Ne vus sans mei, ne jo sans vus”.
Pour les paroles remembrer,
Tristans qui bien savoit harper
En avoit fet un novel lai;
Assez briefment le numerai:
Gottlief, l’apelent en engleis,
Chievre le noment en franceis.
[Как жимолость была,
Что прильнула к орешнику[11].
Вместе им бы долго жилось,
Но если бы кто желал их разлучить,
Орешник умер бы тотчас,
Равно как и жимолость.
«Милый друг, это же про нас:
Ни вы без меня, ни я без вас».
Чтобы запомнить эти слова,
Тристан, искусный в игре на арфе,
Сложил из них новый лэ;
Назову его вполне кратко:
Goatleaf зовут его по-английски,
Chèvrefeuille[12] именуют по-французски (ст. – фр.)].
Между тем этот лэ о Жимолости уже в двенадцатом веке считался одним из самых древних. Автор жесты о Гарене Лотарингском дает ему прозвучать на свадебном пиру:
Bondissent timbre, et font feste moult grant
Harpes et gigues et jugléor chantant.
En lor chansons vont les lais vielant
Que en Bretaigne frent jà li amant.
Del Chevrefoil vont le sonnet disant
Que Tristans fst que Iseult ama tant.
[Взлетают звуки, украшая пир,
Напевы арф, и скрипок, и жонглеров.
За пеньем лэ вступает под виолу,
В Бретани сложен некогда влюбленным.
Про Жимолость в ней говорил Тристан,
Так неразлучный с милою Изольдой (ст. – фр.)].
Кроме того, не следует думать, что все сюжеты, излагаемые в бретонских лэ, относятся к делам бретонским. Мария Французская в своей версии лэ о Терновнике говорит о некоем ирландце[13], воспевавшем историю Орфея:
Le lai escoutent d’Aelis
Que un Irois doucement note.
Mout bien le sonne en sa rote.
Aprés ce lai autre commence.
Nus d’eux ne noise ne ne tense.
Le lai lor sone d’Orféi;
Et quant icel lai est feni,
Li chevalier après parlerent,
Les aventures raconterent
Qui soventes fois sont venues,
Et par Bretagne sont séues.
[Внимают лэ об Элисе,
Что нежно наигрывает Ирландец.
Прекрасно он звучит на его роте.
За этим лэ начинается другой.
Ни один из них не гремит, не напрягает.
После звучит лэ об Орфее;
А когда этот лэ окончен,
Рыцари заговорили,
Стали рассказывать случаи,
Какие часто приключались
И по всей Бретани известны (ст. – фр.)].
Арфисты бретонские, валлийские, шотландские и ирландские обогащали свой репертуар сказаниями, пришедшими, прямо или косвенно, из Греции или Италии: драгоценными обломками, спасшимися при крушении античной цивилизации. Но, передаваясь по памяти, без записи, лэ легко смешивали в себе сюжеты разных времен и народов и становились примерами самой замысловатой путаницы. В наших романах Круглого Стола мы без труда различим частые заимствования из легенд о Геракле, Эдипе и Тезее; из «Метаморфоз» Овидия и из Апулея. И мы не будем воздавать должное личной эрудиции романистов, чтобы пытаться оспорить древность этих лэ; ибо многие из этих мифологических сюжетов, вероятно, давно уже составляли достояние бретонских менестрелей.
Из всех народов Европы бретонские племена были в самом благоприятном положении, чтобы сохранить почти нетронутыми и свой изначальный язык, и свои традиции.
Островные бретонцы, став жертвой англосаксов, замкнулись в угрюмой покорности, но так и не смогли и не захотели воспринять привычки завоевателей. В Уэльсе они вели себя, подобно иудеям во всем мире: они сохранили свою веру, свои надежды, свои антипатии. Те из них, что пришли во Францию и дали армориканскому полуострову имя, которое англичане похитили для своей родины, никогда не смешивались с французской нацией. Поэтому у них скорее можно найти хранилище галльских преданий, чем у галло-романцев, ставших французами. Когда-то бретонцев объединяли с галлами общие обычаи и вера; изменилась вера, но не самая суть обычаев, не древние объекты народного поклонения. Епископам, при всей поддержке церковных соборов, так никогда и не удалось искоренить у них страх перед некоторыми деревьями, лесами, источниками. Было ли причудливое расположение камней Карнака, Мариакера[14] и Стоунхенджа их творением или же предшествующих племен, памяти о которых история не сохранила, но они питали к этим громадам почтение, смешанное с ужасом и не подвластное никаким разумным доводам. Ничто не могло избавить их от суеверий о людях, обернувшихся волками, оленями, борзыми собаками; о женщинах, наделенных знанием, которое давало им власть над всеми силами природы. А поскольку они считали старинные лэ верным отображением прошлых времен, отсюда они заключали, а их соседи во Франции и в Англии склонны были думать вслед за ними, что обе Бретани давным-давно были, а возможно, и поныне остаются миром колдовства и чудес.
Вот, однако, хорошо установленный литературный факт. Лэ, поэтические сказания и песнопения бретонцев, разносились по всей Франции, иногда бретонскими арфистами и жонглерами в изначальной форме, а иногда французскими труверами и жонглерами в чисто повествовательных переводах, причем задолго до XII века. Эти лэ собрали в себе великое множество более или менее давних преданий и могли тягаться в области народной поэзии разве что с жестами и нравоучительными историями, одним из первых примеров которых стал Роман о Семи Мудрецах. На три главных источника сочинительства ссылаются такие стихи в Песне о Сенах[15]:
Ne sont que trois materes à nul home entendant:
De France, de Bretagne et de Rome la grant.
Et de ces trois materes n’I a nule semblant.
Li conte de Bretagne sont et vain et plaisant,
Cil de Rome sont sage et de sens apparent,
Cil de France sont voir chascun jour aprenant.
[Для человека сведущего есть лишь три рода материй:
Из Франции, из Бретани и из Рима Великого.
И ни одна из трех материй не имеет себе подобных.
Рассказы из Бретани вздорны и забавны,
Из Рима – благоразумны и, бесспорно, здравы,
Из Франции – что ни день, поучают (ст. – фр.)].
Впрочем, понятно, что бретонские лэ после перевода французскими труверами неизбежно теряли мелодическое начало, самую узнаваемую часть оригиналов. Это судьба всех музыкальных произведений: они быстро устаревают; лишь самые красивые арии остаются надолго и перепеваются; но иначе обстоит дело с хорошо рассказанными историями и приключениями. Потому-то и сохранились исходные сказания и забылась музыка, некогда главное их украшение, и тем скорее, чем чаще ее слушали вначале.
Между тем в этих старинных мелодиях наши предки десятого, одиннадцатого и двенадцатого веков находили столько же прелести, сколько мы находим ныне в неаполитанских или венецианских песнях, в красивейших ариях Моцарта, Россини, Мейербера. Будучи разделены на несколько двойных куплетов, демонстрируя разнообразие ритмов и звучаний, объединив в себе вокальную и инструментальную музыку, бретонские лэ стали нашими первыми кантатами. Кто-то сказал: если мир – это семейный портрет, то прошедшие века должны иметь немало родственных черт с настоящим. Почему бы поколениям, столь полюбившим многоречивые сказы о войне, любви и приключениях, позволившим их исполнителям создать обширный и деятельный цех, почему им было не постичь мелодических созвучий, могучего воздействия музыки? Почему им было не иметь своего Марио, своей Патти, своего Малибрана, Шопена, Паганини? Музыкальное чувство не ждет, пока объединятся несколько сотен инструментов и певцов, чтобы обнаружить себя: оно воздействует на человеческую душу во все времена, во всех странах, как род неосознанной тяги к наслаждениям, превосходящим все земные. Это чувство нелегко определить; еще труднее от него избавиться. Исключения я здесь не беру в расчет; я говорю о большей части человечества. Есть среди нас и те, кто видит в системе мира лишь ход механизмов, издавна заведенных неведомо кем и неведомо зачем. Другим даже в сладчайших мелодиях слышится один шум, тем более терпимый, чем менее он длится. Эти исключительные и, я бы сказал, внечеловеческие натуры повредят музыкальному чувству не больше, чем идее Провидения[16], столь же глубинной и врожденной.
Да, наши предки – и здесь я намеренно говорю обо всех классах нации, не давая привилегии высшим перед низшими, – были отзывчивы к прелести музыки и поэзии никак не менее, чем мы это приписываем себе сейчас. Какой круг собравшихся мы увидели бы сегодня на многолюдных площадях Парижа, этой столицы искусств и словесности, вокруг бедного исполнителя, пришедшего прочесть или спеть поэму во много тысяч строк, будь это даже поэма Ламартина или Виктора Гюго? Так вот, что уже невозможно сегодня, то бывало во всех уголках Франции в столь усердно бранимые (вероятно, потому, что плохо известные) времена Гуго Капета и Людовика Толстого. А для поколений, столь падких на песни и стихи, конечно, нужны были артисты, жонглеры, музыканты, труверы и сочинители, обладающие известным мастерством и гуманитарным образованием. Что они не знали греческого и не были великими латинистами, что они часто не обременяли себя умением писать и даже читать, это я вполне допускаю. Но их память не страдала из-за такой малости: она от этого становилась только лучше и крепче, уснащенная преданиями, восходящими к самым отдаленным истокам и собранными со всех частей света; преданиями тем более заманчивыми, что они преодолели огромное время и пространство, заиграв отблесками, придавшими им особую самобытность. У жонглеров имелись наготове песни любой длительности, сказания любого рода. Чтобы понравиться наверняка, они должны были много знать, хорошо петь и говорить, учитывать произношение, обычное для той публики, к которой они обращались, владеть искусством удерживать внимание, не утомляя его. Эта профессия давала достаточно большие преимущества, чтобы поддерживать среди тех, кто ею занимался, благотворное соперничество и чтобы побуждать их непрерывно искать новые источники сказаний и песен. Они немедленно усвоили и главнейшие лэ Бретани, и самые занимательные повести Востока, придавая этой более-менее экзотической добыче французскую форму сказа, фаблио, авантюрного романа.
Неоспоримая древность и приоритет бретонских лэ по отношению к романам Круглого Стола устраняют одно затруднение, которое давно меня занимало. Как объяснить, спрашивал я себя, характер и возникновение второго Святого Грааля, Ланселота и Тристана среди общества, которое до сих пор слушало и знало лишь жесты, отражение столь грубых, жестоких и примитивных нравов? Каким образом Гарен Лотарингский, Вильгельм Оранский, Карл Великий, Роланд могли столь внезапно уступить место учтивому Артуру, томимому любовью Ланселоту, роковому Тристану, любострастному Гавейну? Как неукротимую Людию, неистовую Бланшефлер, гордую Орабль могли так быстро сменить столь нежные и утонченные героини, как Изольда, Гвиневра, Энида и Вивиана? Как, наконец, такие разные произведения – выражение двух столь противоположных состояний общества – могли близко столкнуться в двенадцатом веке?
Именно в двенадцатом веке, и даже раньше того, во Франции существовали два поэтических течения, два выразительных начала одного и того же общества. Французские труверы черпали из одного источника, бретонские арфисты – из другого. Первые выражали нравы, характер и чаяния франкских племен; вторые, отделенные от прочего населения Франции своим языком и обычаями, лелеяли в стороне воспоминания о былой независимости и хранили культ патриотических традиций. Они предпочитали картинам битв и сражений французских баронов легенды о былых приключениях, где причиной была любовь, или те, что утверждали суеверия, с которыми тщетно боролось христианство. Мелодичные формы бретонской поэзии разносились далеко и вскоре завоевали сердца французов в других наших провинциях; арфистов хорошо принимали за пределами Бретани; затем появился интерес и к сюжетам песен, которым так охотно внимали слушатели. Постепенно французские жонглеры обратили это себе на пользу и поняли, сколь привлекательны могут быть все эти лэ о Тристане, Орфее, Пираме и Тисбе, Горионе, Грэлене, Иньоресе, Ланвале и т. д. Во Франции хорошо принимали любые сказки и истории, сочиненные для развлечения; долгое время их продолжали ценить наравне с жестами, этим великим и мощным творением древней нации франков; но слушали все-таки сказки из Бретани, и жесты день ото дня теряли ту почву, которую отвоевывали лэ и бретонские легенды, внедряясь в средневековое общество. Благодаря их влиянию нравы становились мягче, чувства нежнее, характеры гуманнее. Сказаниям о ссорах феодалов, о войнах против мавров, которые более не угрожали Франции, с каждым днем все явственнее предпочитались картины придворных турниров, любовных испытаний и сверхъестественных приключений, составляющих основу бретонской поэзии.
Но эта достопамятная революция произошла не в один день: Франция еще только готовилась к ней, когда Гальфрид Монмутский написал книгу, которой довелось стать предтечей и привести к созданию Романов Круглого Стола.
О проекте
О подписке