Этими фильмами мы наедались, потому что там была и вторая сцена с едой, когда актер вел героиню в ресторан или в отдельную комнату, чтобы соблазнить. В начале они только пили, и толпа приходила в ярость. Но потом появлялась и еда. Выглядело не очень-то аппетитно: сплошные устрицы да икра, это с тех пор я так брезгливо отношусь к морепродуктам. Ни тебе фасолевого супа, жареного мяса или запеченной бараньей головы. Только в одном фильме ели яйца. Часто, когда заканчивались сцены с едой, Фанис начинал канючить, чтобы мы пошли домой, потому что потом были только любовные сцены да всякие слюнявости. Думаю, именно тогда я и вынесла любви неутешительный приговор: в основном она казалась мне чем-то вроде хирургической операции в постели, и пусть сколько влезет трепыхается на мне мужик, но мнения своего я и по сей день не изменила.
Синьор Витторио не был таким щедрым, как синьор Альфио. Он тоже был переводчиком, синьор Альфио собственноручно привел его к нам однажды вечером. Сказал, что он возвращается на родину и вот привел представить моей матери свою замену. Он был очень взволнован и в этот прощальный вечер забыл принести нам еды. Ушел он, я бы сказала, чуть ли не в слезах, даже расцеловал нас с Фанисом и дал денег. Мы проводили его до угла дома, чтобы оставить маму наедине с новым мужчиной. Мы старались поскорее расправиться со всеми этими любезностями, потому что тетушка Хрисафина, та, что жила в узком двухэтажном доме напротив, подарила нам книгу с кулинарными рецептами Целемендеса15. И по вечерам мы собирались все вместе, и я читала – и Хрисафине, и детям тетушки Канелло – рецепты из этой книги, в которых были сплошные меренга да яйца. Сначала я читала про главное блюдо, а затем – про десерт.
Мы держали в кулачках деньги – подарок синьора Альфио, и, чуть только вышел синьор Витторио, тотчас забежали в дом. Мать попросила меня принести бумагу написать для нее кое-что. Я с трудом отыскала свою школьную сумку, взяла перо, чернильницу и вырвала расчерченный лист из тетради по арифметике. Эту сумку я не открывала целых три года. Мать сказала мне, Рубини, приходи, как только маленький заснет, мне нужна твоя помощь. К счастью, наш Фанис уснул быстро, и под диктовку матери я написала письмо синьору Альфио, потом переписала начисто, и утром Фанис понес его в казармы. К счастью, он успел застать синьора Альфио и отдал ему послание. Его копию я до сих пор храню у себя в сумочке:
Достопочтенный мой синьор Альфио,
Я женщина, которую Вы посещали два года, из дома за церковью Святой Кириакии, по имени Асимина. Пишет к Вам моя дочь Рубини, потому что сама я грамоте не обучена.
Благодарю, что Вы целых два года так часто приходили ко мне, а еще за Ваше великодушие и за продукты. Также благодарю Вас за то, что познакомили меня с Вашим преемником, я женщина очень домашняя и сама бы не смогла никого найти.
Знайте, я всегда буду помнить и благодарить Вас, потому что Вы спасли моих детей от голодной смерти, да и мне общение с Вами доставило большое удовольствие. Грех так говорить, но все же знайте, что как мужчину я ценю Вас больше своего мужа. Знайте, что именно Ваша забота сделала меня настоящей женщиной.
Я замужем, а может, и вдова, но все же знайте, я полюбила Вас и впервые в жизни с такой страстью возжелала мужчину. Я никогда Вам этого не показывала, но теперь, когда Вас нет рядом и больше уже никогда Вы не переступите порог моего дома, говорю. Я не хочу очернить имя своего, возможно, покойного мужа, но, если бы мы жили в мирное время, я ни за что бы не приняла от Вас продукты. И рубашки и нижнее белье, что я стирала для Вас, я стирала с огромным удовольствием, и с радостью стирала бы их всю жизнь. Знайте, когда я замачивала их в корыте, то представляла, что Вы – мой законный муж.
Ступайте с Богом, я благословляю Вас. Вы – враг моей страны, но одно знаю точно: Вас тоже ждет мать. А вот что такое народ, я не знаю, да и никогда в жизни не видела я этого так называемого народа.
Будьте здоровы и Вы сами, и Ваша фамилья, пусть радушно примет Вас Ваша супруга. На той фотографии, что Вы показали мне, она очень красива. Вы оказались настоящим мужчиной, и к тому же очень страстным. Это было моим утешением, особенно зимой. Меня терзали муки совести, что мне так хорошо, а мои дети мерзнут на улице, но, к счастью, Вы кончали быстро и аккуратно.
