Страшная жара. Ужаснейшая жарища. В общем, обыкновенный июльский день в Ташкенте. Я сижу в тени огромной акации, но не под ней, а на ней, довольно высоко над землей. Надо мной густая сень листьев. У меня здесь гнездо, как у обезьяны. Доска прочно лежит на раздвоенном стволе. Мы все, девочки и мальчики, лазаем по деревьям и крышам.
Двор у нас некрасивый. В старом Ташкенте повсюду садики, цветы во дворах маленьких одноэтажных домов. У нас – вытоптанная земля и четыре старых дерева.
Есть у меня зато земляная крыша над сараями, она обмазана саманом и весной покрывается травой и маками – это мой сад. Лазать мне туда по высокой деревянной лестнице запрещено, но за нами никто не смотрит, лишь бы не поймала мама случайно.
Сижу читаю. Никто меня тут не найдет. Хотя уже поздно, скоро обед. Читаю свою дорогую Чарскую. Пускай взрослые ее ругают: я, когда вырасту, буду читать только Чарскую. Слышу и не слышу, но, кажется, меня зовут. Наверное, давно ищут. Уже грозно кричит тетя Паша:
– Катерина!
Да, надо скорее. Спускаться с дерева довольно долго: там есть опасные места – большие расстояния между ветками, и кора акации шершавая, как кожа крокодила, здорово больно царапается (ведь мы всегда носимся босиком). Есть более скорый способ: по толстой ветке вперед пролезть и спрыгнуть на железную крышу, по ней бегом, потом еще кусок крыши, пониже, пробежать до ворот, лечь на живот, сползти на ворота, нащупать ногой большой засов, встать на него и спрыгнуть на землю около двери нашей квартиры…
Ползу по ветке вперед. Вот я над крышей, прыгаю и попадаю босыми ногами на раскаленное железо. Я кричу и бегу вперед, бегу и ору как сумасшедшая. Раскаленное железо огнем жжет ноги, но мне надо бежать вперед – только там спасение. Издаю страшные вопли и бегу. Все выбежали из квартир во двор, все что-то кричат. Но помочь мне нельзя. Я добегаю до ворот и лечу вниз, на множество подставленных рук. Меня ловят и несут домой. Даже не ругали – так все боялись, что я от боли сброшусь с высокой крыши. Ноги мне намазали какой-то мазью, даже не было волдырей. Ведь мы всегда бегали босиком, летом – кожа грубая.
Как я научилась читать – не помню. Во-первых, я думала, что умение читать приходит само, с возрастом, как растут косы, как заводятся подруги.
Я помню, что вход в библиотеку был с улицы, рядом с нашим крыльцом. Я сижу на высокой лестнице в комнате, рядом с той, где выдают книжки, разглядываю толстую книгу и читаю с трудом название: «Анна Каренина». Книжка не нравится. И буквы, и слова очень скучные, и шрифт не такой, как в других, моих книжках. Я лезу на лестницу повыше – я думаю: чем выше, тем книги наряднее и красивее.
Эта комната с маленьким окном, в ней довольно темно. Кто меня пускал туда, не знаю. Первая встреча с «Анной Карениной» произошла в шесть лет.
Я постоянно слушала, как отец ругает Ивана и Мусю за их дневники и двойки и расстраивается, и твердо решила: буду учиться хорошо, чтобы родители не огорчались. И стала я учиться в гимназии, и так хорошо училась – никогда у меня не было двоек. Но никто не обращал на меня внимания. Они даже на мой дневник не хотели смотреть. Я приставала к маме: «Подпиши дневник». Она говорила: «Отстань, не видишь, я занята». Потом, позднее, я стала подписывать дневник сама, никого не беспокоя. Не из деликатности, а так было проще.
Учиться мне было легко. Все ужасы русской грамматики я преодолевала не задумываясь. Никакие «яти» были мне не страшны, я на глаз примеривала, как красивее написать, так или эдак, и писала правильно, не зная почему. А исключения мы учили наизусть – это было просто и легко:
разве, инде, где, покамест,
слева, некогда, нигде,
и втройне, вчерне, в соборне,
и пешком наедине —
Все они писались через «ять», заучишь – и навсегда запомнишь.
Русский язык! Как я люблю тебя. Какое счастье уметь говорить правильно по-русски, читать и слушать, как красива русская речь! Сейчас многие говорят неправильно, небрежно – это глупо и безнравственно.
Вот я там писала о девочке, как она с семьей ехала в Москву. Ну, они, конечно, туда приехали. И началась совсем непохожая, другая жизнь. Надежда Федоровна определила меня в гимназию фон Дервиз, в Гороховском переулке. Это было довольно дорогое учебное заведение, вроде института. Там учились девочки живущие (пансионерки) и приходящие. Я думаю, что они были из состоятельных семей – красивые шубки, шапки. Я была одета хуже других: и пальто, и форма мои – из дешевого материала. К тому же я по-прежнему вела себя как мальчишка. В трамваях площадки были без дверей, можно было впрыгивать и спрыгивать на ходу, что я и делала. Юбка постоянно трещала и рвалась внизу.
В классе меня посадили за парту рядом с крупной девочкой, строго, гладко причесанной, с туго заплетенной косой на спине (стриженых девочек, по-моему, тогда не было). Я рядом с ней выглядела ощипанным цыпленком. Мои две косы, заплетенные над ушами, постоянно мешали, падая на парту, когда наклонишься, и казались мне жалкими рядом с ее косищей.
В дверях класса были стекла, и время от времени там появлялись лица девочек.
– Смотри, смотри! Видишь? – спрашивала меня Лена с косой.
– А чего это они смотрят на нас? – спрашивала я.
– Не на нас, а на тебя!
Действительно, было на что посмотреть: новенькая, девочка, которая приехала из Ташкента (его и на карте не сразу найдешь в Азии), да еще фамилия – Зеленая.
Это привлекало внимание чуть не всей гимназии.
А потом я стала обыкновенной, здешней, москвичкой. Мама, как было принято тогда, водила нас два раза в год в театр. Я видела Большой из ложи четвертого яруса, сияющий огнями во время антрактов, и в бинокль рассматривала Спящую красавицу из-за спин взрослых, сидящих в этой ложе. И конечно, тоже как полагалось, смотрела «Синюю птицу» с галерки Художественного театра.
А с 1914 года где-то шла страшная война с Германией. И на этом основании девочки перестали учить немецкие уроки. Я-то уж, конечно, тоже старалась не знать ничего. И бедный немец терпел такое проявление патриотизма.
Вообще, ранее существовавшие в этой гимназии строгие порядки стали уступать всеобщему, вероятно, духу времени: мы убегали с уроков, прятались в саду, дерзили классным дамам и что-то воображали. Но среднее образование все-таки получили и даже до сих пор многое помним.
Были еще в гимназии уроки рукоделия. Я категорически старалась не принимать в этом участия, взяв на себя роль усмирительницы шумящих девочек: я во время уроков читала вслух. А если меня заставляли штопать или подрубать платки и учительница рукоделия требовала, чтобы шили обязательно с наперстком, я надевала наперсток на мизинец и, отставив палец как можно дальше, шила под шепоток девчонок, восторгавшихся тем, как я остроумно решила вопрос с наперстком. Так я и не научилась ни шить, ни пришивать пуговицы. Мне всегда кажется, что они падают как созревающие плоды и помочь этому нельзя, пока они не упадут и не потеряются. Даже через сто лет, на фронте, кто-нибудь из мальчиков фронтовой бригады пришивал мне оторванный рукав или пуговицу на пальто. Да и во всех поездках, не только на фронте, чемодан укладывать мне тоже помогал кто-нибудь из друзей, чаще – мальчики, потому что я делать этого не умела. Я просто бросала все подряд в чемодан, уминала, как могла, становилась коленками на крышку (за пять минут до отъезда) и запирала замки. Если что-то торчало из-под крышки, я отрезала это ножницами.
Я просто шла по улице, ни о чем не думала и увидела объявление: «Прием в театральную школу». А я даже и не подозревала, что этому учатся в школе – быть артистом. Знакомых актеров у моих родителей не было, а я тем более сроду не видала их в глаза.
Вошла в здание, как мне помнится, современное даже в сегодняшнем смысле слова. Потом я узнала, что здесь в 1898 году шли репетиции Художественного театра, К.С. Станиславский ставил спектакль «Царь Федор Иоаннович». Вот прочла я объявление, записалась, узнала, когда надо приходить. А что? Отца и маму спрашивать не надо: ведь революция – всем свобода. Никому дома ничего не сказала, пошла через день сдавать экзамен.
Было много разных юношей и девушек. Из восьмидесяти человек приняли двадцать два. И меня тоже. Я даже не знала, что на экзаменах надо читать басню, и почему-то прочла стихотворение Никитина «Выезд ямщика». Наверно, это было действительно смешно: стоит тощая девица с двумя косами и вопит от лица дюжего ямщика, уезжающего из дома:
Уж у нас, коли лень,
День и ночь спим кряду,
Коли пир – наповал,
Труд – так до упаду,
Коли ехать – катай,
Головы не жалко!
Нам без света светло,
Без дороги гладко.
Певцов и Шатрова буквально не могли удержаться от смеха и отворачивали лица. Но я ни на кого не обращала внимания. Мне было не до них. Однако чем-то я экзаменаторам понравилась.
И вот два года мы учились в школе Свободного театра и слушали лекции, танцевали босиком («пластика» – назывался предмет). Это был замечательный театр. В нем играли прекрасные актеры: Певцов, Белёвцева, Карпов, Игренев, Блюменталь-Тамарина, Радин, Шатрова, Борисов. Они были нашими учителями и педагогами. Что я на экзамене им понравилась, я узнала потом. Мне рассказали, когда я почти провалилась при переходе на второй курс. Нас занимали в спектаклях, в массовых сценах, мы знали все пьесы и роли. Я читала наизусть целые акты, реплика за репликой, передразнивая всех актеров, вместо того чтобы подумать, над чем мне самой надо работать, как выбрать отрывок для экзамена.
Наше поколение актеров – первое, учившееся уже после революции. Мы присутствовали при сотворении мира – нашего мира. Но ведь те, кто был в театре до нас, в это время тоже стали участвовать в создании нового, нашего театра.
В театральной школе многие старшие актеры, которыми мы восхищались на сцене, были нашими преподавателями и учили нас всему. Какие-то обычаи, актерские суеверия, словечки, шутки переходили от них к нам. Например, если листок с ролью (а на нем написано: «Выходит, берет письмо, уходит за кулисы») падал на пол, надо было обязательно сесть на него, чтобы не провалить роль. Так же, как старые актеры, мы мелко-мелко крестились перед выходом на сцену. Как они, постоянно разыгрывали друг друга. Но это, конечно, не было главным. Главное – мы научились у них по-настоящему, беззаветно любить и уважать театр.
Однако мы ничего не знали о жизни своих кумиров. Какие они? Как живут? Они казались нам людьми другой породы, таинственными и непонятными.
Какие-то легенды или мифы о них доходили до нас из четвертых уст, в том числе и совсем невероятные. Например, что герой-любовник О.Ф. убил в Сокольниках артистку В., жену своего друга, привез ее на извозчике в полицию и сам во всем признался. Как там все дело обошлось и было ли это вообще, мы не знали. Но, участвуя в массовой сцене на балу в «Даме с камелиями», старались пронестись в вихре вальса как можно ближе к О.Ф., чтобы разглядеть его лицо (он не был нашим преподавателем).
Старый актер Карпов, такой же непонятный, как все, нравился нам шутливыми замечаниями на занятиях. Его словами мы пользовались потом всю жизнь. Одной нашей студентке, которая излишне увлекалась мимикой, он говорил сердясь: «Я еще раз повторяю всем, что актер никогда не должен хлопотать мордой». А в следующий раз сообщил: «Я напоминаю: если вас убивают в четвертом акте, то нельзя выходить в первом уже с убитым видом».
А потом вдруг в труппе театра появился новый актер, приглашенный, по-моему, из Киева. Он – комик, не салонный, а простак. Амплуа тогда были очень точными: были герои-любовники, которым никогда не дали бы характерную роль, были бытовые старухи, инженю и «мерзавки с гардеробом» (эти «мерзавки», очевидно, были только в провинциальных театрах, куда женщина-вамп, роковая героиня, приезжала, сшибая с ног провинциальную публику своими туалетами).
О проекте
О подписке