Ананас уступили ей за три рубля. Это ей доставило удовольствие: и недорого и подарок к обеду славный. Скупа ли она? Мысль эта все чаще и чаще приходила Анне Серафимовне. Скупа! Пожалуй, и говорят так про нее. И не один Виктор Мироныч. Но правда ли? Никому она зря не отказывала. В доме за всем глаз имеет. Да как же иначе-то? На туалет, – а она любит одеться, – тратит тысячи три. Зато в школу целый шкап книг и пособий пожертвовала. Можно ли без расчета?
Нежный запах ананаса, положенного в открытый верх коляски, достигал до ее обоняния. И опять всплыли глаза Палтусова. Глазам-то она не верит. Очень уж они мягки и умны. Такой человек на каждом хочет играть, как на скрипке…
Ефим свернул с Маросейки и остановился на просторном дворе у бокового крыльца в крытом проезде.
Надо было позвонить. Ермил Фомич жил по-заграничному. Прислуживали ему камердинер и мальчик. Как холостяк, он дома почти никогда не обедал; приедет из города, переоденется и на целый вечер в гости или обедать, а то в театр, если не сидит дома и не читает книжку нового журнала. До журналов – большой охотник и до русских запрещенных книг. Анна Серафимовна так и разочла: заехала к нему теперь, перед обедом. В своем амбаре он сидел только до четвертого часа, а потом заезжал в два-три места по городу, а иногда в Замоскворечье. Но домой непременно завернет, снимет визитку, черный сюртук наденет и шляпу другую. Для амбара у него шелковая, высокая, а для гостей – поярковая, какие живописцы за границей носят.
– Дома Ермил Фомич?
Отворил камердинер, небольшого роста, брюнет, франтовато и пестро одетый.
– Никак нет-с. Пожалуйте. Сейчас будут.
Он знал Анну Серафимовну. Ермил Фомич ему наказывал, что «эту даму» всегда просить и осведомляться, не угодно ли чего: чаю, кофею, зельтерской или фруктовой воды.
Дом у Ермила Фомича – небольшой, снаружи не очень внушительный, отделан художником… Уже в передней фрески на стенах и по потолку показывали, что хозяин не желал довольствоваться обыкновенной барской или купеческой лакейской. Отделка следующих комнат, библиотеки, столовой, двух гостиных, комнаты в готическом вкусе, спальной и образной, была известна Анне Серафимовне. Она мало понимала в произведеньях искусства. Картины, бюсты, вазы оставляли ее равнодушной. И своей «тупости» она не скрывала. Муж ее не покупал картин. Деньги шли у него на кутежи, чванство, женщин и карты. Развить свой артистический вкус ей было не на чем у себя дома, а за границей на нее нападала ужасная тяжесть и даже уныние от кочевания по залам Дрезденской галереи, Лувра, венского Бельведера, флорентийских Уффиций.
Но во второй, маленькой, гостиной у Ермила Фомича висит картина – женская головка. Анна Серафимовна всегда остановится перед ней, долго смотрит и улыбается. Ей кажется, что эта девочка похожа на ее Маню. Ей к Новому году хочется заказать портрет дочери. За ценой не постоит. Пригласит из Петербурга Константина Маковского.
Камердинер ввел ее в первую гостиную, с узорчатым ковром и золоченой мебелью с гобеленами, и спросил, как всегда:
– Не угодно ли чего приказать?
Она ответила, что ничего не желает, опустилась у окна в кресло и тут только почувствовала усталость в ногах, не от ходьбы, а от волнений сегодняшнего дня.
Потом вынула из кармана записную книжечку в шелковом сиреневом переплете, прикоснулась кончиком языка к карандашу и записала несколько цифр.
Надо изложить все Ермилу Фомичу покороче и подельнее насчет доверенности и прочего. А деньги он приготовит. В банки она не любила вкладывать. Да и не тот процент. Бумаг купить – лопнет общество или сам банк. Такой же человек, как Ермил Фомич, не лопнет. Ему ничего не значит давать ей десять процентов. Он не дисконт и все сорок получит с ее же денег.
С четверть часа подождала Анна Серафимовна. Каждый раз, когда она попадала в дом Безрукавкина, ей приходила мысль: почему это Ермил Фомич не присватался за нее десять лет назад? Отец отдал бы за него непременно. Ему, правда, лет сильно за пятьдесят, а тогда было за сорок. Влюбиться в него трудно; да и зачем? Жила бы в почете, покойно, он бы ее только похваливал, нашел бы в ней добрую помощницу. И какое она добро делает – все бы ему по душе. Он книжек читает больше ее, да и не очень скуп. Картины его надо бы похвалить, а она не понимает в них толку. Так она и теперь улыбается, когда он ей расписывает, что вот в этом ландшафте есть особенного. Она и теперь к его языку применилась: знает, что есть «сочная кисть» и «колорит», и освоилась с словом «зализать» и «компоновка». А тогда и подавно бы применилась. И вдовой раньше бы была. Будто больше ничего и не надо?
Глаза Анны Серафимовны блеснули и прикрылись веками. Еще раз кусок сегодняшнего разговора с Палтусовым припомнился ей. Он назвал ее «соломенной вдовой». И она сама это подтвердила. У ней это сорвалось с языка, а теперь как будто и стыдно. Ведь разве не правда? Только не следовало этого говорить молодому мужчине с глазу на глаз, да еще такому, как Палтусов. Он не должен знать «тайны ее алькова». Эту фразу она где-то недавно прочла. И Ермил Фомич когда разойдется, то этаким точно языком говорит.
– А!.. бесценная Анна Серафимовна! – раздалось над ее головой.
Безрукавкин, полный, русый, не очень еще старый, бородатый человек, в коротком клетчатом пиджаке, на вид скорее помещик, чем коммерсант, протягивал ей обе руки.
Она встала. Он ее опять усадил и, не выпуская рук, присел рядом на другое кресло.
– Денег надо, Ермил Фомич, – весело начала она.
– Черпайте! Приказывайте! Ваш слуга и казначей…
– Да, может, моих-то не хватит…
– Так за мои примемся. А разве муженек?!.
В десяти словах она ему все изложила. Ермил Фомич слушал, закрыв совсем глаза, и чуть слышно мычал.
– Так вот как-с, – выговорил с удареньем Безрукавкин и поник головой.
– Одобряете? – спросила она.
– Еще бы! Абсолютно!
Он встряхнул волосами по моде сороковых годов «à la moujik» [33] и, улыбаясь, глядел на свою гостью.
– Еще бы! – повторил он. – Умница вы, да и какая! Вас бы надо к нам в биржевой комитет или в думу… Ей-ей! Все это превосходно – и полное мое вам одобрение. Завтра пораньше Трифоныча ко мне… Какую надо сумму и проектец доверенности. У меня есть дока… Из наших банковых юрисконсультов. Я ему завтра покажу, нарочно заеду. Так вы, – он начал говорить тихо, – пенсиончик супругу-то положили?..
Они оба расхохотались.
– А за пазухой надо сотни тысяч держать!
– Да я так и буду готовиться, Ермил Фомич.
– Пожалуй, и не хватит!..
Он ее жалел. С «дамами» Безрукавкин всегда бывал любезен, но Анну Серафимовну отличал особенно. Его влекли к ней, кроме наружности, ее деловая натура и «истовый» вид, умение держать себя. И по части «вопросов» можно с ней пройтись. Серьезные книжки любит читать, статейку ей укажешь – непременно прочтет, слушает его почтительно, спорит мало и, если с чем не согласна, возражает умно. Не раз и он жалел: почему не пришло ему на мысль присвататься к ней десять лет тому назад? Очень уж он сжился с своей холостой свободой. Все говорил: «Так-то лучше», да и не взвиделся, как пятьдесят семь годков стукнуло.
Анна Серафимовна встала и посмотрела, который час. Пора на обед к тетке. Ермил Фомич протянул ей обе руки и задержал ее еще минуты на две в гостиной.
– Когда же мы сядем рядком, – спросил он, – да потолкуем ладком?
– Забываете меня, заехали бы когда-нибудь. Я вечера все дома сижу.
– Какова статейка-то в последнем номере, а?
Они перешли в его библиотеку.
– Не читала еще.
– А-а! Прочтите! Знамение времени! Вы раскусите, чем пахнет! Есть что-то такое, как бы это сказать… Протестация. Пришел конец нашему квасу-то. Мы шапками закидаем! Мы да мы! А вся Европа нам фигу кажет…
Безрукавкин быстро подошел к письменному столу и взял книгу журнала. Она была развернута. Он надел было очки и собрался прочитать Анне Серафимовне целую страницу.
«Батюшки!» – испугалась она и начала отступать к двери.
– Торопитесь? – спросил он с книжкой в руке.
– Да, извините, Ермил Фомич, спешу.
– Жаль, а тут вот есть одно выражение. Так у нас еще не писали. Я боялся – остановка будет месяца на четыре, однако до сих пор Бог миловал…
– Вот вы какой!.. – пошутила она.
– Я такой!.. Это точно. Из старых западников… У меня какие друзья-то были? Кто мне дорогу-то указал?.. Храни, мол, Ермил, наши… как бы это сказать… инструкции. Я и храню! Перед Европой я не кичусь! Наука…
Он не докончил и подбежал к этажерке с книгами.
– Эту вещицу не видали?
Глаза его заблестели, когда он поднес брошюру к лицу Анны Серафимовны. Она прочла заглавие.
– Интересно? – спросила она боязливым звуком. Ермил Фомич оглянул комнату и продолжал шепотом и немного в нос:
– Я, вы знаете, этих господ не признаю. Они чрез край хватили… Додумались до того, что наука, говорят, барское дело!.. Каково? Наука! А что бы мы без нее были?.. Зулусы или, как их еще… вот что теперь Станлей, американец, посещает… А есть два-три места… мое почтение! Я отметил красным карандашом.
Анна Серафимовна стояла уже в дверях передней.
– Ах да! Вам к спеху… Не хотите ли просмотреть брошюру?
– Боюсь, Ермил Фомич!
– Вы-то?.. Да вы смелее любого из нас.
– Где уж! Дай Бог со своей-то домашней политикой справиться.
– Ну, коли так, с Богом! Пожалуйте руку. А если что – не побрезгуйте, заверните в амбар.
– У вас там и без меня много дела.
– Какой!… Так, по инерции… Ей-богу! Сидишь, сидишь… Один вексель учтешь, другой, третий; отчет по банку или по обществу просмотришь; в трактир чайку! Китай!.. Ташкент!.. По сие время еще в татарщине находимся!
И он резнул себя по горлу.
В передней Ермил Фомич собственноручно отворил Анне Серафимовне дверь в сени и крикнул камердинеру:
– Проводи!
К тетушке Марфе Николаевне езды было четверть часа. Минут пять она опоздает, не больше. До сих пор все идет хорошо. Ермил Фомич – верный друг. Он считается, как и она, скуповатым, а по своей части кряжистым «дисконтером», но она знает, что он способен открыть ей широкий кредит. Да до кредита авось дело и не дойдет. Если она и спустит весь свой капитал в первые два года, так после выберет его. А ее суконная фабрика пойдет своим обычным порядком. Какой на нее «оборотный» капитал нужен, она не тронет его. Чистого дохода с фабрики она не проживет, даже если бы с мануфактур Виктора Мироновича и не получалось никакого дохода, до покрытия его долгов. Только надо хорошенько все оговорить и следить за ним. Пожалуй, придется иметь верного человека за границей.
Она задумалась.
Не хорошо! Что ж это будет в сущности? Похоже на шпионство. Какое шпионство? Простое наблюдение… Под рукой кому следует дать знать – магазинщикам и прочему люду, что хотя он и может подписывать векселя, но платить нечем, все у него заложено, а распоряжение делом – у жены. Если он не уймется – она ему предложит дать ей вторую закладную на мануфактуры. Тогда пускай пишет векселя. За нею все равно останется его недвижимость. Не хватит у нее своих денег, Ермил Фомич даст без залога, учтет вексель на какую угодно сумму, да и в банках можно учесть. У ней лично кредит солидный – где хочет: и в государственном, и в торговом, и в купеческом, и в учетном.
Все дела да дела, расчеты, подозрения, цифры, рубли. Сушь! А день стоит такой радостный. Вот пять часов, а тепло еще не спало. Даже на весну похоже: воздух и греет и опахивает свежестью.
Анна Серафимовна потянула на себя полы шелкового пальто. Она не вернется домой до вечера. А вечером засвежеет. Кто знает, быть может, и морозик будет. Ведь через несколько дней на дворе октябрь. Ей дадут что-нибудь там, у тетки. Она не одного роста с кузиной, зато худощавее.
Коляска ехала на добрых рысях. Ефим натянул вожжи. Лошади, настоявшись досыта, немного горячились и закусывали то та, то другая удила уздечки. Раза два на плохой мостовой порядочно качнуло. Но нить мыслей Анны Серафимовны не прервалась. Дела не позволяли ей отдаться своим ощущениям. Да, она за последнее время точно отказалась от своей жизни. Как будто забыла, что ей всего двадцать семь лет, что считают ее хорошенькой, целуют ручки, всячески отличают ее, обходятся с нею совсем не так, как с женщинами ее круга. Не потому ли, что она слывет за миллионершу? Кто знает? И этот Палтусов точно так же…
Она не замечала, что уже третий раз после разговора в амбаре мысль ее переходила к этому человеку. Ей хотелось теперь еще сильнее, чтобы он не смотрел на нее только как на купчиху-скопидомку. Надо ей больше читать, – вот когда дело наладится, после отъезда мужа. Она немало читала и любит серьезные вещи. Не слишком ли уж она скромна? Вон хоть бы взять Ермила Фомича. Он так и режет. Правда, не всегда у него иностранное слово кстати. Сегодня он пустил и «протестации» и «инерцию»… А ведь он на медные деньги учился. Когда он ей раз записку написал, так ни одной живой «яти» не было. Разве у ней такая грамотность? Она из пансиона второй ученицей вышла… И детей будет сама учить – и русскому, и когда надобность будет, так и арифметике и географии. Степенность и осторожность ее одолевают. И людей мало видит умных, развитых. А Ермил Фомич промежду них терся лет еще двадцать пять назад; на нем и осталась эта чешуя… Вот он «западник» – и поди с ним тягайся!
Ловко, крутым поворотом влетел Ефим во двор одноэтажного длинного дома с мезонином и крыльями – вроде галерей, – окрашенного в нежно-абрикосовый цвет. Двор уходил вглубь, где за чугунной белой решеткой краснели остатки листьев на липах и кленах. Дом Марфы Николаевны Кречетовой занимал широкую полосу земли, спускавшейся к Яузе. Из сада видны были извилины реки, овраги, фабрики, мост, а над ними, на другом берегу, – богатые церкви и хоромы Рогожской, каланча части, и еще дальше – башни и ограды монастыря. Точно особенный город поднимался там, весь каменный, с золотыми точками крестов и глав, с садами и огородами, с внешне строгой обрядной жизнью древнего благочестия, с хозяйским привольем закромов, амбаров, погребиц, сараев, рабочих казарм, затейливых беседок и вышек.
В переднюю, просторную низкую полукруглую комнату, высыпала молодежь встретить Анну Серафимовну. Поднялись говор, смех, оглядыванье туалета, поцелуи. Всех шумнее держала себя ее двоюродная сестра, меньшая, незамужняя дочь Марфы Николаевны – Любаша, широкоплечая, небольшого роста, грудастая девица. Ее темные волосы были распущены по плечам. Заметный пушок лег вдоль верхней губы. Разом взявшись за руки, накинулись на гостью две девушки, обе блондинки, высокие, перетянутые, одна в коротких волосах, другая в косе, перевязанной цветною лентой, – такие же бойкие, как и Любаша, но менее резкие и с более барскими манерами. Одна была консерваторка Кисельникова из купеческих дочерей, другая – учительница Селезнева, дающая уроки по богатым купцам, из чиновничьей семьи. Они очень походили одна на другую и схоже одевались, бывали в одних домах, разом начинали хохотать и кричать, вместе бранились с своими кавалерами и беспрестанно переглядывались. В дверях показались два подростка в расстегнутых мундирах технического училища, а за ними, уже из залы, видна была низменная фигура молодого брюнета в бородке, с золотым pince-nez, в белом галстуке при черном, чрезмерно длинном сюртуке, – помощник присяжного поверенного Мандельштауб, из некрещеных евреев.
– Тетя! Пора! – кричала Любаша, тиская Анну Серафимовну.
Она давно привыкла звать ее «тетя».
– Всего пять минут опоздала.
– Жрать смерть хочется! – сошкольничала Любаша на ухо, но так, что подруги ее слышали и разразились смехом.
– Ах, Люба! – вырвалось у Селезневой. Она при посторонних церемонилась.
– Ну ладно! – отозвалась Любаша. – Тетя! голубушка! шляпка-то у вас – целый овин. А лихо! Только я ни за что бы не надела. Пожалуйте, пожалуйте, родительница уж переминается.
Она схватила Анну Серафимовну за плечи и больше потащила, чем повела в залу.
– Брысь, брысь! Реалисты-стрекулисты! – крикнула она на техников, расталкивая их. – Не пылить!..
В зале накрыт был стол во всю длину, человек на четырнадцать. Особой столовой у Марфы Николаевны не было. Она не любила и больших дубовых шкапов. Посуда помещалась в «буфетной» комнате. Белые с золотом обои, рояль, ломберные столы, стулья, образ с лампадкой; зала смотрела суховато-чопорно и чрезвычайно чисто. За чистотой блюла сама Марфа Николаевна, а Любаша, напротив, оставляла везде следы своей непорядочности.
– Вы не знакомы? – спросила она помощника в белом галстуке, указывая на Станицыну.
– Не имел удовольствия встречать… – начал было он.
– Ну вы как затянете. Тетя моя, то бишь сестра двоюродная… ну да это все равно… Анна Серафимовна. Видите, какая прелесть… А это адвокат… то бишь помощник Мандельбаум.
– Штауб, – поправил он полуобиженно, но улыбающийся.
За Любой давали полтораста тысяч – можно было и православие принять.
– Ну, все равно! Штауб, Баум, Шмерц. Все едино, что хлеб – что мякина… А вы знаете, тетя милая, у нас зять.
– Кто? – тихо спросила Анна Серафимовна, все еще не пришедшая в себя.
– Зять, Сонин муж. Доктор Лепехин. Вот сейчас справлялся тоже – скоро ли обедать. А я ему говорю: лопайте закуску!
– Любовь Саввишна, – покачал головой брюнет, – вы все нарочно.
– Сойдет!.. Для таких кавалеров не начать ли парлефрансе?
И она чуть-чуть не высунула ему язык. Девицы шли назади и все «прыскали».
В дверях гостиной наткнулись они еще на подростка – в солдатском мундире, очках, с большим количеством прыщей на красном, потном лице. Он хлопнул каблуками.
– Это ничего, – пояснила Любаша Анне Серафимовне. – Из училища. Я им всем говорю: что вы к нам шатаетесь? Зубрить вам надо. Ей-богу, директору напишу, чтоб пробрали. А он все насчет любовной страсти. Этакие-то корпусятники!
Любаша приложила руку к сердцу, сгримасничала и тряхнула своей гривой. Анна Серафимовна сдержанно засмеялась и шепнула ей:
– Полно, нехорошо!
– Сойдет! – крикнула ей в ответ Любаша и ввела в гостиную.
На среднем диване, под двумя портретами «молодых», писанных тридцать пять лет перед тем, бодро сидела Марфа Николаевна и наклонила голову к своему собеседнику, доктору Лепехину, мужу ее старшей дочери Софьи, медицинскому профессору, приезжему из провинции. Марфа Николаевна сохранилась: темные волосы, зачесанные за уши, совсем еще не серебрились даже на висках, красиво сдавленных. Кожа потемнела против прежнего, но все еще была для ее лет замечательно бела. В линии носа, в глазах, не утративших блеска, сидело фамильное сходство с племянницей. Она немного согнулась, но не сгорбилась. Голову ее драпировала черная кружевная косынка, надетая по-своему, вроде платочка. Черное же шелковое платье с большой пелериной придавало ей значительность и округляло ее сухой стан. Она все собирала и как бы закусывала свои тонкие губы, почему кумушки и болтали, что она придерживается рюмочки. Но это была чистейшая клевета. Марфа Николаевна, правда, имела привычку выпивать за обедом и ужином по рюмке тенерифу, но к водке отроду не прикладывалась.
Обширный диван с высокой резной ореховой спинкой разделял две большие печи – расположение старых домов – с выступами, на которых стояло два бюста из алебастра под бронзу. Обивка мебели, шелковая, темно-желтая, сливалась с такого же цвета обоями. От них гостиная смотрела уныло и сумрачно; да и свет проникал сквозь деревья – комната выходила окнами в сад.
Зятя Марфы Николаевны Анна Серафимовна видела всего два раза: когда он венчался да еще за границей. Ей показалось, что он похудел и оброс еще больше волосами. Борода начиналась у него тотчас под нижними веками. На голове волосы курчавились и торчали в виде шапки. Ему можно было дать лет тридцать пять. В начинающихся сумерках гостиной блестели его большие круглые глаза восточного типа. Он весь ушел в кресло и поджал под него длинные ноги. Фрак сидел на нем мешковато: профессор приехал от какого-то чиновного лица.
– Ах, Аннушка! – встретила Марфа Николаевна племянницу своим певучим голосом. – Мы думали – не будешь. Спасибо, спасибо.
Старуха приподнялась с дивана, вышла из-за стола, обняла Анну Серафимовну и поцеловала ее два раза.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке