Подрагивающее в руке зеркало явило Эстер незнакомый образ, украшенный блестящими темно-красными губами. На какое-то мгновение из зеркала на нее взглянула мать: ниспадающие волосы, черные и опасные глаза. С тех пор, как она последний раз смотрела на себя в зеркало, ее лицо сильно похудело, что сделало сходство с матерью почти портретным. Судя по остававшимся на расческе волосам, прошедшие после пожара годы не прошли бесследно, – но вот то, что она увидела теперь, поражало. Это была настоящая серебряная буря. Эстер невольно дотронулась до нескольких прядок. Все было так, как сказала Мэри, лишь изогнутые брови оставались черными. Лицо было молодым, а вот макушка – старушечья. Неудивительно, что Мэри не смогла угадать ее возраст.
Из зеркальца на нее смотрели большие серьезные глаза отца и широко улыбался рот матери.
– Теперь от тебя будут добиваться поцелуев, – хихикнула Мэри.
Эстер вытерла губы кончиками пальцев. Ей хотелось сказать Мэри что-нибудь резкое, но она никак не могла подобрать слов.
– Ай, зачем ты стерла помаду? – вскрикнула Мэри.
– Да потому что она куда мудрее своей матери, – буркнула Кэтрин.
Эстер должна была понимать, что дурная репутация ее матери последует за ней в Англию. Пойманная в ловушку собственной ярости, Константина сверкает глазами и бросается на все, что видит. Красота и злоба сплелись воедино.
Тем временем Кэтрин, наклонив голову, внимательно изучала застывшую фигуру девушки и, казалось, увидела в ней что-то такое, что ее успокоило.
– Нет, – сказала она с расстановкой. – Эта девушка не будет подражать своей матери, хотя и унаследовала ее красоту.
Мэри оставила кокетливый тон и нетерпеливо спросила:
– Значит, она сможет быть моей компаньонкой?
Кэтрин медленно и задумчиво пошевелила в воздухе пальцами, как будто что-то ее еще тревожило.
– Ну что еще, мама? – ворчливо осведомилась Мэри. – Ты про ее брата думаешь?
Кэтрин только собиралась с ответом, но Эстер уже охватил гнев. Оттолкнув руку Мэри, она встала. Да как эта женщина в щегольском платье смеет судить о жизни и смерти Исаака? Но не успела Эстер раскрыть рот, как Кэтрин решительно кивнула:
– Я разрешаю.
– Нет!
Эстер так крепко сжала кулаки, что ногти впились ей в ладони.
– Эстер?
Надменность исчезла с лица Мэри, и теперь она выглядела потерянной. Ее замешательство несколько смягчило Эстер.
– Я не могу, – выдавила она.
Кэтрин встретилась взглядом с глазами Эстер, словно увидела в ней нечто заслуживающее уважения.
– Можешь, – произнесла она. – У моей дочери такой характер, что иногда ей требуется присутствие рядом человека, лишенного глупого тщеславия. Такого, как ты. У тебя нет тщеславия, но нет и перспектив в жизни. Я предлагаю подходящее дело, которое к тому же повысит твои шансы.
Ну да. На удачный брак.
Кэтрин приподняла брови, ожидая выражения признания ее мудрости.
– Ты молода, – продолжала она спустя мгновение. Голос ее звучал безо всякой нежности, и Эстер задумалась – сколько же дочерей пришлось похоронить этой женщине? – Судьба еще может смиловаться к тебе.
Мэри негромко вскрикнула. Обернувшись, Эстер заметила на ее лице похожее на зависть выражение, словно она догадалась, что только что между ее матерью и Эстер произошло нечто недоступное ей.
Кэтрин прикрыла глаза и кивнула: мол, дело решено.
– Ты немедленно отправишься к портнихе и закажешь пристойное платье.
Кэтрин наклонилась вперед и сделала знак рукой. Чтобы встать, ей требовалась помощь служанки.
Ривка, погрузившись в полное молчание после неожиданной тирады – Эстер даже забыла о ее присутствии, – шагнула вперед и помогла Кэтрин подняться с банкетки.
Некоторое время Кэтрин стояла напротив Эстер. Ее тугой лиф растягивался при каждом вдохе. Что-то мелькнуло на ее лице под толстым слоем пудры – веселое и одновременно заговорщицкое, но тотчас же и пропало. Обмякнув от усталости, Кэтрин взглянула на руку Ривки и отвернулась.
Мэри, поддерживая мать, двинулась к ожидавшему их экипажу. На полпути она остановилась, с опасением взглянув на закопченную каменную стену, которая перекрывала один конец улицы, на нависшие над головой балконы и бледно-серый дым, поднимавшийся от труб кожевенных заводов и застилавший узкую полоску чистого неба.
Раввин все еще сидел в своей комнате напротив камина и читал братьям Га-Леви. «Мир стоит на трех столпах, – говорил он, – изучении Торы, поклонении Богу и сотворении добра». Последние слова ребе перекрыл дикий грохот – это Мануэль уронил на пол свою книгу.
– Прошу прощения, – произнес он бесцветным голосом.
Наступило недолгое молчание, после чего раввин изрек:
– На сегодня урок окончен.
Если даже он и догадывался, что Мануэль намеренно уронил книгу, то его лицо ничем не выдало этой догадки. Братья накинули свои плащи, и раввин позвал Эстер. Однако, вместо того чтобы поинтересоваться целью и деталями визита родственниц или отмести их претензии на саму Эстер, на что та в глубине души надеялась, он сказал:
– Комментарии отданы в переплет уже две недели назад. Пора бы их забрать.
Это был третий комплект книг, которые раввин выписывал из Амстердама. Такие сочинения предназначались для учеников очень высокого уровня подготовки, каковых в Лондоне не было. Это обстоятельство всегда смущало Эстер – неужели ребе не понимает, что здесь некому читать такие книги? Впрочем, если учитель надеялся, что на этих мощеных улицах ни с того ни с сего прорастет целая плеяда ученых юношей, то это будет только к ее выгоде.
– Я думала, Ривка… – начала было Эстер.
Однако раввин сурово покачал головой, как будто визит да Коста Мендес заставил его наконец признать то, что он и так прекрасно знал: Эстер боялась Лондона. Шли дни, а она не могла даже переступить порог дома, как бы отгораживаясь от города, поглотившего ее брата. Ей стал невыносим дневной свет, и Исаак непременно презирал бы ее за это. Ее отразившаяся в зеркале Мэри бледность только подтверждала такую догадку.
– Эстер! – позвал раввин.
Он указал своими длинными пальцами на высокую полку позади себя. Эстер отсчитала столько, сколько сказал ей учитель, и ссыпала монеты в кошель. Потом она поправила застежки плаща и вышла на улицу, съежившись от неожиданного холода.
Улица выглядела безлюдной. С одной стороны ее перегораживала каменная, потемневшая от времени и копоти стена. На булыжники мостовой падали тени от многоэтажных домов, причем каждый следующий этаж нависал над предыдущим, словно старался побольше затемнить улицу. Между галереями последних этажей виднелась узкая полоска неба, от которой веяло безнадежностью.
Переплетная мастерская, о которой говорил раввин, находилась где-то в Саутварке. Но Эстер знала только, как дойти до реки. Она немного поколебалась, а потом быстро перешла на более оживленную улицу, как будто скорость передвижения могла уберечь ее от прикосновений чуждого города.
Края мостовых были завалены мусором, и с каждым шагом ей в нос шибало новыми ароматами улицы – изволь дышать не дыша… Город, опасный и грязный, навалился на нее, оплел грязными улицами, на которых она потеряла Исаака. Сыновья Га-Леви должны были уже свернуть в переулок за Цехом суконщиков. Эстер ускорила шаги. Хоть она и не очень-то доверяла Мануэлю, но ей легче было спросить дорогу у него по-португальски, чем у кого другого по-английски.
Свернув за угол, она увидела Мануэля и Альваро. На улице они смотрелись куда представительнее, чем на уроке у раввина.
Младший, заслышав стук ее туфель, обернулся. Застенчиво улыбнувшись, он остановил старшего брата, положив свою руку на его рукав. Мануэль обернулся и поприветствовал Эстер кивком, как бы не веря в то, что она осмелится разыскать его. Он удивленно вскинул брови.
– Где тут переплетная мастерская Чемберлена? – бухнула Эстер, отставив церемонии.
– Через реку будет, – ответил Мануэль по-португальски, но с английским акцентом.
Он показал на дорогу, в направлении которой они двигались.
– От главной улицы второй поворот налево. Сразу за хлебопекарней.
Эстер коротко кивнула.
– И будь внимательна, – добавил Альваро, – не пропусти час закрытия ворот, а то всю ночь проведешь за городом.
Я однажды опоздал, и ко мне пристал местный мальчишка с дрыном.
Рассказывая эту историю, Альваро подался к Эстер, словно ища у нее защиты или утешения.
– Он размахивал своей палкой так близко от меня, что я чувствовал ветер. А его друзья кричали, что евреи – прирожденные убийцы и что мы помогли мятежникам отрубить голову последнему королю.
Тем временем Мануэль внимательно наблюдал за Эстер.
– Obrigada, – сказала она по-португальски. – Спасибо за предупреждение.
Альваро покраснел, как вареный рак, и стал разглядывать свои модные ботинки с подвязанными деревянными подошвами.
Мануэль обворожительно улыбнулся Эстер, как будто услышал смешную шутку.
– Они хотели, чтобы Альваро снял штаны, – сказал он по-английски, не утруждая себя переводом. – Им было интересно посмотреть, как выглядит еврей.
Румянец мигом сошел с лица Альваро.
– Я тогда убежал, – просто сказал он, и Эстер увидела, что Альваро давно смирился с удовольствием, которое старший брат получал, унижая его.
– Obrigada, – повторила она, обращаясь к младшему. – Еще раз спасибо, что предупредил.
– Он наяривал, как побитый щенок, – сказал Мануэль.
Альваро и был щенок. Эстер едва сдержалась, чтобы не кивнуть. Однако старший братец был уж слишком жесток к нему.
– А ты бы не побежал? – спросила она Мануэля с лукавой улыбкой.
Она некогда дала себе зарок не поступать так, но в тот момент, когда она смотрела на Мануэля Га-Леви, ей хотелось, чтобы его младший брат Альваро увидел, как с физиономии старшего сползает ухмылка.
– Может, тебе стоило остаться и спустить портки, как они хотели.
Эстер скользнула взглядом к талии Мануэля, а потом еще ниже и вновь подняла глаза, чтобы встретиться с его непостижимым и таинственным взглядом.
– Готова биться об заклад, что ты ничем бы не отличался от обычного англичанина.
Мануэль издал удивленный звук. Его зелено-карие глаза остановились на Эстер. Но она не отвела взгляда, и обжигающее пламя, бушевавшее в ее душе, не лишило ее самообладания. Эту способность Эстер унаследовала от матери, но никогда не испытывала необходимости пользоваться ею. И если даже она правильно догадалась, что лондонская община не подвергала своих детей обрезанию, она не придавала этому обстоятельству особенного значения. Выражение лица Мануэля изменилось – теперь он как будто заново оценивал Эстер. Казалось, ему хотелось ударить ее за то, что она высмеяла его как еврея, но, с другой стороны, ему явно понравилось, как Эстер прошлась взглядом по его фигуре.
Внезапно в ее памяти возник образ матери с ярко накрашенными губами, виденный в карманном зеркальце, и лишил ее всякой решимости. Эстер повернулась и пошла прочь.
– Я слышал о твоем брате, – крикнул ей в спину Мануэль. – Он был не слишком примерным сыном Израиля, да? Это ж надо же – сбежать из дома своего учителя и якшаться с докерами, как скотина!
Эстер шла не оглядываясь.
Улицы то сужались, то внезапно расширялись, заполняясь людьми. Вот из дверей высочил мальчишка и куда-то понесся с отрезом ткани. Впереди вышагивали опрятно одетые служанки со свертками, прачки тащили корзины с грязным бельем. Мимо Эстер пронеслась карета, причем так близко, что она почувствовала, как дохнуло теплом от разгоряченной лошади. У входа в таверну кто-то громко захохотал, а из темных окон пахнуло маслянистым запахом, от которого Эстер стало тепло и скрутило желудок.
Отчего она стала на путь своей матери, хотя так долго старалась избежать его? Ведь даже такая мелочная и тщеславная девица, как Мэри, и то прекрасно понимала, насколько опасно рисковать своей репутацией.
Зеленое платье матери… Этот образ стал для Эстер подобным глотку крепкой водки. Она позволила себе еще одно воспоминание – голос, – и снова ожог: «Эстер, ты такая же, как и я».
Она оскорбила Мануэля Га-Леви, но не только потому, что он разозлил ее, но и чтобы задеть его самолюбие. Эстер не могла не признаться себе в этом желании. Он не нравился ей, но все же ее тело отозвалось на его вызов, равно как и каждая клеточка ее организма, ее мысли, дыхание, пульс – буквально все чувства проснулись в ней, едва она оказалась в городе, от которого пыталась бежать. Это был Лондон, который забрал жизнь ее брата, Лондон пьяного, бессвязного шепота ее матери. Даже звучащий на улицах язык расшевелил то, что давно скрывалось в ее душе и теперь неслышно и быстро ожило.
И с этим оживлением пришли воспоминания. Как можно было любить такую мать – и как теперь не тосковать по ней? Те кумушки в синагоге, которые говорили, что не хотят иметь ничего общего с Константиной, разве не они с удовольствием обсуждали ее известный всей общине характер? Не они ли охотно посещали дом Самуила Веласкеса, причем не только потому, что он был уважаемым купцом, но главным образом ради возможности полюбоваться диковинной красотой Константины, так соответствовавшей роскошному убранству интерьеров, ощутить одновременно и восторг, и опасность, когда у хозяйки случалось хорошее настроение? Ибо когда Константина Веласкес начинала светиться от счастья, когда она смеялась и играла в гостиной нежнейшие мелодии на спинете, которым научила ее мать; когда выпевала изысканные стихи своим редким легким гортанным голосом, она уже не казалась чужой этому миру, а наоборот – средоточием его души, от которой невозможно было отворотиться. И пусть Константина действительно была вспыльчива и насмехалась над теми, над кем нельзя смеяться; пусть ее бунтарский дух и выражался иногда в кокетстве – она могла пуститься в танец под настроение, приподнимая подол юбки на совершенно непристойную высоту, а разговаривая с мужчиной, могла положить руку ему на грудь, как бы подчеркивая сказанное, и слегка улыбалась, будто не замечая, что бедняга краснеет до невозможности, – но все же большинство гостей понимали терпеливое молчание Самуила и держали рты на замке, пока не выходили из дома.
Одно из самых ярких проявлений бунтарского духа Константины пришлось уже на время Эстер, хотя она была тогда совсем крошкой. Через восемь дней после рождения Исаака Константина стала крестом в дверях спальни, отказываясь отдать младенца для проведения обряда обрезания. К ней послали местных матрон для переговоров – все знали, что в Португалии этот обряд обычно не проводили, чтобы не привлекать лишнего внимания. Конечно, иудаизация теперь выглядела несколько излишней, но разве не являлось обрезание символом обретенной свободы? Константина лишь взглянула на пришедших своими темным глазами и рассмеялась прямо в их серьезные физиономии. Покидая дом Веласкеса, многие плакали и долго обсуждали случившееся для того, чтобы, вернувшись домой, авторитетно сообщить, что у Константины из-за тяжелых родов помутился рассудок.
Дело решить смог лишь махамад[17], издавший херем[18], согласно которому семье отступников грозило отлучение и изгнание из общины. Тогда Самуил отобрал сына у своей жены и, несколько растрепанный после разговора, отправился с ним в синагогу. Вслед ему вниз по лестнице летели проклятия Константины: «Да, конечно, ты же и шагу не можешь ступить без одобрения махамада! И ты теперь цепляешься за иудаизм, как младенец за сиську, – ты уже не тот, кем был раньше! Ты не должен был позволять им ездить на твоем горбу!»
Не успела захлопнуться входная дверь, как Константина велела подать ей бумагу и перо. Быстрым и резким почерком она написала письмо и отправила свою служанку в синагогу с наказом вручить письмо самому достойному на вид раввину, а потом проследить за его выражением лица, когда он будет читать. «И убедись, – крикнула Константина вслед уходящей служанке, – чтобы мой муж тоже видел это!»
Дошло или не дошло послание Константины до адресата, но через час мальчика принесли обратно домой уже обрезанного. Он громко плакал и не мог проглотить даже нескольких капель вина, которым его пытались отпоить. Константина прямо в гостиной поменяла ему пеленки, и, прежде чем препоручить младенца няне, а самой снова приложиться к бутылке, долго укачивала его на руках с какой-то нежной грустью, словно баюкала свой неукротимый дух. Эстер наблюдала за ней с верхней лестничной площадки и, даже когда мать ушла к себе, продолжала сидеть, зажмурившись, представляя себя плачущим младенцем, которого крепко держат на руках.
Когда отец впервые привел в их дом раввина Га-Коэна Мендеса, голос Константины буквально разорвал воздух над головой Эстер:
– Я не разрешала этому человеку переступать порог моего дома!
– Этот человек, – с расстановкой произнес тогда Самуэль Веласкес, – раввин. Он будет заниматься с нашими детьми.
Отец… Густые каштановые волосы, аккуратно подстриженная борода с проседью. Руки, от которых исходил запах анисового масла, кофе и специй, бочки и ящики с которыми он осматривал в порту. Белая блуза, отутюженные брюки, усталые карие глаза…
Первый час, пока Эстер занималась с раввином, отец не выходил из комнаты, словно оберегая их обоих от надвигающейся бури. Лицо учителя поворачивалось в сторону Эстер, напоминая цветок, который медленно следует за движением солнца. Раввин задал ей множество вопросов: знает ли она иврит, какие произведения читала на испанском и португальском? А потом она декламировала ему из принесенной книги, то и дело извиняясь за каждую запинку или ошибку.
Буря разразилась сразу после ухода раввина.
– Не смей говорить со мной так, будто я дура! – орала Константина срывающимся голосом, отчего у Эстер сжималось горло. Одетая в зеленое платье с глубоким вырезом, Константина сжимала холеными руками спинку кресла, где сидела Эстер. – Да, пусть он раввин! Несчастный жалкий человек, потерявший зрение по прихоти священников! И теперь он, да и все остальные хотят, чтобы люди посадили свои чувства на привязь! Никаких визитов, никаких спектаклей, которые нам нравятся, никакой еды, которую хотелось бы попробовать, – и не приведи бог показать свои ноги во время танца!
В комнату, опустив голову, вошла горничная и закрыла окно, хотя тонкое стекло все равно не могло приглушить рвущуюся наружу ярость, к вящему соблазну любопытных соседей.
– Я считаю вопрос о посещении испанских комедий исчерпанным, – сказал Самуил. – Махамад против этого.
– Махамад, – раздалось в ответ из-за спины Эстер, – существует лишь для того, чтобы барахтаться в собственном религиозном дерьме!
– Константина!
– Нет уж! Когда мы с моей матерью бежали из Лиссабона, мы хотели спасти наши жизни. Не еврейские, а обычные, человеческие жизни. Потому что даже если бы мы больше никогда не молились нашему Богу, даже если после пятничного застолья мои тетушки и мать отправлялись бы прямиком на танцы, – Константина быстро подошла к мужу и ткнула его пальцем в грудь, – то и тогда эти попы затащили бы нас в свои пыточные застенки.
Отец отступил перед натиском, и Эстер поняла, что мама пьяна. Отец ничего не сказал больше, но Эстер увидела, как он захлопнул тяжелую дверь своей души, и в комнате сразу стало холоднее.
– Ты привел меня в этот дом как невесту, – кричала Константина еще громче. – И ты решил, что мы должны быть благочестивыми! Но ни один человек – возможно, кроме тебя – не бывает абсолютно благочестивым!
Последние слова Константина произнесла со злорадством.
Эстер положила руки на стол, отвернулась и прикрыла глаза. Ей хотелось понять, что видит раввин за закрытыми веками. И что же, думала она, является истинным значением стиха, который раввин прочитал ей из «Пиркей Авот»? Слова раввина вертелись у нее в уме, словно детали головоломки в поисках соответствующей пары. Что-то в них беспокоило ее, и Эстер не могла привести понятия в соответствие.
– Ты была довольна, когда я нашел для детей учителя французского языка, а для сына – еще и учителя латыни, как и подобает людям нашего положения. И при этом ты хочешь, чтобы я избегал знаний и культуры моего народа. Но ведь твой дед умер не для того, чтобы мы отрекались от наших традиций.
Отец тоже теперь говорил на повышенных тонах. Эстер внутренне содрогалась, ожидая, что он вот-вот выйдет из себя, но все равно прислушивалась к каждому слову.
О проекте
О подписке