Уборная разделена на три части: вправо туалет и помещение для того платья, какое приготовлено камердинером; влево мраморный умывальник с кранами холодной и горячей воды, на американский манер, с разноцветными мохнатыми и всякими другими полотенцами… Спальня переделана из бывшей гардеробной. Это довольно низкая комната, где всегда душно. Но больше некуда было перейти Евлампию Григорьевичу, когда Марья Орестовна, ссылаясь на совет своего доктора, объявила мужу, что отныне они будут жить «в разноту». Он смирился, но с тех пор все еще не утешился.
Ему минуло недавно сорок лет. Сложения он сухого; узкая грудь, жидкие ноги и руки; среднего роста; бледное лицо скучного сидельца. Его русая бородка никак не поддается щетке, она торчит в разные стороны. Стрижется он не длинно и не коротко. Глаза его, с желтоватым оттенком, часто опущены. Он не любит смотреть на кого-нибудь прямо. Ему то и дело кажется, что не только люди – начальство, сослуживцы, знакомые, половые в трактире, дамы в концерте, свой кучер или швейцар, – но даже неодушевленные предметы подмигивают и подсмеиваются над ним.
В это утро он серьезно озабочен. Ему предстоят три визита, и каждый из них требует особенного разговора. А накануне жена дала почувствовать, что сегодня будет что-нибудь чрезвычайное… И уступить надо!.. Нечего и думать о противоречии… Но и уступкой не возьмешь, не сделаешь этой неуязвимой, подавляющей его во всем Марьи Орестовны тем, о чем он изнывает долгие годы… Только ему страшно взглянуть ей в «нутро» и увидать там, какие чувства она к нему имеет, к нему, который…
Но сколько раз попадал он на зарубку того, что он положил к ногам Марьи Орестовны, – и все-таки облегчения от этого не получил…
Рубашка застегнута до верхней запонки. Нетов позвонил и перешел в кабинет, – у него была привычка одеваться не в спальной и не в уборной, а в кабинете.
Викентий вошел, перенес платье в кабинет, положил его на древнерусские козлы с собачьими мордами по концам и стал подавать разные части туалета, встряхивая их каждую отдельно, как это делают старые слуги из крепостных, бывших долго в камердинерах.
Нетов оглянулся на окно и, скосив рот, – зубы у него большие, желтые, – сказал:
– На дворе-то какая скверь!
– Упал барометр, – в тон ему заметил Викентий.
– Какой фрак приготовил? – спросил Нетов.
– Второй-с.
Он часто с утра надевал фрак. Ему приходилось председательствовать в разных комитетах и собраниях. Заезжать переодеваться – некогда.
– Орден прикажете? – осведомился Викентий, когда натянул на плечи барина фрак не первой свежести – деловой фрак.
– Не надо…
Нетов надел бы и свою Анну и Льва и Солнца второй степени, но Марья Орестовна формально ему приказала: ничего на шею не надевать, пока не добьется Владимира, а персидскую звезду пристегивать только при приемах каких-нибудь именитых гостей. Ордена лежали у него в особом кованом ларце с серебряными горельефами. Заказал себе он маленькие ордена для вечеров, но и этого не любила Марья Орестовна. Она говорила, что Анну имеет всякий частный пристав.
– Узнай, можно ли к Марье Орестовне?
Нетов никогда не произносил имени своей жены перед камердинером не смущаясь, без внутренней потуги. Ему все сдавалось, что этот барский «хам» с своей чиновничьей наружностью говорит ему про себя: «Эх ты, кавалер Льва и Солнца, в крепостном услужении находишься у бабенки!»
Викентий вышел. Нетов взял со стола портфель и ждал не без волнения.
– Не выходили, – доложил, вернувшись, Викентий.
Нетов вздохнул. Этак лучше. Не сейчас надо испивать чашу.
Официанты, по знаку Викентия, выпрямились. Мимо одного из них прошел «барин», – прислуга так называла Евлампия Григорьевича, – не глядя на него. Ему до сих пор точно немножко стыдно перед прислугою… А в каком сановном, хотя бы графском или княжеском, доме так все в струне, как у него?
Без Марьи Орестовны он никогда бы сам не добился этого, кровь бы «разночинская» не допустила.
Лакей отвесил ему поклон. Барыня приказала и этому официанту и другим людям брить себе все лицо и волосы подстригать покороче. У ней зрела мысль напудрить их в один из больших приемов и расставить по лестнице. А при этом разве допустимы усы и даже бакенбарды?
Швейцар издали увидел Евлампия Григорьевича и встряхнул еще раз шинель, а не пальто: холодно и моросит. Викентий шел позади барина; дойдя до лестницы, он сбежал по другому сходу и взял шинель из рук швейцара.
– А пальто вычищено? – осведомился Викентий на всякий случай.
– Готово.
Поклон швейцар отвесил такой же, как и официанты. Немало он натерпелся от барыни. Она долго находила, что он кланяется по-солдатски.
– Шинель прикажете? – спросил Викентий.
– Шинель.
Камердинер накинул на него широкую, с длинным капюшоном шинель с серебристым бобром, простеганную мелкими клетками, самого строгого петербургского покроя, крытую темно-коричневым сукном, немного впадающим в бутылочный цвет. Марья же Орестовна дала ему совет заказать такую шинель у Сарра, в Петербурге.
– Статс-секретарь Бутков носил этакие шинели, – сообщила она ему, – так и называются: «manteau Boutkoff».
Ему бы никогда не догадаться. И действительно, когда он в этой шинели, то ощущает сейчас особую приятность: нет мехового запаха, мягко, руку щекочет атлас подкладки, всего проникает струя порядочности, почета, власти… Пахнет статс-секретарем и камергером.
Швейцар выбежал на подъезд. Конюх торопливо потер щеткой бок одной из лошадей и отскочил в сторону. Кучер перебрал вожжами и заставил пару подпрыгнуть на месте. Изморось все еще шла и начала слепить глаза кучеру.
На крыльцо вышел за швейцаром и Викентий. Он неизменно, делал это. Даже Марья Орестовна должна была сознаться, что не она его этому научила. На лице его всегда был вопрос, обращенный к барину: «Не угодно ли что приказать или что забыть изволили?»
Евлампий Григорьевич всегда говорил ему:
– Ступай.
Но Викентий подсаживал его каждый раз вместе с швейцаром.
В карете Нетов укутался и сел в угол. Портфель положил в особое помещение, ниже подзеркальника, куда можно положить и книгу или газету. Часто он читает в карете, когда отправляется на какое-нибудь заседание.
То, что он найдет там, куда едет по «своим делам» и соображениям, отступило перед тем, что ожидает его сегодня дома до обеда.
Неужели ему весь век так поджариваться на какой-то сковороде?.. Точно он лещ, положенный живым в кипящее масло. Это уподобление он сам выдумал. Все есть, и впереди можно еще многого добиться… и в крупном чине будет, и дворянство дадут, и через плечо повесят, может, через каких-нибудь два-три года. Но он страдалец… Разве он господин у себя в доме?.. Смеет ли он поступить хоть в чем-нибудь, как сам желает?.. Да и уверенности у него нет… А ведь он не дурак!.. И что же нужно такое иметь, чтобы обратить к себе сердце женщины, не принцессы какой-нибудь, а такой же купчихи, как и он?
Евлампий Григорьевич попал на свою зарубку… Что она такое была?.. Родители проторговались!.. Родня голая; быть бы ей за каким-нибудь лавочником или в учительницы идти, в народную школу, благо она в университете экзамен выдержала… В этом-то вся и сила!.. Еще при других он употребляет ученые слова, а как при ней скажет хоть, например, слово «цивилизация», она на него посмотрит искоса, он и очутится на сковороде…
Первый ранний визит сделал Нетов своему дяде, Алексею Тимофеевичу Взломцеву, старому человеку, по мануфактурному делу – главе крупнейшей фирмы. От него кормилось целое население в тридцать тысяч прядильщиков, ткачей и прочего фабричного люда. Он придерживался единоверия, но без всякого задора, позволял курить другим и сам курил, читал «светские» книжки, любил знакомство с господами, стоящими за старину, за «Россию-матушку» и единоплеменных «братьев», о которых имел довольно смутное понятие. Взломцев так много занимался по своим делам, что день расписывал на часы и даже родственникам, и таким почетным, как Нетов, назначал день и час и сейчас заносил в книжечку. Жил он один, в большом, богато отделанном доме с парадными и «простыми» комнатами, без новых затей, так, как это делалось лет тридцать – сорок назад, когда отец его трепетал перед полицеймейстером и даже приставу подносил сам бокал шампанского на подносе.
Нетова встретил в конторе, рядом с кабинетом, высокий, чрезвычайно красивый седой мужчина за шестьдесят лет, одетый «по-немецки» – в длинноватый темно-кофейный сюртук и белый галстук. Он носил окладистую бороду, белее волос на голове. Работал он стоя перед конторкой. При входе племянника он отпустил молодца, стоявшего у притолоки.
Они поцеловались.
– Чаю хочешь? – спросил дядя.
– Пил, дяденька.
