаю, он отвратителен, – заметил Хауберк, принимаясь вновь стучать молоточком.
Я слушал золотой звон по пластинкам наголенника, а когда он закончил, ответил:
– Нет. Он не отвратителен и ни в коем случае не безумен. Его разум – дивный дворец, откуда он извлекает сокровища, которые нам придется искать годами.
Хауберк засмеялся.
Я продолжал, немного нетерпеливо:
– Он знает историю как никто другой. Любая мелочь, даже совершенный пустяк, не ускользнет от его взора, его память абсолютна и настолько точна в деталях, что если бы ньюйоркцы знали о существовании подобного человека, то едва ли смогли бы воздать ему должную хвалу.
– Чушь, – пробормотал Хауберк, шаря по полу в поисках упавшей заклепки.
– Неужели? – спросил я, пытаясь справиться с охватившими меня чувствами. – Неужели чушь, когда он говорит, что бедренные щитки и набедренник эмалированных доспехов, известных всему миру как «Гербовые латы Принца», можно найти среди ржавого театрального реквизита, разбитых печей и мусора, которым погнушался бы старьевщик, на чердаке на Пелл-стрит?
Молоточек Хауберка упал на пол, но он поднял его и с полным спокойствием спросил, откуда мне известно, что бедренные щитки и левый набедренник пропали из «Гербовых лат Принца».
– Я не знал ничего, пока мистер Уайльд не упомянул об этом вчера. Он сказал, они на чердаке дома девятьсот девяносто восемь по Пелл-стрит.
– Чушь! – закричал Хауберк, но я заметил, как дрожит его рука под кожаным фартуком.
– А это тоже чушь? – мягко спросил я. – Чушь, если мистер Уайльд постоянно называет вас маркизом Эйвонширом, а мисс Констанцию…
Я не закончил, ибо Констанция вскочила на ноги, ужас отразился в каждой ее черте. Хауберк посмотрел на меня и медленно разгладил кожаный фартук. – Это невозможно, – заметил он. – Мистер Уайльд может знать многое…
– О доспехах, например, и «Гербовых латах Принца», – вставил я, улыбаясь.
– Да, – медленно продолжал он. – О доспехах, возможно, но он ошибается насчет маркиза Эйвоншира. Тот, насколько я знаю, много лет назад убил негодяя, погубившего его жену, и отправился в Австралию, где ненамного ее пережил.
– Мистер Уайльд ошибается, – прошептала Констанция. Ее губы побелели, но голос остался мягким и ровным.
– Давайте согласимся, если угодно, что в этом конкретном случае мистер Уайльд ошибается, – сказал я.
О проекте
О подписке