В просторной лавке без окон, темной, голой, пыльной, с грязью по стенам, по крашеным столам и скамейкам, по прилавкам и деревянной лестнице – вниз в погреб – с большой иконой посредине стены, – все покрыто липким слоем сладких остатков расплесканного и размазанного квасу. Было там человек больше десяти потребителей. Молодцы в черных и синих сибирках, пропитавшихся той же острой и склизкой сыростью и плесенью, – одни сбегали в подвал и приносили квас, другие – постарше – наливали его в стаканчики-кружки, внизу пузатенькие и с вывернутыми краями. Такие стаканчики сохранились только в квасных, у сбитенщиков, да по селам, в харчевнях и шинках.
Свободное место нашлось для Пирожкова у входа направо. Он заказал себе грушевого квасу. Публика всегда занимала его в этой квасной лавке. Непременно, кроме гостинодворцев, заезжих купцов, мелкого приказного люда, двух-трех обтрепанных личностей в немецком платье, каких в Ножовой зовут «Петрушка Уксусов», очутится здесь барыня с покупками, из дворянок, соблюдающая светскость, но обедневшая или скупая. Она наедается вплотную, но не любит встречаться с знакомыми и, если можно, не узнает их.
Все смотрело и сегодня, как тому быть следовало.
Иван Алексеич оглядывал публику, попивая холодный, бьющий в нос, мутноватый квас. Вот и барыня. Она опорожнила три стакана квасу после полуфунтового ломтя ветчины и четырех пирожков и собирает покупки. Барыне лет под сорок. Она нарумянена. Это видно из-под вуалетки. Нос и лоб ее лоснятся от испарины. Губы сжаты так, как они сжимаются у обедневших помещиц, желающих во что бы то ни стало поддержать «положение в обществе». Пирожков узнал ее. Они встречались в одном доме, где ее терпеть не могли, но принимали запросто.
Барыня, должно быть, не разглядела Пирожкова. Она встала, прикрикнула на мальчишку, заставила его подать себе корзину и пошла к дверям. Он привстал и сказал ей:
– Bonjour, madame! [10]
Она вся выпрямилась, громко ответила ему: – Bonjour, monsieur [11],– и, отворотясь, вышла из лавки.
Разносчик с простывшими наполовину пирожками опять вырос перед ним. Иван Алексеич съел один с яблоками, повторил с вареньем. Это заново зажгло у него жажду. Он спросил вишневого квасу и выпил его две кружки. Желудок точно расперло какими-то распорками: поднимался оттуда род опьянения, приятного и острого, как от шампанского. Наискосок от него, за стеклянной дверью, другой разносчик наклонился над доскою, служившей ему столом, и крошил мозги на мелкие куски; посолив их потом, положил на лист оберточной бумаги и подал купцу вместе с деревянной палочкой – заместо вилки – и краюшкой румяной сайки.
Слюнки полились у Ивана Алексеича. Он позавтракал, ел сейчас сладкое, но аппетит поддался раздраженью. Гадость ведь в сущности это крошево на бумаге. А вкусно смотреть. За вишневым квасом пошли кусочки мозгов. За мозгами съедены были два куска арбуза, сахаристого, с мелкими, рыхло сидевшими зернами, который так и таял под нёбом все еще разгоряченного рта.
Выйдя на Никольскую, Иван Алексеич придавил себя пухлой ручкой по животу, под правым ребром.
«Что же это я?.. От безделья?!»
И ему стало стыдно.
Никольская была ему достаточно знакома. Студентом он покупал и продавал книги в лавке Ивана Кольчугина. Сюда же, в другую лавчонку, продал он перевод книжки по технологии еще на первом курсе. За лист заплатили ему по семи рублей. Тогда он перебивался; из дому получал не всегда аккуратно. Вот и лавка старого серебряника. За стеклом стоят позолоченные солонки русского образца, с крышкой и круглые – для подношения «хлеба-соли». Не лучше ли вот это изучать, чем засиживаться в квасной лавке? Тут народный вкус, рисунок, свеобразное изящество…
Но Ивану Алексеичу показалось, что солонку, которую он в эту минуту рассматривал, он уже торговал раз, года два тому назад. Ему помнилось, что она не серебряная, а медная, позолоченная. Вот он спросит.
– Солоночка-то, – обратился он к приказчику, – вот эта, около образа Николая Чудотворца, какая ей цена?
– Три с полтиной!
«Три с полтиной! – думал он. – Разумеется, не серебряная. С первого слова и такая цена!..»
– Да она из чего?
– Бронзовая-с… Через огонь золоченная.
Так и есть: он не ошибся. Вот и зеленоватое пятнышко на створчатой крышке от времени. И его он вспомнил.
– Штиблеты лаковые!.. Господин! Штиблеты! – окачивал его крикливым тенором «носящий», в резиновых калошах на босу ногу, с испитым лицом, подтеками на виске и в халате.
«Не купить ли?» – Иван Алексеич испытывал ощущение малодушного позыва к покупкам, так, по-детски, чего-нибудь… По телу внутри разлилась истома; всего приятнее было останавливаться почаще, перекинуться парой слов, поглядеть… А покупка все как будто дело…
– Цена? – спросил он кротко-смешливым тоном, хорошо известным его приятелям.
– Шесть рублей, господин!
– Будто? – продолжал Иван Алексеич в том же тоне.
Ему припомнилась сцена из английского романа в русском переводе, где юмор состоит в том, что спрашивали: «Что вы желаете за эту очень маленькую вещь, сэр?» И опять: «Что вы желаете за эту очень маленькую вещь, сэр?» В Лоскутном они целую неделю «ржали», отыскав этот отрывок, и беспрестанно повторяли друг другу: «Что вы желаете за эту чрезвычайно маленькую вещь, сэр?»
– Шесть рублей – никогда!.. – дурачился Иван Алексеич.
– Для почину – четыре!.. Нынче праздник, господин…
– Какой это?
– Опохмеленья! – И халатник показал зеленые зубы.
Не купить ли в самом деле? Он отдаст за три рубля. И тотчас перед Пирожковым всплыла, как живая, сцена: товарищ его, Чистяков, теперь адвокат, выдержал экзамен и на радостях купил у «носящего» такие вот «штиблеты». И в тот же день в Сокольниках одна из ботинок располыснулась от носка до щиколки, и он остался в носках. Тоже какой был хохот! И умные, искристые, полные комизма глаза покойника Шуйского виднеются ему со сцены, в пьесе, переделанной с французского, где он приходит в меховой шапке, купленной у «носящего» в городе. И как он художественно играл ощущенье страха, когда явилось у него пятно на руке и он уверился, что заразился от шапки! Давно это – еще гимназистом видел.
– Не надо, голубчик, – сказал Пирожков уже серьезно халатнику.
«Носящий» начал приставать. Чтобы отделаться от него, Иван Алексеич перебежал улицу против лавки с тульскими изделиями. Медь самоваров, охотничьих рогов, кофейников, тазов слепила глаза. Ему показалось, что тут много новых вещей, каких прежде не делали. Он поднялся в лавку. Теперь его еще больше щемило неудержимое, совсем детское желание что-нибудь купить. С полки выглядывало несколько садовых шандалов с пыльными колпаками. Вечера еще стояли теплые. В номерах, где он живет, – балкон. Недурно оставаться подольше на балконе.
– Сколько стоит?
– Рубль семь гривен.
Поторговались. Шандал куплен за рубль пятнадцать копеек. Нести его очень неловко. Иван Алексеич опять перешел улицу, поравнялся с бумажными лавками в начале «глаголей» гостиного двора. Захотелось вдруг купить графленой бумаги и записную книжку. Это еще больше его затруднило; но он успокоился после этих новых покупок.
Вышел он на Красную площадь. День еще потеплел после полудня. Свет вместе с пылью так и гулял по длинному полотну мостовой – от Воскресенских ворот до Василия Блаженного. Направо давит красная кирпичная глыба Исторического музея, расползшаяся и вширь и вглубь, с ее восточной крышей, башнями, минаретами, столбами, выступами, низменным ходом. На расстоянии – Пирожков нарочно отошел влево, ближе к памятнику – музей нравился ему теперь гораздо больше, чем не так давно. Он мирился с ним. Прежде он почти негодовал, находил, что эта «груда кирпича» испортила весь облик площади, заперла ее, отняла у Воскресенских ворот их стародавнюю жизнь.
Глаз достигал до дальнего края безоблачного темнеющего неба. Девять куполов Василия Блаженного с перевитыми, зубчатыми, точно булавы, главами пестрели и тешили глаз, словно гирлянда, намалеванная даровитым ребенком, разыгравшимся среди мрака и крови, дремучего холопства и изуверных ужасов Лобного места. «Горячечная греза зодчего», – перевел про себя Пирожков французскую фразу иноземца-судьи, недавно им вычитанную.
Птицы на головах Минина и Пожарского, протянутая в пространство рука, пожарный солдатик у решетки, осевшийся, немощный и плоский купол гостиного двора и вся Ножовая линия с ее фронтоном и фризом, облезлой штукатуркой и барельефами, темные пятнистые ящики Никольских и Спасских ворот, отпотелая стена с башнями и под нею загороженное место обвалившегося бульвара; а из-за зубцов стены – легкая ротонда сената, голубая церковь, точно перенесенная из Италии, и дальше – сказочные золотые луковицы соборов, – знакомые, сотни раз воспринятые образы стояли в своей вековой неподвижности… Площадь полна была дребезжанья дрожек и глухого грохота тяжелых возов. Пешеходы и дрожки тянулись вниз к Москве-реке и по двум путям в Кремль. Седоки и извозчики снимали шапки, не доезжая Спасских ворот. Из Никольских чаще спускались экипажи с господами.
«Мужик, артельщик, купец, купчиха, адвокат», – считал Пирожков и минут с десять предавался этой статистике. В десять минут не проехало ни одной кареты, не прошло ни одной женщины, которую он способен был назвать «дамой».
Его точно тянуло в Кремль. Он поднялся через Никольские ворота, заметил, что внутри их немного поправили штукатурку, взял вдоль арсенала, начал считать пушки и остановился перед медной доской за стеклом, где по-французски говорится, когда все эти пушки взяты у великой армии. Вдруг его кольнуло. Он даже покраснел. Неужели Москва так засосала и его? От дворца шло семейство, то самое, что завтракало в «Славянском базаре». Дети раскисли. Отец кричал, весь красный, обращаясь к жене:
– Мерзавцы! Канальи! Везде грабеж!
«И я – из их породы, – подумал Иван Алексеич, – и я направляюсь, должно быть, в Оружейную палату?»
Он участил шаги и махнул извозчику. К нему подлетело несколько пролеток от здания судебных мест.
Поскорее в университет, в кабинеты, хоть сторожа спросить, с ним поболтать, хоть нюхнуть пыльных шкапов с препаратами!.. А крест Ивана горел алмазом и брызгал золотые искры по небу…
– На Моховую! – крикнул Пирожков, снял шляпу и дохнул полной грудью.
– Вадима Павловича можно видеть? – осведомился Палтусов у артельщика.
Передняя, в виде узкого коридора, замыкалась дверью в глубине, а справа другая дверь вела в контору. Все глядело необыкновенно чисто: и вешалка, и стол с зеркалом, и шкап, разбитый на клетки, с медными бляшками под каждой клеткой.
– Сейчас доложу, – сказал сухо-вежливо артельщик и скрылся за дверью.
Это был первый деловой визит Палтусова по поручению Калакуцкого, довольно тонкого свойства. Подрядчик хотел испытать ловкость своего нового «агента» и послал его именно сюда. Палтусову было бы крайне неприятно потерпеть неудачу.
Его заставили прождать минуты три; но они показались ему долгими. Раза два выпрямлял он талью перед зеркалом и даже стал отряхивать соринку с рукава.
– Пожалуйте, – пригласил его малый.
Он прошел через комнату, похожую на контору нотариуса. Там сидело человек пять. Постороннего народа не было.
– Туда, в угол, – указал ему один из служащих.
Надо было зайти за решетку и взять влево мимо конторок. Оттуда вышел полный белокурый мужчина. Палтусов заметил его редкие волосы и типичное лицо купца-чиновника, какие воспитываются в коммерческой академии. Это был заведующий конторою, но не сам Вадим Павлович. Он возвращался с доклада. Палтусову он сделал небольшой поклон.
Палтусов ожидал вступить в большой, эффектно обстановленный кабинет, а попал в тесную комнату в два узких окна, с изразцовой печкой в углу и письменным столом против двери. Налево – клеенчатый диван, у стола – венский гнутый стул, у печки – высокая конторка, за креслом письменного стола – полки с картонами; убранство кабинета для средней руки конториста.
Палтусов назвал себя и прибавил – от Сергея Степановича Калакуцкого.
Над столом привстал и наклонил голову человек лет сорока, полный, почти толстый. Его темные вьющиеся волосы, матовое широкое лицо, тонкий нос и красивая короткая борода шли к глазам его, черным, с длинными ресницами. Глаза эти постоянно смеялись, и в складках рта сидела усмешка. По тому, как он был одет и держал себя, он сошел бы за купца или фабриканта «из новых», но в выражении всей головы сказывалось что-то не купеческое.
Палтусов это тотчас же оценил. Да он и знал уже, что Вадим Павлович Осетров попал в дела из учителей гимназии, что он кандидат какого-то факультета и всем обязан себе, своему уму и предприимчивости. Разбогател он на речном промысле, где-то в низовьях Волги. Руки Палтусову он первый не протянул, но пожал, когда тот подал ему свою.
– Милости прошу, – и он указал ему на стул.
Вышла маленькая пауза. Глаза Осетрова произвели в Палтусове что-то вроде неловкости.
– Я – от Сергея Степановича, – повторил он и начал скоро, не тем тоном, какой он желал бы сам придать своим речам. Началом своего визита он не был доволен.
– Да-а? – откликнулся Осетров. Он говорил высоким, барским, масленым голосом, с маленькой шепелявостью: произносил букву «л» как «о». В этом слышался московский уроженец.
– Сергей Степанович уже беседовал с вами по новому товариществу на вере, и он теперь хотел бы приступить к осуществлению.
«Глупо, книжно!» – выругал себя Палтусов.
– Как же, – точно про себя выговорил Осетров, пододвинув к гостю папиросы, и сказал с интонацией комического чтеца:-Угощайтесь.
Палтусов обрадовался папиросе. Она давала ему «отвлечение». Он одним мигом построил в голове несколько фраз гораздо точнее, кратче и деловитее.
– Ему бы хотелось знать, – продолжал он увереннее и совсем смело поглядел в смеющиеся глаза Осетрова, – может ли он рассчитывать и на вас, Вадим Павлович?
Осетров затянулся, откинул голову на спинку стула, пустил струю, и из насмешливого рта его вышел звук вроде:
– Фэ, фэ, фэ!..
«Не войдет», – решил Палтусов и почувствовал, что у него в спине испарина.
Ему, конечно, не детей крестить с Калакуцким! Одним крупным пайщиком больше или меньше – обойдется; у него хватит и кредиту и знакомства. Но обидно будет «по первому же абцугу» дать осечку и вернуться ни с чем. Надо чем-нибудь да смазать эту «шельму», – так определил Осетрова Палтусов.
– Да зачем я ему? – спросил Осетров ласково-пренебрежительно и так посмотрел на Палтусова, как бы хотел сказать ему: «Да вы разве не знаете вашего милейшего Сергея Степановича?»
Палтусов и это понял. Ему надо было сейчас же поставить себя на равную ногу с Осетровым, доложить ему, что они люди одного сорта, «из интеллигенции», и должны хорошо понимать друг друга. Этот делец из университетских смотрел докой – не чета Калакуцкому. Таким человеком следовало заручиться, хотя бы только как добрым знакомым.
– Позвольте, Вадим Павлович, – начал уже другим тоном Палтусов, – быть с вами по душе. Вы меня, может, считаете компаньоном Калакуцкого? Человеком… как бы это выразиться… de son bord? [12]
Он не без намерения вставил французское выражение, удачно выбранное.
Осетров сидел на кресле вполоборот и смотрел на него через плечо прищуренным левым глазом, а губы, скосившись, пускали тонкую струю дыма.
– Вы кто же? – спросил он мягко, но довольно бесцеремонно.
У Палтусова капнула на сердце капелька желчи.
– Я – такой же новичок, как и вы были, Вадим Павлович, когда начинали присматриваться к делам. Мы с вами учились сначала другому. Мне ваша карьера немного известна.