Евлампий Григорьевич не отстал от привычки называть его «дяденькой» и у себя на больших обедах, что коробило Марью Орестовну. Он не рассчитывал на завещание дяди, хотя у того наследниками состояли только дочери и фирме грозил переход в руки «Бог его знает какого» зятя. Но без дяди он не мог вести своей политики. От старика Взломцева исходили идеи и толкали племянника в известном направлении.
– Ну, что же скажешь? – спросил Взломцев, снял очки и заткнул гусиное перо за ухо. Стальными он не писал. Глаза его, черные, умные и немного смеющиеся, говорили, что долго ему некогда растабарывать с племянником.
– Да вот, – начал, заикаясь, Нетов и поглядел на лацкана своего фрака, отчего почувствовал себя беспокойнее, – как насчет Константина Глебовича, он засылал просить… пожаловать к нему… слышно, завещание составил…
– А нешто очень плох?
– Плох, не доживет, говорят, до распутицы.
– Что ж… мы не наследники, – пошутил старик, – за честь благодарим…
– Я вот сегодня хочу к нему заехать в полдень; так… узнать, когда он желает вас просить?
– Да, чтобы верно было… и день и час… Коли может, так вечером. Тут ведь история-то короткая. Читать мы завещание не станем.
– Конечно-с. Только у него есть расчет на душеприказчиков.
– Я не пойду. Так ему и скажи, чтоб извинил меня. Есть люди молодые. Да и своих делов много… Где мне возиться?.. Еще кляузы пойдут! Жена остается… А он ей вряд ли много оставит.
– Я полагаю, что не много… Так, на прожитье.
Помолчали.
– Жаль его, – выговорил дядя, – пожил бы.
Нетов вздохнул на особый манер.
– С ним много для тебя уходит, Евлампий… Чувствуешь ли ты?
– Помилуйте, дяденька!
– Надо тебе другого Константина Глебовича искать.
– Где же сыщешь?
– Да, ноне, братец, не та полоса пошла… Он для своего времени хорош был… Ну и события… Герцеговинцы… Опять за Сербию поднялись, тут, глядишь, война. А нынче тихо, не тем пахнет.
– Да, да, – повторил Нетов, отводя глаза от дяди.
– Ты достаточно у Лещова-то в обученье побывал. Пора бы и самому на ноги встать. Не все на помочах. Ты, брат, я на тебя посмотрю, двойственный какой-то человек… Честь любишь, а смелости у тебя нет… И не глуп, не дурак-парень… нельзя сказать; а все это – как нынче господа сочинители в газетах пишут – между двумя стульями садишься… Так-то…
Старик добродушно рассмеялся.
У дяди своего Нетов чувствовал себя меньшим родственником. К этому он уже привык. Алексей Тимофеевич делал ему внушения отеческим тоном, не скрывал того, что не считает племянника «звездой», но без надобности и не принижал его.
К Взломцеву Нетов всегда обращался за мнением и редко уходил с пустыми руками.
Помявшись на месте, он сел в сторонку и выговорил:
– Вот опять тоже Капитон Феофилактович.
– Что еще? – насмешливо спросил старик.
– Да как же, дяденька, вы рассудите… Был все с нашими… Помните, прием добровольцам делал… и по Красному Кресту… И во всех таких… делах… речи тоже говорил… А мы, кажется, оказывали ему всякое почтение. А между прочим, он между нашими врагами очутился.
– Почему ты так думаешь?
– Как же-с! Теперь хоть бы в этой новой газете пошли разные статейки и слухи… Прямо личность называют. Тут непременно по внушениям Капитона Феофилактовича делается.
– Можешь ли доказать?
– Видимое дело, дяденька. – Евлампий Григорьевич заговорил горячее. – Кто же, кроме его, знает разные разности… Хотя бы и про нас с вами?
– А разве и про меня есть что?
– Изволите видеть, прямо-то не смели назвать, а обиняками. Но узнать сейчас можно.
– Вре-ешь? – все еще весело спросил Взломцев. Евлампий Григорьевич развернул портфель и вынул сложенный вчетверо лист газеты.
– Вот, извольте взглянуть.
Он указал Взломцеву столбец и строку. Старик надел черепаховое pince-nez, взял газету, развернул весь лист, отвел его рукой от себя на пол-аршина и медленно, чуть заметно шевеля губами, прочел указанное место.
С его губ не сходила усмешка, брови не сдвигались… Алексей Тимофеевич не почувствовал себя сильно обиженным. Он часто говорил: «На то и газетки, чтобы быль с небылицей мешать». В статейке имени его не стояло, но намеки были ясные. Подсмеивались над славянолюбием и «квасным» патриотизмом и его племянника и его самого.
