Поведение Пушкина в истории последней его дуэли нелепо с позиции разума и довольно сомнительно с точки зрения этики, но выдержано по правилам чести. Мы вольны к этому относиться как угодно, но не считаться с этим – не можем, нам просто ничего другого не остается, коль скоро сам Пушкин принял такую иерархию принципов. Лермонтов в своем отклике “На смерть поэта” высказался исчерпывающе в двух словах: “невольник чести”. Все дальнейшие рассуждения о гибели Пушкина – так или иначе вариации этого словосочетания. (Отвлекаясь, заметим, как в развитии темы возникает извечное русское клише о враждебном инородце: “Смеясь, он дерзко презирал ⁄ Земли чужой язык и нравы, ⁄ Не мог щадить он нашей славы, ⁄ Не мог понять в тот миг кровавый, ⁄ На что он руку поднимал”. Всего через четыре года новая слава России, сам Лермонтов, был точно так же убит вовсе не чужим и вполне понимающим язык и нравы русским человеком Мартыновым.)
Когда Шопенгауэр перебирает виды чести – гражданскую, служебную, половую, рыцарскую, – именно рыцарская кажется ему самой нелепой, нарушающей презумпцию невиновности: оскорбление необходимо смывать, не вникая в его суть. Он не жалеет презрения, разоблачая химеру чести: “суетность”, “тщеславие”, “пустота”, “бессодержательность”. Ему смешно, что карточный – игровой, игрушечный – долг носит название “долга чести”. Чтение этих ругательств – утеха разночинца.
Да и сам здравый смысл, по определению свободный от сословных предрассудков, – разночинское достижение Нового времени. Вообще – достижение демократического сознания. Аристократу, светскому человеку он не нужен, потому что для него жизненные коллизии разрешаются по шахматному принципу: надо знать ходы и помнить наигранные варианты. В любой отдельно взятый момент знающий и/или опытный человек вспоминает, как сыграли Алехин с Капабланкой там-то в таком-то году. Кто уходил в отрыв, был более-менее сумасшедшим (в шахматах – гением): Чацкий, Чаадаев. Демократия потому и победила исторически, что противопоставила мало кому известным правилам игры – общедоступный здравый смысл (не зря он по-английски common sense – совсем не так почетно, как по-русски, зато куда вернее). Его основа – разум и логика: не рыцарское дело.
Все же случай Эфрона кажется – как минимум – пограничным. На дворе XX век, и рассуждения Марка Слонима убедительны: “Как и многие слабые люди, он искал служения: в молодости служил Марине, потом Белой Мечте, затем его захватило евразийство, оно привело его к русскому коммунизму, как к исповеданию веры. Он отдался ему в каком-то фанатическом порыве, в котором соединялись патриотизм и большевизм… ”
Еще резче об Эфроне – Иосиф Бродский: “…Как насмотрелся на всех этих защитников отечества в эмиграции, то только в противоположную сторону и можно было податься. Плюс еще все это сменовеховство, евразийство, Бердяев, Устрялов. Лучшие же умы все-таки, идея огосударствления коммунизма. “Державность”! Не говоря о том, что в шпионах-то легче, чем у конвейера на каком-нибудь “Рено” уродоваться”.
Слабый человек – вот ответ: характер всегда важнее убеждений. Очень тонко замечает Константин Родзевич, приятель Эфрона и любовник Цветаевой: “Он в ее жизнь не вмешивался, отчасти из доблести, отчасти по слабости”. Афористическая характеристика, примиряющая противоречия в образе Сергея Эфрона: сочетание доблести и слабости.
Цветаева до конца не хотела сомневаться в благородстве мужа, на разные лады на всех уровнях говоря о нем одно и то же – как в письме Сталину зимой 1939/40 года: “Это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности” – хотя той зимой вполне была ясна степень безответственности Эфрона, увлекшего семью на горе и гибель.
Все два года заключения на Лубянке Сергей Эфрон, судя по всему, держался достойно. Цветаевского рыцаря пытки не сломили, оттого еще труднее понять, как он, считавшийся человеком чести, живя после Франции в Подмосковье, мог доносить на ближайших друзей. И друзья – на него. И дочь Цветаевой и Эфрона – Ариадна – на свое ближайшее окружение (значит ли это, что на мать и отца тоже?). Такие факты приводит в книге “Гибель Марины Цветаевой” Ирма Кудрова, изучавшая архивы НКВД. “Раньше думай о родине, а потом о себе”, – пелось в более поздней песне. Подчинение всего – в том числе основ нравственного воспитания – делу великой державы. Вера в безусловную правоту родины. То есть – нечто совершенно противоположное наднациональной, надгосударственной идее рыцарства.
“Отец всегда был с битым меньшинством… ” – повторяет уже в 70-е Ариадна Эфрон. Органы госбезопасности Советского Союза трудно увязываются с “битым меньшинством”. Становится ясно, что эти слова – не более чем заклинания.
“Часто болел, но у него были рыцарские рефлексы”, – ставя рядом несоставимое, говорит дочь об отце. Однако и о сопернике отца Родзевиче: “Безответственность, но рыцарство огромное”. И о молодом парижском любовнике Цветаевой Гронском: “Ей нравился его esprit chevale-resque (рыцарский дух)”.
В этой семье “рыцарь” – установившийся штамп, как постоянный эпитет в фольклоре: “добрый молодец”, “красна девица”. Оторвавшаяся от исконного смысла высшая похвала. Вроде того, как в разное время расхожими заместителями понятия превосходного становятся вовсе посторонние слова: “мирово”, “железно”, “клево”, “кул”. У Цветаевой – инфляция термина. В стихах ради аллитерации: “Голодали – как гидальго!” В письме Волошину: “Луначарский – всем говори! – чудесен. Настоящий рыцарь и человек”. Понятно, что нарком должен помочь разыскать мужа, но все же примечательно несуразное применение именно слова “рыцарь” к тому, о ком Цветаева же писала: “Веселый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча”.
Раз посвятив мужа в рыцари, она сохранила за ним это звание навсегда. Соответствовал ли ему Эфрон – вопрос бессмысленный: раз она так считала – да. Пара ли Наталья Николаевна поэту? Раз он на ней женился – да. Это Цветаева могла написать, что Пушкин няню любил больше всех женщин на свете – Цветаева гений, ей все можно: и про чужую жену, и про своего мужа.
Однако стоит отметить ее способность (особенность) беззаветно увлекаться. Когда ей, очень близорукой, предложили носить очки, она ответила: “Не хочу. Потому что я уже сама себе составила представление о людях и хочу их видеть такими, а не такими, каковы они на самом деле”. На пике ее романа с Родзевичем все знавший муж пишет другу: “Отдаваться с головой своему урагану – для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – не важно… Все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался”. О том же Слоним: “В своей способности к восторгу и преувеличениям она создавала воображаемые образы и чувства нереальных размеров и огромной силы”. Менее литературный пражский знакомый вторит проще: “Выбирала, например, себе в любовники какого-нибудь ничтожного человека и превозносила его. В ней было это мужское начало: “Я тебя люблю и этим тебя создаю”… ”
Перевертыш идеи рыцарства, трубадурства: Марина Цветаева сама – рыцарь.
“Единственная женщина, которой я завидую, – Богородица: не за то, что такого родила: за то, что так зачала”. Ее заведомо платонические влюбленности в гомосексуалистов (Святополк-Мирский, Волконский, Завадский) – извив одной из основ трубадурской поэтики: недостижимость цели. Эротическое бескорыстие Цветаевой – и есть рыцарская идея служения идеалу любви, которая многое объясняет в ее способности воспламеняться от единого лишь намека на любовь, ею же самой и брошенного. Ее заочные, эпистолярные романы – с Пастернаком, Рильке, Александром Бахрахом, Анатолием Штейгером – пугающе пылки. О таком накале у нас во дворе говорили: “Если он после этого на ней не женится… ” Однако Цветаева, как истинный рыцарь-трубадур, жениться и не собиралась. Но определять объект желала сама – комплекс Клеопатры и Жорж Санд. Какова формула: “Не люблю любви. (Сидеть и ждать, что она со мной сделает.)”.
“Есть в стане моем – офицерская прямость…” Мужское отмечают в облике Цветаевой многие – плечи, рукопожатие, пластику. Она пишет, прося приятельницу заказать ей пальто: “У меня действительно на редкость широкая спина, т. е. плечи, и проймы мне нужны широкие: мужские… ” Через два месяца снова: “У меня очень широкая спина – и плечи, – поэтому и проймы нужны большие: мужские…” Определение повторяется, даже когда речь идет о выборе материала: “Бывает такой густой плюш – под мех, как делают на мужских шофферских пальто”. Может, отсюда, от осознания недостатка женственности, – пристрастие к избыточным украшениям: “Девять серебряных колец (десятое обручальное), офицерские часы-браслет, огромная кованая цепь с лорнетом, офицерская сумка через плечо, старинная брошь со львами, два огромных браслета (один курганный, другой китайский)… ” Такой цыганско-офицерский облик выглядел бы карикатурно, не будь это автопортретом (напоминая при этом – стоит подчеркнуть – идеальный тучковский портрет: “рукою, полною перстней”).
За день до “Генералов” написано стихотворение, поразительно похожее не только ритмом и размером, но и настроением и сутью. Только – о себе: “Быть нежной, бешеной и шумной, – ⁄ Так жаждать жить! – ⁄ Очаровательной и умной, – ⁄ Прелестной быть!”
Мемуаристы согласно упоминают стремительную походку Цветаевой, сохранившуюся до последних дней. “Что видят они? – Пальто ⁄ На юношеской фигуре. ⁄ Никто не узнал, никто, ⁄ Что полы его, как буря” – и это, по сути, перепев двух первых строк “Генералов”. И опять-таки – о себе.
Главный рыцарь цветаевской поэзии и жизни – Марина Цветаева.
“Невольник чести” – о ней, в этом одно из вероятных объяснений смерти Цветаевой как невозможности сносить нарастающую череду унижений. Она была порождением и продолжением века, на исходе которого родилась. Весь ее рыцарский набор героев и представлений опрокинут в то прошлое, где пощечина – экзистенциальный жест, а дуэль – одновременно человеческое возмездие и суд Божий. При отсутствии гражданского общества в российской истории полагаться можно было только на личную доблесть и шанс ответного удара. Что было делать со всем этим в Советской России, в Елабуге 41-го?
В той, переставшей существовать, России к началу XX века постепенно начала складываться система отношений между людьми – не только зафиксированная в законах и уложениях, но и куда более важная и основательная, возникающая как негласный договор на традиции взаимоуважения. Это уже не хрупкий баланс между безоглядной силой карающей власти и истеричным ответным выпадом оскорбленной личности – что проходит скорее по части социальной психиатрии. Помимо гражданских институтов, прежде всего – судебного, необходимо то, что скучно называется общественным мнением. Развитое общественное мнение порождает общественный этикет – он и заменяет героические самоубийственные поступки одиночек. Честь становится не личным делом каждого, а социальным обиходом. Собственно, это и называется – цивилизация. То, что начало складываться в России. Не успело. Не сложилось до сих пор.
По предреволюционной прозе и мемуарам разбросаны свидетельства. Высокопоставленному мошеннику ставят условием уход добровольцем на фронт, иначе публичное разоблачение – и он подчиняется. Более бытовой, оттого более убедительный пример. Офицеры-гвардейцы обязаны были знать жен однополчан в лицо, потому что, встретив в обществе сослуживца с женщиной, обязательно было подойти, если это жена, и ни в коем случае – если нет. Важнее всего здесь, что речь не о деликатности, а о железном правиле, тем более нерушимом, что неписаном.
Даже не смешно – настолько немыслимо – пробовать перенести эти ситуации в дальнейшую Россию, вплоть до нынешнего дня. Цветаевские “Генералы” на почетном 83-м месте в караоке, но “Выкидуха” выше, не говоря уж – “Жиган-лимон”.
О проекте
О подписке