– В Амстердаме даже женщинам позволено изучать вопросы веры. И если Эстер хочет, то пусть учится. Знаю, многие с этим не согласны, но раввин Га-Коэн Мендес готов взяться за ее обучение. И я, как хозяин этого дома, – голос его сделался мягким, но не утратил решительности, – попросил его заняться ею. Не то чтобы я настаивал, Константина, хотя многие наши соседи считают меня дураком, потому что я терплю твои капризы.
Далее наступила долгая тишина. Эстер вновь зажмурилась и постаралась вспомнить слова, что сказал ей раввин. «Спасение жизни равноценно спасению мира». То есть, как говорят, тот, кто спас хотя бы одну жизнь, спас весь мир. Но если это так, то что тогда имеется в виду под словом «мир»? Сколько их и одного или разного они достоинства? Или же мир одной души столь же велик – или даже бесконечен, – как и мир, вмещающий в себя все Творение? И был ли мир Эстер, населенный ее родителями и братом, равен всему остальному миру, созданному Богом?
Но если все миры равны, то каждый мир, уничтоженный иезуитами, подобен остальным Божьим мирам. Но тогда как же можно быть уверенным, что сила Бога выше силы иезуитов?
Эта мысль напугала ее – уж не приблизилась ли она к еретическим измышлениям? Неужели даже в учебе она следовала по пути своей матери?
А отец продолжал говорить низким, но твердым голосом:
– Константина, мне не нужно напоминать тебе, что бы с тобой могло случиться в Португалии. А наша амстердамская община, против которой ты выступаешь, так или иначе способна тебя защитить.
Константина осталась неподвижна. Казалось, ярость совсем покинула ее, и следом пришла безнадежность.
– Ты запер меня в ящике, полном евреев, – тихо произнесла она.
Несмотря на то что на лице отца была написана усталость, в выражении его все же промелькнуло нежное сочувствие, и Эстер поняла, что любовь его к Константине вовсе не угасла, и если бы та позволила, он готов был обнять ее, чтобы утешить.
– Я не хотел, чтобы это превратилось для тебя в клетку.
Константина промолчала, но тут же ее лицо вновь омрачилось.
Она неопределенно махнула рукой, указывая на раскрытую книгу, что лежала перед Эстер, и коротко приказала:
– Оставь эту ерунду!
Эстер осталась неподвижной.
– Брось, я сказала!
Медленно, словно поднимаясь из глубины, Эстер встретилась глазами с темными глазами матери.
– Что ж, – в голосе Константины прозвучало странное одиночество. Но, несмотря на замешательство, она держалась прямо. – Возможно, ты настоящая еврейка.
И хотя эти слова были обращены к дочери, взгляд ее оставался прикованным к мужу.
– Но ты, Эстер, – продолжала Константина, – ты еврейка с иберийской кровью и родовым гербом.
Самуил как-то поник, словно утратил опору, которая поддерживала его до сих пор.
– Глупо кичиться чистотой крови, – негромко произнес он. – И титулом, купленным твоим прапрадедом, который не смог обезопасить семью.
Что бы ни сдерживало Константину до сих пор, теперь ее уже ничто не могло остановить. С легкой улыбкой, словно нанося смертельный удар, она произнесла:
– Тогда почему бы не рассказать ей, что мой род ведет свое начало от знатного англичанина-христианина?
– Я намерен защищать свою семью от твоего позорного наследия, как раньше, женившись, защищал тебя, – быстро проговорил Самуил.
Он обошел стол и направился к двери, однако Константина успела опередить его. Эстер услышала звук пощечины. Затем удаляющиеся вверх по лестнице рыдания. Грохот затворившейся тяжелой двери, шум падения чего-то на пол, резкий вопль матери: «Джезус Кристо!» – и ее пьяный смех.
Когда Эстер вновь подняла взгляд, отца в комнате уже не было.
– Прости, – прошептала она в пустоту.
В доме стояла звенящая тишина. В льющемся из окна свете перед Эстер лежали книги, оставленные раввином для занятий. Она стала читать, строчку за строчкой. Сначала затаив дыхание, чтобы не спугнуть пока еще нетвердое понимание написанного. Немного погодя дыхание вернулось к ней.
Теперь, спеша по узким лондонским улочкам, она вспоминала те дни и увлекательные занятия за полированным столом в их амстердамском доме. Мать, заходя в комнату, проскальзывала мимо, не замечая Эстер; Гритген, служанка, аккуратно прибирала за ней.
Закончив с текстами раввина, Эстер принималась за французский трактат о душе, материи и ее протяженности в пространстве, взятый в отцовской библиотеке. Ее удивлял и завораживал контраст между христианским восприятием действительности и более сложными раввинскими текстами, которые Га-Коэн Мендес приносил с собой. Как казалось Эстер, христиане пытались понять механизм человеческой души: какие ее рычаги приводят в движение тело, а какие приводят к Божественному. А вот раввины как раз мало заботились о таких вопросах – их больше интересовало правильное исполнение воли Всевышнего. Как должна проявляться набожность в законах кашрута, в украшении дома или тела, в количестве повторений молитвы; как должны соблюдаться правила поведения в тех или иных обстоятельствах.
Разница между этими двумя концепциями – христианской и иудейской, – казалось, содержала в себе ключ к чему-то, что Эстер пока не могла определить. Должны ли христианин и еврей, душа и измеримый осязаемый мир, оставаться разъединенными? Или все же должна быть какая-то сфера, где человек – даже такой, как Эстер, худая, с вечно холодными руками и грудной клеткой, которая казалась слишком узкой, чтобы вместить достаточно воздуха для дыхания, – так вот, должна же быть некая сфера, где человеку было бы легче понять цель и смысл жизни? И почему раввины запрещали доводы так называемых отступников, вместо того чтобы принять их к сведению и попытаться опровергнуть?
Старая служанка недовольно фыркала:
– Разве твоя мать не объяснила тебе, что делать с замаранными юбками? Или она слишком интересуется бутылкой, чтобы заметить, что ее дочь уже стала взрослой?
Кровь на пальцах, неприятный запах… пронизывающее ощущение неловкости и стыда. Чтобы отвлечься от тяжких мыслей, она придвигала поближе книгу и старалась следовать за ручейками мысли, которые сводились в потоки новых толкований и аргументов, которые обещали провести ее дальше Херенграхта, мимо затхлых вод городских каналов к истине такой ясности, что Эстер едва удерживала сознание.
Иногда она едва могла что-то промямлить в ответ на вопросы раввина. Иногда ей едва хватало дыхания, чтобы произнести требуемые слова, хотя ребе неизменно выслушивал ее с огромным терпением. В такие дни ее переполняли новые мысли, и Эстер чувствовала, что потолок и стены не вмещают ее и стоит ей заговорить, и весь дом содрогнется.
Но наконец Константина поняла то, о чем служанки знали уже не первый месяц. И уж тут даже Самуил Веласкес не мог ничего возразить жене: Эстер достигла подходящего для замужества возраста, а значит, ее обучение следует прекратить.
Яркий, полный красок мир отныне был закрыт от нее ставнями. Раввин вместе с преподавателями французского и латыни продолжали посещать их дом, но теперь они занимались только с Исааком. И хотя Эстер, занятая вышиванием или другими поручениями по дому, прислушивалась к урокам, они для нее теперь стали эхом утраченного. Притом Исаак оказался довольно-таки невнимательным учеником, и несчастным преподавателям приходилось по нескольку раз повторять с ним простейшие тексты и грамматику. Эстер иногда заходила в комнату для занятий с чаем или кружкой эля для учителя; часто она стояла у порога и подавала брату знаки руками, чтобы привлечь его внимание, однако Исаак никак не реагировал и лишь лениво пожимал плечами.
Книги, по которым училась Эстер, вернули в синагогу, и теперь, когда ей украдкой удавалось добраться до более простых пособий брата, она вздрагивала от каждого шага, послышавшегося в доме, пока изучала плавные линии еврейских букв или французские и латинские фразы в прописях Исаака. Мать, казалось, почувствовала пробудившуюся в Эстер женственность и теперь смотрела на нее как-то по-особенному. Когда Самуэль Веласкес, чтобы выбить из сына дурь непокорности, взял Исаака с собой в торговый рейс, Константина почувствовала себя хозяйкой в доме.
– Рассказать тебе, Эстер, всю правду о любви? Послушай, что мне рассказала моя мать о том, как любовь разрушила ее сердце и заставило биться мое.
Тем летом в голове и душе Эстер воцарилась тишина – тишина хрупкая и выжидательная. Она растягивалась на дни, на недели в ожидании, что ее наконец кто-нибудь нарушит.
И вот, как будто вызванный этим молчанием, раздался рев, нарастающий рев огня. Ночь, залитая мятущимися сполохами крыша. Прыжок огненного языка от кровли к черному небу, словно оно притягивало его в свои объятия. Все выше и выше…
Потом прошел год. Протянулись пустые, лишенные всяких желаний месяцы. Исколотые иглами пальцы, тупая боль в груди, нетвердый, срывающийся голос. Застывшее, как маска, отсутствующее лицо Исаака. Эстер не могла даже выдавить из себя слово «простите», хотя при жизни матери оно легко срывалось с ее губ. Но теперь… Ей было очень стыдно, что неспособность произнести это простое слово коробит прихожанок синагоги, которые приютили и кормили их с братом.
С каждой неделей ропот становился все громче: что дальше? – вопрошали почтенные матроны. Что будет с этим светловолосым юношей, который держал роковой фонарь? Ведь суд Божий свершился через его руки… но что с ним делать, когда он несет проклятие на своей голове? Он мог бы стать портовым рабочим, но такое занятие было под стать христианам или евреям-тудеско, но никак не выходцу из португальской семьи. Ну а девушка? Вот увидите, как из любимой дочки уважаемого человека она превратится в обузу для всей общины. Почему она не плачет хотя бы по отцу – ну как будет с ней жить ее бедный муж?
Наконец, к великому облегчению кумушек, раввин Га-Коэн Мендес объявил через свою экономку, что берет на себя заботы о сиротах. И что еще лучше – слепой раввин, который, как бы неприятно ни было это сознавать, сам являлся изрядным балластом для общины, заявил о своей готовности откликнуться на призыв Менассии бен-Исраэля нести свет учения в Лондоне. И хотя мало кто верил в то, что план Менассии увенчается успехом, было бы неплохо, если Лондон стал бы прибежищем для евреев. Кроме того, английская столица могла показаться заманчивой целью для невоспитанных тудеско, чьи вульгарные манеры порядком надоели амстердамской диаспоре.
И вот синагогальный кантор возгласил молитвы за успех начинаний Га-Коэна Мендеса, местные богачи подарили ребе красиво переплетенные книги, и вся троица вышла из-под опеки амстердамской общины.
Плеск волны о борт отходящего корабля многое может искупить.
Она шла по щедро удобренным навозом лондонским мостовым. Миновала потемневший от копоти фасад какого-то здания, вдоль которого прогуливались колченогие коты. Высеченный в камне ангел, затянутый плющом выгоревший дом. С каждым шагом она проникала все глубже и глубже под кожу города, вспоминая себя в юности – длинные юбки, широкие воротники, сходящиеся на шее… Та амстердамская девушка, которой она была до пожара, казалась ей теперь нарисованной фигуркой в рамке. Опущенные глаза ее застенчиво избегали робкого взгляда соседского мальчишки – глупость, дурацкая глупость! А теперь она, которую отец некогда привел в синагогу и с гордостью представил почтенному обществу, превратилась в пепел, мертвую золу. Эстер вспомнила величавую поступь Самуэля Веласкеса, вспомнила даже запах его шерстяного плаща, и у нее сдавило горло.
Да, она была пеплом, который когда-то был девушкой с неопределенными принципами, девушкой без вины виноватой, девушкой, которая отчаянно надеялась, что ее добродетель может гарантировать безопасность. Надеялась, что все буйное, мятущееся, чувственное в ее характере, все, что влекло ее и пугало одновременно, все это неизбежно будет подавлено и побеждено.
По узенькой улочке сновали мальчишки с набитыми песком мешками; раздавались вопли торговца чернилами; через ворота конюшни работники из москательной лавки перетаскивали грязные баулы с селитрой. Вот молочница, не дождавшись отклика на стук в дверь, прислонилась лбом к серым доскам – вдруг все-таки кому-то понадобится молоко?
Вывески извещали прохожих о товарах: одна представляла собой вырезанную ступку с пестиком, другая была выполнена в форме пивной бочки, на третьей красовались чашки и тарелки – чтобы те из покупателей, кто не умел читать, знали, куда нести свои гроши.
Эстер почувствовала, что мостовая под ее ногами пошла вниз. Сначала уклон был едва заметен, но дальше улица круто нырнула к реке. Когда Эстер подошла к берегу, ей показалось, что дышать становится легче.
Да, возможно, в других районах города пуритане теряли свои позиции не столь быстро, но здесь, у реки, воздух грядущей свободы уже вовсю наполнял легкие. Протяжные команды, выкрикиваемые портовыми рабочими, и стенания чаек, казалось, звенели с едва сдерживаемым вызовом.
В просветах между зданиями поблескивала сталью и свинцом мощная серая река. Над водой маячил портальный кран, паром ожидал у причала пассажиров, под неспешным накатом волн на дне поблескивали какие-то белые обломки, напоминавшие голые кости.
Улица внезапно заполнилась народом, и Эстер с трудом пробивалась вперед. Она совсем было затерялась в толпе, ее несло по каменному коридору; ее толкали сзади и спереди, и наконец она очутилась в каком-то темном и узком проходе, напоминавшем туннель. Это был мост, по обеим сторонам которого ютились торговые лавки, а сверху нависали купеческие дома, закрывая небо над головой. Толпа постепенно замедлялась и углублялась в освещенные светильниками торговые ряды. Эстер не слышала и не чувствовала больше речного потока – вокруг нее теснились мужчины и женщины, которые, нимало не смущаясь, поджимали ее своими телами. Никогда еще до этого ее не касалось столько чужих людей, и Эстер невольно шарахалась от каждого прикосновения. Однако ей все равно некуда было деваться, и в этой давке Эстер вдруг ощутила что-то одновременно опасное и раскрепощающее. Она стала былинкой, ничтожной частицей этой толпы. Частицей, а не еврейкой, выжившей при пожаре, о котором судачили во всем Амстердаме.
Где-то впереди послышалось ржание – чья-то лошадь внезапно показала свой нрав, высоко взбрыкивая задними ногами. Ее хозяин предупреждающе заорал, толпа разразилась воплями, но скоро утихла. К Эстер притерло тощую, как скелет, наполовину облысевшую седую даму; какой-то белобрысый мужчина с растрепанными волосами беззастенчиво толкал Эстер в бок; с другой стороны ее, ничуть не смущаясь, подпирали две кумушки с младенцами на руках.
Когда Эстер увидела издали Лондонский мост, он показался ей широким пространством, с которого можно увидеть весь город целиком. Но на самом деле мост оказался артерией, по которой струился, пульсируя, многочисленный народ, то создавая заторы, то вновь прорываясь вперед. Со всех сторон Эстер толкали, теснили, и она невольно продолжала переставлять ноги, чтобы не упасть. Стиснутая со всех сторон чужими людьми, она иногда обмирала от внезапно охватившего ее страха, но незнакомые запахи, грубая ткань одежд и больно толкающиеся руки увлекали ее по течению, и тепло незнакомых тел согревало ее.
Сквозь просвет между двумя лавками виднелись река и весь Лондон по обе стороны моста. Город простирался далеко за крепостные стены, его здания густо облепляли речные берега. Под мостом послышался тяжелый грохот водяных валов, и Эстер увидела, как серые мутные волны бьются об устои, притом вниз по реке вода стояла гораздо ниже – примерно на высоту роста мужчины. Вода, подобно расплавленному стеклу, мчалась так бурно, что создавалось впечатление, будто сам мост вот-вот унесет вниз по течению. Толпа вновь подхватила ее, но Эстер, даже не успев привыкнуть к сумраку галереи, увидела впереди бледный проблеск выхода.
И женщины, и мужчины вокруг нее то освещались лучами солнца, то скрывались в тенях – и все они были и здесь, и где-то в ином мире, живые и отчужденные, и лица их озарял свет, и они были прекрасны. На мгновение Эстер показалось, что в этом темном туннеле люди отбросили присущую им настороженность и обступили ее, желая поделиться своими страстями и надеждами, жизнями и смертями… И в это мгновение она поняла, что готова простить их за все, за все ее страхи, что отталкивали ее от города. Ее сердце сжалось от сочувствия. В какой-то момент она была уверена, что мост готов сорваться со своих опор и унести их всех за пределы города. Но это был всего лишь шум воды, отхлынувшей от речных берегов. В воздухе снова стали слышны крики чаек, брань портовых рабочих и сухой стук друг о друга деревянных барж. Ноздри Эстер пронзал запах речной воды, которая бурным потоком смывала очесы бытия. И она впервые в своей жизни поняла – это и есть свобода, та свобода, что искал ее брат.
Лондон кипел жизнью. И теперь эта жизнь проникла в ее существо. И она возбудила в ней желание, пламя, что полыхнуло через границы, некогда очерченные ею самой.
Эстер мучилась вопросом – а может ли желание быть неправильным, греховным, если оно присуще любому живому существу? Существо рождается, чтобы дышать, чтобы питать самое себя. Не должно ли оно указывать на цель жизни – быть поводырем совести? И само отрицание его не сделается ли скверной?
Ей казалось, что она впала в ересь – но то были ее собственные мысли. И тут ее словно ударило изнутри: вот в этом-то и есть истина – в этих теплых телах, в прикосновении рук, в том, что ей захотелось прижаться губами ко ртам тех, кто шел рядом с ней, и в этом прикосновении понять язык, на котором они говорят. Где-то далеко, за этим мостом ее ждали книги, еще не прочитанные и не подвергнутые сомнению – и не оспоренные, – поскольку теперь перед ней мало было невозможного, и Эстер полагала, что книжные мудрецы весьма слабы в понимании того, что больше всего ее интересовало, а именно воли, которая управляет существующим миром и приводит его в движение. Она прикрыла глаза и вся отдалась на волю толпы, что несла ее по своей воле, – и даже тогда ей виделись под закрытыми веками убористо исписанные страницы, и в ушах ее звучали голоса былых мыслителей. Каждый абзац, исполненный чернильного восторга, обрисовывающий очертания видимого мира на желтой как слоновая кость бумаге, черные отпечатки рассуждений. Но тем не менее в ее воображении руки, что переворачивали те страницы, были не ее, а чужими. И Эстер даже не смогла бы в тот момент ответить, чего хотелось ей больше – ощущать бумагу руками или написанные слова разумом.
А потом снова был свет, дневной, бледный… Шум речных вод остался позади, а спереди уже раздавался стук копыт по булыжникам брусчатки. Эстер поняла, что очутилась на другом берегу. Перед нею высились ворота, и она сразу не смогла осознать, что за зрелище ей открылось. То ли камни, то ли древесные комли, то ли что-то еще, тронутое тленом, насаженное на пики. Смоляные волосы, обвисшие щеки напоминали обугленную бумагу… Головы. Залитые дегтем головы казненных за государственную измену преступников. Душу Эстер пронзил ужас, и она едва не грохнулась оземь. Ранее до нее доходили слухи, что правительство таким образом расправляется с неблагонадежными гражданами, – но вот сейчас она не могла ни отвести взгляд, ни пройти под этими зловещими свидетельствами правосудия. У одной головы был перекошен рот, а почерневшие глаза почти вылезли из орбит, что было бы невозможно для живого человека, не познавшего цены своих убеждений. Эстер едва не стошнило. Но живые тела продолжали подталкивать ее вперед, живые люди стремились на противоположный берег, не обращая внимания на покачивающиеся над ними полусгнившие черепа, намекавшие на то, что, возможно, скоро к ним прибавятся новые головы искателей правды. Эстер хотелось кричать в голос: да пусть никогда не узнается ваше истинное помышление, ибо петлей и огнем оно вознаградится!..
И все же ей хотелось понять, что именно подвигло этих людей на столь жуткую смерть.
Однако толпа несла ее дальше. Эстер потеряла равновесие, споткнулась и вдруг почувствовала себя одинокой на сквозящем ветру. Ужасные головы остались далеко позади, а вокруг нее обезлюдело. Она стояла на противоположном берегу, содрогаясь от неприятных прикосновений чужих тел, ног и рук.
Сотен рук, живых и мертвых.
О проекте
О подписке