Сейчас я больше не хожу на Пасху в Кафедральный собор. Я не очень верующая: верю, но до определенной меры. Свою мать я считала верующей, потому что она никогда не говорила о Боге. Однажды вечером, когда она сказала нам спрятаться в церкви, чтобы не промокнуть, во время визита синьора Альфио, я сказала ей, что церковь пугает меня: без света все эти святые в алтаре казались мне злыми, будто бы варварами. И тогда мать сказала мне: не бойся Бога, Рубиночка. Не бойся его, его не существует. Возьми Фаниса, укройтесь там внутри, чтобы ни простудиться. Только затем и нужна церковь. И еще ради антидора, который вам каждое воскресенье подает священник. Поэтому бери брата и сиди с ним внутри, пока я не закончу. В церкви не нужно бояться, там никого нет. Бояться нужно дома.
Вот оно, единственное наставление моей матери.
В последние дни здесь, в Афинах, поняв, что осталось ей совсем немного, я захотела ее причастить, но тайком, чтобы она ничего не заподозрила. Мама, вы не против, если я позову священника прочесть вам молитву? – спросила я, а она только повернулась на бок и уставилась на банку с лекарствами.
Лишь однажды довелось мне от нее слышать: «Матерь Божья!» В тот день, когда немцы сломали нашему Фанису ручку. Это было до нашего знакомства с синьором Альфио. Весь район тогда, помню, от голода на стену лез. И тут-то тетушка Фани, мама Афродиты, и принесла новость, что склад армии Льякопулоса битком набит картошкой. И как только все успели об этом узнать и собраться на маленькой площади перед складом, чуть поодаль от церкви? Было нас, наверное, человек пятьдесят. Воскресенье, полдень. Некоторые взяли кирки – ломать дверь. Но тут появились немцы, им сообщил сам Льякопулос. Толпа угрожала его имуществу, и немцы пришли навести порядок. Назад, сказала нам Канелло. Она держала кирку наготове, когда послышался звук грузовика. Назад, там немцы! А ну назад. Они не тормозят, они нас всех порешат.
Мы все прижались к противоположной стене, грузовик остановился перед домом. Господин Льякопулос в галстуке и шляпе подошел к окну и непонимающе смотрел на нас. Болван!
И тут немцы развернули на нас пулемет. Но мы не испугались – чего нам бояться? Подумаешь, большое дело, они на нас пулеметы каждый день направляли. Затем из грузовика вышли двое, сломали замок и открыли склад. Тогда понял господин Льякопулос, что сам вырыл себе могилу. Немцы сломали замок, смотрим: а там внутри куча мешков. Они начали перетаскивать их в свой грузовик. С господином Льякопулосом, как только он все это увидел, случился припадок. Дочери под руки увели его от окна, одна даже поливала его водой.
– У, треклятый, не сожрем мы твою картошку, – крикнула Канелло, – но и не сбыть ее тебе на черном рынке, спекулянт несчастный!
– Придержи язык, мадам, – крикнула ей в ответ одна из дочерей Льякопулоса. – Иначе я доложу о тебе в комендатуру!
– Давай-давай, овца тупая, – гаркнула Канелло. – Партизаны уже на подходе. Я заставлю их спалить твой дом и вас вместе с ним. Да я и сама твой дом спалю, уж я знаю как! (И их дом на самом деле сгорел, когда в город вошли партизаны. Но то было дело случая.)
И вот немцы опустошили склад. Конфискация. Мы стоим не шелохнемся, а слюнки-то так и текут. Пусть пулями ляжет им эта картошка в желудке и забьет задницу, выкрикнула мадемуазель Саломея, но на всякий случай не очень громко.
Никто не трогался с места. У двери Льякопулоса – грузовик. На противоположной стороне мы – единое тело. А посередине маленькой площади – пустота. С немцами мы якшаться не хотели. Мы хотели только их смерти. О немцах я стараюсь не думать: потом не могу заснуть и вся так и пылаю от злости – до сих пор.
Из одного мешка, что тащили двое немцев, выкатились три картошины. И мы, однородная масса у стены, все застонали в один голос. Бабы, всем стоять на месте, сказал тогда какой-то мужчина. Фриц с пулеметом в грузовике улыбнулся нам, указывая дулом на упавшую картошину. Никому не улыбаться и не двигаться, снова сказал мужчина. Остальные немцы перестали таскать мешки и уставились на нас. Они ждали удобного момента. Мне казалось, я слышу наше дыхание. Они всю картошку передавят своими колесами, чуть только сдадут назад, сказала тетушка Фани. И глазом не моргнут, свиньи!
Немцы стояли неподвижно и улыбались. Мы тоже застыли как вкопанные.
И тогда Фанис, бедняжечка мой, отделился от толпы и двинулся в центр площади. Он был тощий, как цыпленок. Мы все так и остолбенели. Фанис, слабо улыбаясь, бросил взгляд на нашу мать и подобрался к картофелинам. И когда он взял их все три себе в ладошку, мы все стояли, боясь шелохнуться. Немец, улыбаясь во всю пасть, подлетел к нему с пулеметом и прикладом ударил по руке. Картофелины рассыпались, а ему хоть бы что. Снова бросился их подбирать. Хотя бы одну! Тогда приклад снова пришелся Фанису по пальцам. Немец бил по очереди по каждому пальцу, чтобы мальчик раскрыл ладонь. Мне казалось, я слышала, как ломаются его косточки, но, когда я рассказываю об этом, мне говорят, что я совсем из ума выжила. Ребенок громко заплакал. А мы всей толпой уже были готовы двинуться с места. Но тут трое других немцев развернули на нас свое оружие, и я услышала, что они его заряжают. Мы снова застыли на месте, одна масса. Солдат держал нас на прицеле пулемета. А ребенок посреди площади подпрыгивал от боли, он бился как подбитая курица, которую не убили с первого удара. Его рука была вывернута, кажется, до самого локтя. Немцы снова принялись за работу. Трое наших мужчин хотели было забрать ребенка, но немцы снова взяли нас на прицел, и наши отошли назад. А мальчик так и бился от боли посередине площади.
Тогда из толпы выступила тетушка Канелло и направилась к нашему Фанису. У моей матери закружилась голова, глаза закатились. Матерь Божья, его ручка! – воскликнула она. Я подхватила ее, и она лежала наполовину у меня на ногах, наполовину прямо на земле. Я изо всех сил старалась удержать ее, чтобы она не соскользнула, но, в конце концов, она вся так и осела на землю. Солдаты снова взялись за оружие и направили его на нас. Но тетушка Канелло невозмутимой поступью императора шла к ребенку. Она села на колени и взяла его на руки. На ней были черные чулки, тогда мы называли их «бароле», их еще в довоенные времена покупали бедняки, чтобы надевать на покойников, но во время оккупации кто будет исполнять прихоти мертвых, − тогда и хоронили-то прямо за дверью. Потому торговцы отдавали эти чулки почти задаром, все равно бесполезный товар. Как только Канелло присела на землю и взяла ребенка на руки, помню, чулки порвались у нее прямо на коленях и пошли стрелками до самых лодыжек. Тогда к ней подошел немец с револьвером. Я помню весь их разговор слово в слово.
Немец: Твой ребенок?
Тетушка Канелло: Да, мой ребенок.
Немец: Он вор. Наказать.
Тогда немец отошел и одну за другой начал давить картофелины.
Тетушка Канелло сидела, упершись одним коленом в щебень, а на другом держала головку ребенка. Из-под подвязки было видно голое тело, белое-белое, поясов для чулок у нас тогда не было, они появились уже после гражданской войны. Ее бедро под подвязкой было белым как снег, я помню это как сейчас. Я хотела помочь моему братику, но была очень напугана и к тому же поддерживала голову матери.