Лицо Осетрова обернулось всем фасом. Он отнял от рта папироску.
– Вы университетский?
– Я слушал лекции здесь, – ответил скромно Палтусов; он скрыл, что экзамена не держал, – после того как побывал в военной службе, в кавалерии.
– Из офицеров? – с ударением добавил Осетров и засмеялся.
– Да, из офицеров. Участвовал в последней кампании, – вскользь сказал Палтусов и продолжал: – Думаю теперь войти в промысловое дело. У Калакуцкого я занимаюсь его поручениями…
– Что получаете?
Этот допрос начинал коробить Палтусова, но он закусил губы и сдержал себя. Да это ему и не вредило, в сущности.
– Содержание до пяти тысяч. С процентами надеюсь заработать в этом году до десяти.
– Начало не плохое, – одобрительно вымолвил Осетров. – Ваш принципал – шустрый дворянин. Пока, – и он остановился на этом слове, – дела его идут недурно. Только он забирает очертя голову, хапает не в меру… Жалуются на его стройку… Я вам это говорю попросту. Да это и все знают.
Палтусов промолчал.
– Видите ли, – Осетров совсем обернулся и уперся грудью о стол, а рука его стала играть белым костяным ножом, – для Калакуцкого я человек совсем не подходящий. Да и минута-то такая, когда я сам создал паевое товарищество и вот жду на днях разрешения. Так мне из-за чего же идти? Мне и самому все деньги нужны. Вы имеете понятие о моем деле?
– Имею, хотя и не в подробностях.
– Привилегия взята на всю Европу и Америку. Париж и Бельгия в прошлом году сделали мне заказов на несколько сот тысяч. Не знаю, как пойдет дальше, а теперь нечего Бога гневить… Мои пайщики получили ни много ни мало – сто сорок процентов.
– Сто сорок? – воскликнул Палтусов.
– Да. Будет давать и двести, и больше. Когда расширится на всю Россию да немцев прихватим…
– Да ведь это вчетверо выгоднее всякой мануфактуры? – вырвалось у Палтусова.
– Еще бы!.. Шуйское дело в этом году тридцать пять дало, так об этом как звонят!..
– Вадим Павлович, – одушевился Палтусов, – вы, конечно, понимаете… Калакуцкому, – он уже не называл его «Сергеем Степановичем», – нужно ваше имя…
– Я в учредители не пойду… Я ему это сказал досконально.
– Ну просто пай, другой возьмете… для меня сделайте!..
– Для вас? – с недоумением переспросил Осетров.
– Ваш отказ поставит меня невыгодно. Он припишет это моему неумению. А ведь мы, Вадим Павлович, люди из одного мира. Между нами должна быть поддержка… стачка…
– Стачка?
– Да-с, стачка развития и честности. Вы поднялись одним трудом и талантом. Я вижу в вас самый достойный образец. Ваш пай, хоть один, даст каждому делу другой запах; это и для меня гарантия. Я ведь пайщик Калакуцкого.
«Экой ты какой, без мыльца влезешь!» – говорили глаза Осетрова.
– Что ж, – помолчав, сказал он, – я возьму пая три… не больше.
– Позвольте пожать вашу руку. Вы меня много обязали. Не посетуете, если я с вас попрошу взяточку?
– Какую?
– Только уговор лучше денег. Как немцы говорят: nicht schlimm gemeint [13]. У вас паи не все разобраны?
– Нет еще. Мы удвоили.
– Почем они?
– По тысяче рублей.
– Могу я просить у вас два пая?
– С удовольствием. Вот когда уладим. Понаведайтесь. Вы, значит, при капитале?
– Так, крохи…
– От papa и maman? [14]
– Именно!.. Ха-ха!
Произошло рукопожатие. Осетров привстал, но до дверей не провожал его. В передней Палтусов дал двугривенный служителю и, когда спускался с лествицы, почувствовал, что у него лоб влажен.
«Не моему принципалу чета, – повторял он на дрожках по дороге на Ильинку. – Этот – Руэр, и лицо-то такое же, точно с юга Франции. Он Калакуцких-то дюжину съест. Надо его держаться…»
Оба поручения исполнены, и за второе он особенно был доволен. Дворянский гонор немного щемило, но все обошлось с достоинством.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке