Читать книгу «Лицей 2020. Четвертый выпуск» онлайн полностью📖 — Рината Газизова — MyBook.
image





– В хлебе есть и труд косарей, землепашца, комбайнёра. Рабочей братии всех времён. Потом поучаствовал завод. Молотьба, мукомольня, очистка, обработка, сортировка…

Кожа вокруг браслета покраснела, а нити глубоко впиваются в запястье. Жора на верном пути, можно индикатор срезать.

– Помахай рукой, отекла же.

Слава прячет хлеб за спиной, а взгляд Жоры по инерции упирается ему в грудь.

– Поэтому суть такова: ты вкушаешь квинтэссенцию своей жизни и жизни предков. Они вытеснили племена с этой земли тыщу лет назад, так? полили почву кровушкой? взялись возделывать? Пожинай их плоды – ешь. Они грешили? Ешь. Они любили? Ешь. Они здесь усопли? Ешь. А теперь взгляни иначе, – он щёлкает пальцами перед носом мента. – Ешь! – это мои руки мяли тесто. Ешь! – это мой ум исчислил, взвесил и смешал сырьё. Ешь! – это моя душа в клейковине.

И Милы. И многих-многих других.

– Чего ты от меня-то хочешь? – хнычет Жора.

Слава напоминает ему про жену. Про джип четы Хлыстуновых (Кто? – Хлыстуновы. – Кто?! – Отец Сергий. – А-а!..), про суд.

– Эй, мне капитан приказал! – вдруг доходит до Жоры. – Мне было распоряжение: пропустить, понимаешь?!

И эхом бежит по углам: “…понимаешь?! ешь!.. ешь…”

Дверь захлопывается.

Голод.

Казалось, он взглядом уже выпотрошил авоську.

– Давай снимем ботинки.

Ноги посинели, распухли: пока шнурки не содрал – ботинки как приклеенные сидели. Жора разбух мокрой губкой.

На глаза, которые неделю назад жгли ненавистью, наплывают щёки. Пекарь сбрасывает тросы, роняет пленника на пол. Руки его липнут в покатых плечах, словно в тесте. Жора кулём падает на бок, и доска под ним жалобно трещит. Набрал тридцать кило, ожирение второй степени. Увалень, он умоляет молча.

Слава кормит Жору с руки. Слава – весь внимание, готов отпрыгнуть к кочерге и огреть. Но Жора просто ест лёжа, закатив глаза и дрыгая вторым подбородком. Ему не до разминки и уж точно не до побега.

– Хорошо, Славян, – чавкает.

Аж румянец выступил. Чёрные крошки катятся по обвисшей груди. Рубашка распахнута: кожа в белых шрамах растяжек.

– Надо ж, поправился! Жена-то не узнает. Про тебя уже писали: мол, пропал без вести, любые сведения.

– Так ты ж меня выпустишь? Булочник?

– Выпущу, Жора. Голова не болит?

– Давление подскочило и жарко очень. А когда выпустишь?

– Не говори с набитым ртом.

– А беленький есть?

– А то, – Слава бросает булку белого ему на колени.

Беленький слабее действует, чем ржаной, потому что пшеничную муку Слава в магазине покупает.

У Славы мурашки по коже. Поставь его в таком психическом состоянии, с Милой за плечом, на массовое производство – и псих целый город накормит утренней выпечкой, и население перережет себе глотку от свежих партий с палет: ржаной безысходности, пшеничной тоски, слоёной пустоты. Вам полбуханки или целую?..

Рожа у Жоры поглупевшая и радостная.

– Ты реально мастер, Славян. Я вот в обычном магазе такого не видел.

– Так везде из замороженного теста делают, – Слава прислоняется к стене, смеживает веки и вдруг, найдя собеседника за долгие месяцы, с трудом, но болтает. – Бесчеловечный подход: народа много, времени мало, прибыль надо держать – вот и фигачат полуфабрикаты на индустриальных дрожжах, с улучшителями, разрыхлителями. Общая химоза, общий дизайн – ни капли своего личного. Накормят людей и удивляются, почему люди сами как полуфабрикаты? Кормят потому что не хлебом, а хлебобулочным эрзацем. И отношения у людей стали замороженные. Чувства – полуфабрикаты. Дети рождаются замороженными изделиями, речь функциональная, раз-два и запятая. И что теперь? В печи вас разогревать, допекать? Или заново вас вручную готовить?..

Жора выслушивает с отпавшей челюстью.

Звучит – хоть с клироса вещай! Но непонятно.

– Про химию ты верно заметил, Слав. Я в газете читал, что трупаки разлагаются дольше, чем раньше. А знаешь почему? Потому что вся еда на консервантах. Вот зачем это надо, а? Зомбей заготавливают впрок?

Живот у Жоры растёт, как у набравшегося крови комара.

В кресло мент заползает сам.

– А что завтра будет, Славян?

– Завтра пойдёшь ко мне, помоем, взвесим, одежду найдём.

– А домой?

– Сначала найдёшь мне Хлыстуновых.

Жора, конечно, здорово изменился за неделю, но в мыслях – рефлекс! – всё равно мелькают деньги. Он людей только за деньги ищет, но… эта корка в пекарской ручище… и запах… Тык-тык, мигают глазки, тык-тык. Ладно, разок можно и за хлеб поработать.

– Тот батюшка?

– Христом да рублём, Жора.

– Завалить его? или сам?.. Слав, а дай ещё?..

На вас покушалась когда-нибудь булочка?

Пирожок, ватрушка, пышная слойка? Хлебобулочное изделие, оно прикидывается подарком, взывает к генетической памяти обликом и запахом. Слава сам работал над выкладкой выпечки, учил персонал, знал, как представить эффект: чтоб тёплый свет, и помещение обить деревянными планками. Палитра запахов сама заиграет, если ты здесь же, за стеной, готовил по полному циклу, а не замороженный продукт у оптовика взял и разогрел. Выпечку надо расставить кавалерийской шеренгой, брать соблазнённого покупателя в удвоенные клещи зеркальных отражений, и чтоб базовая сосновая нота хлебного стеллажа держалась в тиши остывания, держалась как штык.

Жора это знание отчасти в себя вобрал. Опосредованно.

Жора одет в мешковатое хламьё в стиле хип-хоп, для подростков-акселератов размера икс-икс-эль, детей же химией пичкают, чисто полуфабрикаты, прав Славян. Носит ещё очки на пол-лица, кепарик, он, в принципе, и без одежды сам на себя не похож, но страхуется. Жора в подземном переходе на Сенной накупил дешёвых подарочных коробок, ленты бантиком. А к порогу Хлыстуновых принёс их и стал караваном выкладывать.

Коробку на коврик у парадной двери.

Коробку в коридоре, ближе к лестнице.

Уголок коробки чтоб торчал у ступени, и вниз коробку, и ещё одну… Сюрприз. Это самая тупая замануха, а вот поди ж ты – на баб действует независимо от возраста и ума. Меж коробок сыпет конфетти, блёсток, распыляет женские духи: типа тут не опасно, слышишь, женщина? Тут не потным боровом пахнет, а женщиной, такой же, как ты: “лё амбре”? “фемме роча”? Короче, Рита, жмапель Жора, считай, полгода минуло, а мент всё-таки тебя тормозит.

Нажать на дверной звонок. Соловьиная трель: утю-тю-тю-тю-тю. Жора спускается на половину пролёта вниз. Занимает выжидательную позицию в нише для хранения велосипедов и колясок. Втянуть мамон! Держаться спиной к камере наблюдения, и здорово, что консьержа отвлёк один школьник за косарь, но времени в обрез.

“Ого, эт что? – пронзительный голос Риты Хлыстуновой. – Нин, ты? У племянницы день рождения-то завтра, Нин! Ха-х, ну надо же… вот ты выдумщица! Голос хоть подай; что тут у нас…” – и Рита приближается. Лишь бы батюшка не выскочил. Отец Сергий может оказать сопротивление. Жора ему и в хлебосольной ипостаси не противник, батюшка на хлебе и кагоре разбух ещё в семинарии, а стрелять нельзя.

Рита ступает на лестницу. Она в шёлковом халате и махровых банных тапочках, от бабы идёт старый эффект, как если бы звезда потухла, а свет на землю ещё льётся. Рита скукожена временем, каре молодит вполсилы, крашенная в платину, высушивается как урюк, ноги костистые, колени бугристые, а вот властность, наоборот, всё больше прёт. Полюбовался и хватит. Жора наваливается, облепляет её, зажимает рукой рот, она кусает, а ему не больно, лапа у мента из многослойного теста, а глазки – изюм в подгоревшем мучном разрезе, крик тонет, глохнет в мягком его теле, тонкая Рита – толстый Жора: бритва и булочка.

Жора шепчет на ухо: заткнись, убью нахер. Не работает. Тогда чуть приотпустил и – опа – дубиночкой под затылок. Уф. Согнуть бабу, запихать в хоккейную сумку. Третий этаж. Второй этаж. Первый этаж. Уф. Глядь в вестибюль, а там в окне: благообразный старик-консьерж над пацаном склонился, осматривает его ногу, это специально, чтоб отвлечь, ногу намазали свиной кровью, мол, школьник упал с велика, надо помощь оказать, и ничего, что он не местный… Что с лифтом? Вжух: “…двери закрываются…” Значит, народ на лестнице не покажется. Пора.

Жора выходит.

Чпок! – сумку в салон назад, проверить: руки связать, ноги связать, рот заклеить, мешок на голову, делов-то, и закрыть с щёлочкой.

Жора выруливает с парковки. Ему не нравится эта тачка: тесно в салоне и обзора маловато. Дело, правда, не в кузове, это щёки просто к глазам подбираются, веки тяжелеют. Но Жора пока и тело считает за чужую машину, верит, что форму тоже можно продать, а приобрести получше, через диету там, тренажёрку… За кольцевой он поменяет машину. Повезёт груз в одну избу рядом с посёлком, которую Слава наметил. Закрытая заброшенная шашлычная с вывеской “Дон Хосе”. Азербайджанцы держали, что ли.

Он сам себе кивает: не дома же людей мучительно убивать.

Жора понятливый. Жора хочет есть.

“Дон Хосе” немало портит вид из окна. Не зря Мила рвалась его сжечь втихаря, а Слава её сёк и приструнял. Кафе прям на трассе Питер-Всеволожск, от дома, может, полкилометра, а от кенотафа вообще рукой подать. Если кафешку всё-таки поджечь, ветер мигом швырнёт пламя в поле ржи. И погорит этот дикий треугольник сухостоем вплоть до ровных грядок, где выращивают капусту со свёклой, до оврага и ограждения трассы.

А стела с гравировкой “Мила” не погорит.

Слава идёт мимо шиномонтажа и продажи запчастей для фур. Пинает треснувшие шишки, вздымает пыль, щурится в зное, наконец-то лето в Питере. “Дон Хосе” собрали из клеёного бруса, а где не хватило – тупо вагонка. Пологое крыльцо: перила отломаны – торчат жалкие пеньки, на ступенях смазанные следы крови. Окна фасада щерятся битым стеклом. Рядом пустующая конура: на цепи ещё нежится дух кавказской овчарки.

Жора не чует, а Слава чует: псину тоже в поле завалили, да, Мила?

Агась, бобика там в клочья мудак один из ружья, я тебе показывала.

Жора прикипает взглядом к пластиковому пакету с последней буханкой. Почему не в авоське? Чтоб зря запах не тратил? Какой-то опасный хлеб? С ним что-то не так… Сердце прирученного мента бьётся в невыразимой тревоге. Подсказывает, что это последний хлеб на свете, а там конец. Сердце знает, а ум пока в отключке, пенится, клокочет.

Входят.

Рита Хлыстунова сидит на стуле посреди залы.

Пекарь стягивает мешок, вынимает кляп, подтирает ей слюни, осматривает.

– Ты этим её не вернёшь, Слав, – говорит Рита Хлыстунова.

Жора, как южный джентльмен, цокает языком от восхищения: истинная бизнес-леди на переговорах. Глядь на халат: даже не обоссалась по пути. И Славу не боится, хотя видок у булочника – лучше объехать и перекреститься.

– Я ни о чём не жалею. Лёша тоже ни о чём не жалеет. Это происшествие; так сложилось. Слава, я не справилась с управлением, было мокрое покрытие, твоя жена могла уйти правее. Я говорила тебе тогда. Говорила на суде. Мне не западло повторить, но извиняться я не буду.

Жора аж присвистывает: ну, мать!

– Выйди, посторожи.

Жора дуется, выходит, обволакивая плечами дверной проём, как улитка.

– Что скажешь? – сипит Слава, оглядываясь через плечо.

Пальцы его тарабанят по пакету какой-то повторяющийся ритм.

– Ты болен, ты сам себя допёк, а ведь такой молодой. Ты ещё можешь жизнь заново начать. Найди жену, нарожай детей. Да что там! – хочешь, я с юристами подумаю, как бизнес тебе вернуть? Ты больше той сетью не владеешь, да?.. Могу инвестировать в новую. Знаю, что ты талант, тебя уважали, хотя ты долго не окупался.

Слава кивает, вынимает из пакета хлеб, нож, режет корку.

Равномерная пористость мякиша: не крошится, не липнет, эластичен. Он похож на соты медоносного улья и так же хранит сладость и жало. Хлеб в меру влажен, правильной формы, без пятен и пузырьков. Корка чёрная и твёрдая. Изгибается выжженной, усыпанной золой и пеплом бранью. Но – ни подгорелостей, ни каверн и пустот. Взрытые окопы и воронки от снарядов давно смешаны, растёрты старательной рукой. Лишь пряные семена раскатаны поверху корки: картечь кориандра.

Пороховой дым войны и кислая горечь утраты.

Бородинский.

– Хочешь, Слава, – приведу сюда Лёшу? Одного? Звонок – и он примчится. Потолкуете как мужики, а? Лёша – светлый человек, он меня простил, он себя простил. Дай позвонить, Лёша и тебя простит.

Слава не отвечает, потому что леди в красном заводит свой танец.

Время разматывает вспять.

Рожь превращается в ржавчину, та кроет металл, запах крови облепляет платьем, оно – ярое пламя.

– Ты же с грехом не проживёшь, Слава. Ты для людей трудишься, а с таким грузом… нет, не проживёшь. Ты – кормилец, а не мститель.

Отец Сергий для неё “Лёша”. Что знает Слава о Лёше? Да ничего, слухи, пустяки. Знакомый майор жёниной маман говорил: не рыпайся на эту парочку. Конечно, священник был за рулём, кто ещё? От него был выхлоп, от божьего представителя. Им закон побоку, у них право, а у нас лево.

У Лёши есть жена Рита.

У Славы нет жены Милы.

Какой во всём этом смысл?

Не отвлекайся, Славян. Вылезай из моего декольте и суку эту профессионально рассмотри.

Ухоженная Рита, прошаренная баба из мира Рынка. Она ещё зубы заговаривает, позу держит, а Слава в ней находит сплошь дефекты. Тусклую корку переменчивой твёрдости: здесь не гнётся, а тут даёт слабину, угрожая грыжей. Трещины, разрывы мякиша, вздутость – это от страха, брожение совести. Внутри себя она не просто беспокойна, она брыкается, извивается, порядком изношена. На привычной воле тянет: тогда откупились, отобьёмся сейчас, а вечером празднуем и – по новой. Её подновляют курорты, салоны и врачи, но это всё наносное; улучшители.

Рита уже поломана, потому что убила. Теперь томится на малом огне, доходит, готова пойти в утиль.

Что ж такое.

На язык лишь триады слов и лезут.

Такой брак, известное дело, отправляют на переделку, говорит Мила, в хрустящие палочки или в сухари.

– Лучше в сухари, – говорит Слава.

Снимает с шеи Риты золотой крест. Убирает в карман.

Подносит хлеб к искусанным устам, Рита послушно открывает рот: надо не рыпаться, а делать как просит, он же сумасшедший. Но, может, и одумается… её уже ищут, тянуть время…

Рита жуёт и проглатывает.

Затем открывает рот.

Она кричит, и из глотки своей, как из зёва духовки, обдаёт столовую ароматом пекущегося бородинского. Горло светится изнутри шмелиным брюшком. Рита вибрирует, гудит раскалённой трубой. Слышны ноты ржаного теста, рвущаяся в утробе картечь кориандра, кислый привкус закваски. Рита ревёт, глаза выдавливает на скулы и пропекает, губы – устье вулкана, она ревёт и ревёт, заземляя, понижая тон, и сильнее плавится тело, оплывает, пригорает, прикипая к стулу, так что деревянная спинка вдаётся дыбой в отслаивающееся мясо спины, жир ягодиц мутной жёлтой жижей стекает по ножкам, от горящих стоп её занимаются половицы.

Огонь скачет по полу, с разбегу на стены и лижет.

Огонь закручивается вихрем под потолок.

Слава выходит наружу.

– Набери его.

– Вот, держи.

– Алло. Это я. Помнишь меня?.. Где ты сбил мою жену – помнишь?.. Мне повторить, Лёша? Здесь есть кафе на трассе, с красной крышей… Найдёшь, оно уже горит. Твоя внутри. Ждём.

– Слушай, у батюшки, может, пушка есть.

– Ага.

– Возьмёшь мою, Слав?

– Незачем… Видишь доски от забора? Оторви и по две слева-справа брось на крыльцо. Поперёк ступеней, типа как трамплин.

– На крыльцо?

– На крыльцо. Оно низкое, по-моему, так и просится.

Жора суетится, исполняет, его манит последний кусок хлеба, только запах опаснее, это другой хлеб. Доски он вырывает, матерится, дерево необработанное, так и режется.

Слава оборачивается к горящему дому.

– Я всё правильно ему передал? Рита? Ведь ты хочешь, чтобы он приехал?

“Дон Хосе” будто кивает, роняя вывеску на козырёк крыльца. Крыша трещит и медленно проседает внутрь.

Она тут, ждёт своего. Знаешь, Славян, больно резво ты с ними, не находишь?

– Они с тобой ещё быстрее.

Тоже верно… Смотрю на крыльцо, знаешь, такой ты пандус для батюшки выдумал.

Кто-то из шиномонтажа бежит к горящему “Дону”, чешет в башке, уходит. Автобус проезжает, окна нараспашку, за стеклом докучливые лица томятся. Пружинит почва под ногами, трава желтеет. Вот и пенёк удобный; в машину к Жоре Слава не хочет.

Присаживается.

Достаёт коробок спичек и сигарету. Оглядывается на кенотаф: блестит. Близко. Взвешивает на ладони крестик Хлыстуновой и представляет, как священник мчится через город.

Отец Сергий поседел вмиг – здоровенный лунь. Не пропускает пешеходов; не тормозит на перекрёстках. Он врубается в поток на эстакаде, словно в припадке. Протискиваясь скорее сквозь ряды машин, скрежещет боком по ограждению. Искры секут, и люди на пешеходной зоне шарахаются к балюстраде.

Ещё сигарета.

Двести лошадей упорно тащат сминаемый кузов к выезду.

Отец Сергий вываливается из устья развязки в круговое движение, нарушая строй. Резко берёт влево, еле справляется с управлением. Он шепчет “Отче наш”, а резина оставляет жжёный след прописной завитушкой. Он повторяет в исступлении имя супруги. Крест сбивается за шею и натягивает цепь удавкой – поперёк кадыка. Машина чудом не переворачивается.

Ещё сигарета.

Сирена – и ближний патруль стартует, преследует, орёт в мегафон.

Может быть, они его догонят. Если не перехватят на набережной, то на трассе он оторвётся.

Посмотрим…

А вот и батюшка.

Выскакивает из того самого джипа, вон те вмятины на передке… Подбегает к кафе. Полыхает так люто, что священника отбрасывает, опаляет бороду. Одной рукой он закрывает растёкшееся лицо, другой шарит в воздухе, словно стараясь нащупать невидимые двери. Из окон “Дона” чадит горький дым – плавится пластиковая отделка. Отец Сергий затравленным зверем бежит за угол, кругом, кругом. Ищет запасный выход. Поскользнувшись, валится на забор и ломает пару досок. Тут же вскакивает, несётся дальше по часовой стрелке.

Между священником и Славой шагов тридцать.

Но всё его внимание приковано к горящему зданию. Его душат рыдания, опять бросается ко входу, не замечает, как тлеет ряса. Наконец хватается за цепь и рвёт с шеи золотой крест. Как будто так легче дышать или бороться. Швыряет крест в траву, та дымится. Раздуваются бычьи ноздри, батюшка мотает головой и трясётся.

С хрустальным звоном внутри домика что-то бьётся.

Алексей Хлыстунов поворачивается спиной к пожару и застывает. Вдалеке ноет сирена. Народ бежит от автобусной остановки, и проезжая фура заливается истерическим гудком: прочь с дороги! Хлыстунов стоит между костром и огнями джипа. Горят фары ближнего света. От них не слезятся глаза, не рвёт душу. Хлыстунов усаживается в машину. Задний ход. Выезд на трассу.

Слава невольно проникается уважением.

Слава выходит к фасаду, на виду, а Хлыстунов отъезжает. Он мог бы разогнаться и врезаться в Славу, но это незачем, и пекарь чувствует, что устал, устал, а вовсе не удовлетворён.

Хлыстунов давит на газ, разгоняется и врезается в горящее кафе ровно посерёдке. В низкое и ладное крылечко. Уложенные Жорой доски стелются под джипом трамплином. Сдюжили – и джип с рёвом пробивает дверь и стену столовой. Вязнет в огне.

Домик рушится.

Пламя обнимает Хлыстунова красными языками, вынимает из машины, слизывает рясу, слизывает бороду, несёт к очагу. Размахнувшись, Слава со злостью бросает ему вслед последний кусок хлеба. Злится – просто чтобы хоть что-то делать. Сигареты кончились.

Слава находит на газоне золотой крест священника. Убирает в карман.

– А мне ещё долго? – включается Жора из тачки. – У меня жена будет рожать. А я есть не могу ничего, кроме твоего. Всё, что в магазе, – мимо! С утра сунулся в макдачную, знаешь как вывернуло? Мне как жить, Слав?

– До потери органолептических, Жор.

Слава идёт полем к кенотафу. Кафе горит, пламя не унимается. Пожарная бригада мчится из сорок четвёртого отделения, километров пятнадцать пилить.

Жора вынимает пистолет, прицеливается в сутулую спину, но тут же опускает.

– А ты ещё можешь испечь?

– Не могу.

Жора опять прицеливается в спину, но опускает пистолет, всхлипывает.

– Пекарь, а что будешь делать?

– Не буду печь.

– Э-э, а тебя посадят.

Молчит.

– Я не хочу умирать, Слав.

Молчит.

– Мне-то что делать, а?!

Жара стоит редкая для Питера. Огонь вкрадчиво шуршит от кафе по полю. Рожь колосится как ни в чём не бывало. Люди бегут, люди машут руками, забывают о голоде, о себе. Если пожарные не успеют, ближние лавки и поле сгорят. А вот стела с гравировкой “Мила” останется.

А тот, кто её обнимает, чик ту чик, сгорит.

Если пожарные не успеют.

Георгий рвёт с шеи крест.