А между тем немец раздавил и третью картофелину. Тогда тетушка Канелло потихоньку начала подниматься на ноги и тащить ребенка к нам, грекам. Тащила она, конечно, как могла. Что с нее взять, оголодавшая женщина. Ко всему прочему, она тогда аж до пяти лет кормила грудью своих детей, когда дома не было хлеба. И тогда взяла ее злость, и она сказала врагу.
– Вор? – спросила она чужака. – И я тоже вор! И они – показывая на нас, греков, – все воры. Все греки воры! А вы кто такие? Вы нация? Вы раса! Я обосру вашу родину! Заплюю ваш флаг! Станцую на могиле ваших детей! Пусть мы воры. Но зато мы не строили ни Дахау, ни Берген-Бельзен!
Тетушка Канелло была женщиной просвещенной, она знала все это. А у немца уже не должно было остаться больше греческих слов в арсенале.
Тогда женщина наконец подняла ребенка на руки и пошла, вся пылая от гнева. Она повернулась к немцу спиной словно уставшая, а он поднял оружие и крикнул: Альт! Но тетушка Канелло даже не удосужилась обернуться и посмотреть на него. Она говорила, глядя на нас.
– Будешь в меня стрелять? – спросила она. – У тебя кишка тонка. Вы знаете только, как женщин бить. Но трахать их вы НЕ умеете.
Она замерла в ожидании. Ждали и немцы. Ждали и мы. Тогда она решительно повернулась к немцу (черт, я от страха тогда ног не чувствовала, сказала она мне много лет спустя) и начала поносить его на чем свет стоит.
– Что, не выстрелишь? Давай стреляй, да и дело с концом! Я уже три дня не ела, и дети меня хают, что я их не кормлю. И Черчилль по радиоприемнику нам только зубы заговаривает, – убейте меня, я на том свете хоть отдохну, мне уже на все плевать. Мы в доме уже третий день во рту крошки не держали. А у вас дома женушки уплетают в обе щеки, хотя они не стоят даже того, чтобы их на ваших же кладбищах хоронили! Да чтоб ваши кости стервятники сожрали! Ваши жены едят и делают абажуры из человеческой кожи! Давай стреляй, окаянный! И вы стреляйте, чего встали! – крикнула она другим немцам, а у них у всех рука на спусковом крючке. – Стреляйте, содомиты! Вы даже между собой сношались, чтобы о гречанок не замараться! Стреляйте! Но придет день, и вы за это заплатите! Москвич уже на подходе – слыхали эту песню21? Придет день, и вы попомните мои слова!
– К сожалению, моя дорогая тетушка Канелло, – сказала я ей на панихиде матери, когда мы разговаривали с ней о прошлом, – к сожалению, так и не искупили немцы перед нами вину. Ни тогда, ни после. А мы с них и не спрашиваем. Разве теперь они не самые ценные наши союзники? И они снисходят до нас, берут на работу наших мужчин, а мы стоим перед ними на задних лапках в Организации Объединенных Наций! Они теперь выше нас, хотя это мы их победили.
– Где же мы победили, Рубиночка, – спросила тетушка Канелло. – Где же мы, несчастные, победили? – И тут она разрыдалась. А из-за смерти моей матери даже слезинки не пролила. До этого я видела, как она плачет только на похоронах своего мужа. Ну да ладно, Бог с ней, не будем об этом.
Тетушка Канелло повернулась спиной к фрицу и двинулась в нашу сторону.
Немец не выстрелил. А между тем обо всем этом как-то узнал отец Динос. И теперь он стремительно приближался к площади. Он ушел прямо посреди венчания, потому был облачен в ризу и грозно размахивал епитрахилью. Остановился и молча стоял. Тетушка Канелло подошла ко мне: вставай, Асимина, сказала она моей матери, пойдем посмотрим ребенку руку, сейчас не время падать в обмороки. И мы пошли к ней домой. Мы с Фанисом шли позади, я поддерживала его сломанную руку. Мы поднялись в квартиру, разорвали какую-то грубую ткань и закрепили перелом, бедняжка мой, он даже слова не проронил.
О проекте
О подписке