Знайте, что это занятие впервые я начала именно с Вами, прежде я этого никогда не делала. И именно с Вами я стала получать удовольствие, – быть может, это не очень патриотично, может, это и грех, но я не боюсь, потому что нет ничего свыше, чтобы наказать меня. Но если бы и было, то как вышло, что оно не помогло мне, когда я так в этом нуждалась? Это нечто существует свыше только, чтобы карать? Если так, то нет там ничего, и точка.
Надеюсь, и Вы остались довольны нашей совместной работой. Вы очень тонко чувствующий мужчина, я слышала, что у Вас это врожденное, у всех итальянцев.
Я желаю Вам здоровья и долгих лет жизни, также желаю победы Вашей родине, но и своей тоже. И чтобы Вы поняли всю искренность моих чувств, я заканчиваю это письмо восклицанием: да здравствует Греция, да здравствует Италия.
С уважением, искренне Ваша Мескари Асимина(письмо написала ее доченька)
Когда я переписала письмо начисто, на нас нахлынули слезы, и, сами не понимая почему, мы тихо плакали в обнимку, чтобы не разбудить ребенка. Я вспомнила про деньги, что нам подарил синьор Альфио. Свои я оставила на столе, забрала и у нашего Фаниса, он спал, крепко зажав их в кулаке. Я отдала матери все до копейки, и тем вечером мы впервые в жизни спали с ней вместе в ее кровати: но ни она, ни я не просили об этом. А еще она разрешила мне вылить на улицу воду из таза.
Деньги мы тогда находили и на улице, но только мелочь, какие-то жалкие пятидесятитысячные. Мой учитель, господин Павлопулос, жил вниз по лестнице от церкви, и, хотя я больше не ходила в школу, он все равно здоровался со мной и пятнадцатого числа каждого месяца, в день выдачи зарплаты, брал меня с собой. Зарплату он получал бумажками, в двух наполовину набитых мешочках, и один нес он, а другой – я. Он был низенький и, пожалуй, красивый мужчина, думаю, он был моей первой любовью, но я тогда этого не осознавала. Где он теперь? Он всегда давал мне одну-две миллионные бумажки. А те деньги, что мы находили на улицах, в воскресенье бросали на поднос, когда ходили с Фанисом в церковь. Хотя не думаю, что отец Динос заругался бы, если бы мы не сделали пожертвований храму. Каждое воскресенье мы причащались, чтобы в конце литургии взять антидор16. Отец Динос нарезал их большими кусками, прекрасно зная, что большинство людей только за этим и ходит на службу. Нам он давал на два кусочка больше. Это вашим родителям, говорил он. Когда прихожане не давали денег, он бранил их, ну, конечно, как антидор жрать – это вы умеете, а храму подавать – и руки не протянете! И он знал, к кому именно обращаться: к жене какого-нибудь спекулянта или деревенским, что недавно купили дома в Бастионе. Они бежали из своих деревень, потому что их прогнали партизаны, и купили дом с садом за два бурдюка масла и два воза зерна.
Иногда мы ходили и в храм Святого Афанасия, священник там был человек святой и кроткий. Он сделал нам знак подождать и принес целый ломоть от просфоры. Но в тот храм мы ходили нечасто, потому что сын священника Аввакум, когда проходил мимо меня во время службы с курильницей и в рясе, нашептывал мне, что хочет со мной сделать всякие богохульные вещи, и просил ему отдаться. Этого в принципе от меня хотят все мужчины, но тогда-то я была слишком мала, чтобы что-то в таких делах понимать. Всю жизнь они от меня хотят именно этого, хотя, конечно, я сама их провоцирую: такая аппетитненькая – ну как не поддаться искушению!
Наша мать никогда не ходила на службу, с тех пор как закрутилась эта история с Альфио, да и после: она знала, что ее появление возмутило бы прихожан. Лишь однажды она пошла в церковь, на вечерний молебен, и тогда какая-то женщина крикнула ей: предатели, вон из храма! Но отец Динос оборвал ее, прервал молебен и сказал: милочка, это не вам судить, в храме для всех есть место. Но моя мать больше никогда туда не ходила. И здесь, в Афинах, была только один раз – в прикладбищенской церкви, да и то лежа в гробу. Чувство собственного достоинства я унаследовала от нее. Однажды в турне где-то севернее Фессалии кто-то из толпы прямо во время спектакля крикнул во все горло: сколько за ночь? Один раз, второй, и тут я прервала представление, подошла к нему и говорю: послушайте, господин хороший, по какому такому праву вы ругаетесь? А он мне в ответ: я за это плачу, дорогуша. Ты же артистка? А значит – проститутка. Послушайте, – говорю ему, – мистер! Мы, может быть, даже и шлюхи, но не проб..духи! Так что не мешайте работать! Все так и повалились со смеху, но антрепренер потом мне высказал: Рарау, у тебя дырка вместо мозгов!
Немногим позднее, когда синьор Витторио занял место синьора Альфио, умерла бедняжка Афродита. Она долго сражалась со смертью. Два месяца мы ждали с часу на час… Моя мать и тетушка Канелло каждую ночь по очереди ночевали у них дома, чтобы матери больной не встречать смерть одной-одинешеньке. Это была первая смерть в их доме. Ее мать не спала всю ночь, вязала кружево для приданого своей Афродиты (после оккупации она продала его) и то и дело надевала очки и проверяла спящую, дышит ли. А потом снова бралась за работу. Моя мать сидела рядом и клевала носом, я дремала, забравшись ногами под покрывало Афродиты. Умница, ты греешь ей ноги, говорила ее мать, но Афродита уже не различала ни тепла, ни холода. И я сказала матери: мама, если она умрет, пока я буду спать, разбудите меня. Чтобы я не заразилась. Я думала, что смерть заразна.
Наш Фанис ходил к ним домой лишь однажды, по одному поручению, и Афродита прогнала его: не заходи, я больна. Тогда чахотку называли болезнью, очень модной болезнью. Про нее и в романах писали. Если какую-нибудь молодую героиню покидал возлюбленный, то она, как правило, тут же заболевала чахоткой.
Мне уже доводилось видеть покойников. До войны это было делом привычным. В Бастионе кто бы ни отправлялся на операцию с аппендицитом, из больницы, как правило, возвращался уже вперед ногами. И люди из богатых семей тоже, даже сын банкира умер от операции, ему было всего семнадцать лет.
Впервые я увидела покойника, когда мне было семь, и это не произвело на меня никакого впечатления. Он был похож на всех остальных людей. Хоронили обычно в открытом гробу, рядом с гробом стоял носильщик и держал крышку, позади шел священник, он пел и между делом по пути здоровался с проходящим мимо знакомым. За священником шли облаченные в траур родственники, вслед за ними несли хоругви (один служка то и дело слегка нарочно ударял хоругвь другого), а уж следом весь остальной народ. Похоронная процессия проходила по главной улице Бастиона, на этом настаивали почти все родственники умершего: кроме того, что так полагалось, им хотелось, чтобы покойный простился с улицей, по которой прогуливался каждое воскресенье. Когда проходила процессия, лавочники в знак уважения на минуту закрывали двери магазинов, крестились, а потом снова начинали торговать. Прохожие снимали шляпы и, склонившись, ждали, пока пронесут гроб и пройдет священник в ризе.
Потому-то меня никак и не поразила смерть Афродиты. Лишь бы меня не заразила! С трех лет я слышала об умерших, что те встают ночью и вечно чего-то требуют от живых. Так пишут в сказках, говорила мне крестная, не верь этому, дитя мое, покойники – добрые.
Позднее, во время оккупации и партизанского движения, я видела мертвых и без гробов; однажды, когда нас освободили партизаны, еще до освобождения англичанами, я видела и убитого, который целых две недели висел на колокольне и уже весь вздулся. Видела я и эвзонов17 и коллаборационистов из Батальонов безопасности18, связанных у стены с кишками наружу и спущенными штанами. Сейчас, конечно, когда мне уже минуло шестьдесят (хотя на шестьдесят я не выгляжу, все дают мне сорок, а один тип, представь себе, однажды даже надел презерватив, совсем сумасшедший, чтобы не заделать мне ребенка! Совсем сбрендил!), сейчас, когда я вижу мертвого, меня всю передергивает, – в общем-то, так и должно быть. Конечно, одно дело девчушка-провинциалочка и совсем другое – дама из Афин, еще и артистка, много повидавшая на своем веку!
Афродиту мертвой я не видела, потому что вечером, когда она умирала, я играла на улице. Меня увидела тетушка Канелло и послала за молоком для нашего стремительно подрастающего Фаниса.
Как только я воротилась, Афродита уже угасла. Потух ее фитилек, сказала мне мать, пойдем простишься с ней. Я еле-еле поднялась к ним по лестнице, дверь была открыта настежь, будто в доме справляли именины. Какие-то два итальянца тогда и вовсе приняли дом за бордель и поднялись аж до самой входной двери. Я заглянула в комнату девочки, мне было видно только ее ноги, тетушка Канелло растирала их, чтобы согреть, а мать Афродиты вязала кружево. Но в этот самый момент меня снизу позвал наш Фанис: партизан волокут, айда туда! И мы побежали на площадь, но напрасно. Когда привозили убитых повстанцев, их в назидание бросали на площади. Но сейчас привезли живых, их держали в карцере, который организовали в специально снятом жилом доме.
Привезли и женщин. Все повстанцы были субтильные, тощие. Много страданий выпало на их долю. Тогда впервые в жизни я увидела женщин в шинелях, в них они были похожи на простых деревенских баб. Итальянцы не стали нас прогонять, и мы спокойно глазели себе на партизан. Затем приехал фургон с фрицами, и нас вытурили с площади. Виа, виа! – кричали нам. И мы ушли. Вот так я впервые увидела живых партизан. В карцере их держали на кухне. Туда набилось, наверное, добрых человек двадцать, – как они там поместились, ума не приложу. Это интересовало меня больше всего, ну, и шинели, в которые были одеты женщины. Я бы ни в жизнь не надела шинель, даже если бы задубела от холода, даже если бы так надо было сделать не ради одной, а ради десяти родин. Я уже с тех пор была кокеткой, хотя и не подозревала об этом. Потому-то мужчины и не давали мне всю жизнь прохода, а некоторые не дают и до сих пор.
Все же как в мужчинах, в партизанах я очень разочаровалась. Все женщины тайком шептались о них, и я навоображала их себе похожими на капитана Бессмертие19 из разбойничьих романов, что нам читала мадемуазель Саломея: силачи под три метра, здоровенные, с победоносной улыбкой на губах, ну вылитые американские киноактеры из фильмов о войне, об освобождении иностранных государств, которые крутили в послевоенное время. Мадемуазель Саломея боготворила партизан; конечно, скажешь ты, она же из семьи левых. Мы собирались в доме семьи Тиритомба, это до того, как они уехали в турне, и шутками притупляли чувство голода. Мать Афродиты приносила свое кружево, моя – одежду для починки, а тетушка Канелло – какие-нибудь оладьи из нута для угощения. И все обсуждали, что сказал по радио мистер Черчилль. Тетушка Андриана Тиритомба вязала фуфайку из распущенной шерстяной одежды. Они вязали тогда фуфайку партизана, это была идея тетушки Канелло, как во время албанской оккупации вязали фуфайку воина.
Мадемуазель Саломея вязала кальсоны. И вот однажды она развернула их, чтобы измерить: смотрим, а у нее там нечто два метра длиной, а посередке настоящий мешок с голову ребенка! Совсем рехнулась, – воскликнула тетушка Канелло, – сюда трое человек поместятся! Ты так наушничаешь, потому что ты монархистка, – бросила ей в ответ Саломея, – и хочешь смешать с грязью партизанское движение. Да эти ваши повстанцы – зверюги, вы их за кого считаете? – вмешалась тетушка Андриана, тыча пальцем в мешок, вихляющийся между штанин. Голодный, как говорится, о хлебе мечтает. И из-за этого они тогда разругались в клочья. Я же с тех пор стала считать, что партизаны были выше ростом, чем обычные люди, и поэтому так разочаровалась в тот вечер, когда впервые увидела их живьем на кухне карцера.
Как только мы ушли из карцера, меня начало клонить в сон, и я пошла домой и потому не видела, как умерла Афродита. Тогда еще пришел синьор Витторио, но я сказала ему, что матери дома нет, и он ушел восвояси. Потом я помыла посуду и подмела пол (тогда снова начали проклевываться ростки). А в уголке с птичкой земля будто бы начала проваливаться. Словно пичужка все глубже и глубже уходила в ее недра.
Я была только на похоронах, да и то не очень долго, рядом были поминки, и мы с Фанисом со всех ног бросились туда есть коливо.
Но мы все вместе были на вылазке примерно за месяц до смерти Афродиты.
Примерно за месяц до смерти Афродита сказала матери: возьми меня с собой на вылазку. Увидеть море.
От Бастиона до порта было одиннадцать километров езды на поезде, огромное расстояние для того времени, ни в какое сравнение с сегодняшними Афинами и их троллейбусами. Я уже видела море: до войны в начальной школе мы каждый день ездили в наш порт. А Афродита – не видела никогда, до войны она только все собиралась поехать, но всякий раз с ней что-то случалось. А во время оккупации какое уж там море. Немцы реквизировали у нас портовый поезд, и им разрешалось пользоваться только спекулянтам черного рынка. Так что Афродита лишь любовалась морем с горки, чуть подальше за церковью, куда мы водили на выгул нашу покойную птичку. И вот за месяц до смерти она сказала: мама, отвези меня к морю.
Ее мать, тетушка Фани, уже давно заперла ставни на засов. Якобы чтобы не впускать холод. Но в глубине души она готовила дом к трауру. Нужно сообщить отцу ребенка, – велела она мне передать тетушке Канелло. Только тогда я узнала, что отец Афродиты ушел в партизанское движение, но они это скрывали. Тетушка Канелло заставила меня поклясться на иконах, что я не скажу об этом своей матери, из-за синьора Витторио, конечно же. Она также рассказала, что тетушка Фани никогда не ладила с мужем и что брак у них был несчастливый. А матери больной велела передать: Фани, одумайся, если твой муж что-нибудь узнает и вернется, его тут же схватят, он же в списках.
О проекте
О подписке