– Изволили видеть, дяденька? – начал в тот же тон Нетов. – И к чему же это исподтишка?.. И сейчас «славянолюбцы» и все такое… А сам он разве не в таких же мыслях был?.. Везде кричал и застольные речи произносил… Ведь это, дяденька, как же назвать? Честный человек пойдет ли на такое дело?
Взломцев промолчал.
– И все это один свой интерес…
– А ты думал как? – перебил дядя и тихо рассмеялся.
– Ему, изволите видеть, непременно хотелось прямо в действительные статские… или чтоб Станислава через плечо… А вместо того и коллежского не получил. Так мы с вами, дяденька, тут не причинны.
– Уж ты меня-то бы не вмешивал, – порезче перебил Алексей Тимофеевич.
– Да я говорю вообще, дяденька. Но, между прочим, и вы косвенно… Нельзя же так именитых людей!.. И после того, что он себя выдавал…
– А ты постой… Все это ты так… Очень он тебя испугался, хоть ты теперь и в почете… Ему надо в дворяне выйти или надо ему предоставить место такое, чтобы дела его совсем наладились.
– Это верно-с.
– Канючить, следственно, нечего. Надо его ручным сделать.
– Я и думал то же.
– А придумал ли что?
– Да если что представится… А теперь вот я к нему собираюсь… заехать… Насчет статейки ничего не скажу, а увижу, как он себя поведет.
– С пустыми-то руками явишься?.. умно!..
– Чин-то ему посулить не велика трудность.
– А ты спервоначалу сам получи.
Евлампий Григорьевич покраснел. Дядя знал все его сокровенные расчеты.
– Лучше же показать ему, что мы всю его тактику понимаем.
– А ты вот что…
Взломцев потер себе переносицу.
– Ты говоришь, очень Константин Глебович плох?..
– Да как же-с!.. Недели две – больше не проживет.
– Надо будет его замещать.
– Кандидат есть.
– До новых выборов… Кандидат не в счет… Ты ему и посули… да он и не плохой директор будет… Пожалуй, лучше-то и не найдешь.
«И этого придумать не мог, – дразнил себя Евлампий Григорьевич, – а вот дядя сейчас же смекнул, в одну секунду! Эх!»
Долго не мог он поднять глаза и взглянуть пристальнее на дядю.
– Так ли? – спросил Алексей Тимофеевич.
Племянник заходил с опущенной головой.
– А ты сядь! В глазах у меня рябит, когда ты этаким манером поворачиваешься.
– Ваша мысль богатая, дяденька!
– Ну и поезжай… Лещову так и скажи, что Алексей, мол, Тимофеевич благодарит за честь, свидетелем распишусь, а от душеприказчиков пускай избавит меня. Довольно и своих делов.
– А вы позволите, если речь зайдет о директорстве… поставить на вид, что Алексей Тимофеевич, с своей стороны, как учредитель и главнейший…
– Можешь, только осторожнее.
– Да уж вы извольте положиться на меня, дяденька.
– Извини, я тебя отпущу.
Старик повернулся к конторке, а потом вбок подал руку племяннику. Нетов так и вышел из конторы с опущенной головой.
«Идей у него своих не имеется! Это несомненно. А кажется, чего было проще сообразить насчет смерти Лещова?.. Вот дядя так голова!..»
К другому родственнику, но уже со стороны отца и более дальнему, Евлампий Григорьевич попал в одиннадцать часов. Тот жил около Басманной. Дом у Капитона Феофилактовича Краснопёрого выстроен был на славу, с картинной галереей и зимним садом. Лет двадцать назад этот предприниматель сильно прогремел в обеих столицах. Чисто русской изворотливостью отличался он. До железнодорожной лихорадки, до банковского приволья он уже пустил в ход целую дюжину обществ, товариществ и компаний. Одно время дела его так порасстроились, что он вынырнул потому только, что успел ловко продать все свои паи. Года на три, на четыре он совсем притих, распродал свои картины, приемы прекратил, ездил лечиться за границу. Потом опять поднялся, но уже не мог и на одну треть дойти до прежнего своего положения.
Никого он так не раздражал и не тревожил, как Евлампия Григорьевича. Краснопёрый служил живым примером русской бойкости и изворотливости, кичился своим умом, уменьем говорить, – хотя говорил на обедах витиевато и шепеляво, – тем, что он все видел, все знает, Европу изучил и России открыл новые пути богатства, за что давно бы следовало ему поставить монумент. Честолюбивая, но самогрызущая душа понимала и ясно видела другую, еще более тщеславную, но одаренную разносторонней сметкой душу русского кулака.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке