– Дорогой мой, – снова обратился он к Дулебу, кивая своим замурзанным бородачам, чтобы забрали у гостей коней, – как только дошел до меня слух, что лекарь князя Изяслава, вельми славный повсюду Дулеб, в Киеве, вознамерился я выкрасть тебя, вот так взять и украсть, будь оно проклято все! Что ты посол княжий, меня это вовсе не касается, потому как давно уже отошел от дел державных, своих хлопот хоть отбавляй, будь они прокляты. Однако же иметь под боком такого славного лекаря и не пригласить его! Нет, нет! Тут уж хоть не ради меня, а ради моего родича игумена Анании – вы ведь знакомы. А посмотри, как высушен мой игумен! Ни выпить, ни съесть утроба не принимает.
– Бог не велит объедаться, опиваться, – стиснув губы, Анания сухо кивнул Дулебу.
– Никогда бог не воспрещал человеку выпить и закусить, будь оно проклято! – захохотал Войтишич, обнимая теперь еще и игумена, подталкивая всех своих гостей к высокому каменному терему, который был бы, возможно, и вельми привлекательным, если бы не слишком узенькие окошки на обоих этажах, собственно, и не окошки, а щели – только из лука выстрелить во врага.
– Не обременяй себя, сам пойду, – уклонился от загребущей руки Войтишича игумен и пошел впереди, подергивая при каждом шаге головой.
– Игумен, мой родич, не переносит проклятий, – весело объяснил боярин. – А что такое проклятия? Это когда призываешь в свидетели дух в подтверждение искренности своих слов. Игумен не ведает, что значит быть воеводой. Я же ведаю, даже слишком. Когда воевода просит дружину: «Да благословит вас бог выстоять в бою», – она побежит от врага при первой же стреле супротивника. Когда же скажешь: «Да будет проклят каждый, кто дрогнет!» – тогда выстоит в самой кровавой схватке.
– Игумен прав, – заметил Дулеб. – Навряд ли следует ныне употреблять проклятия даже для присказки. Ведь на Киев и без того упало проклятие и свершилось…
– Свершилось? – Войтишич вводил своих гостей в огромную палату, где, освещенный толстыми свечами, сверкал драгоценной посудой пышно убранный стол. – А что свершилось в Киеве? Вот здесь и здесь садитесь, мои дорогие, ты, игумен, садись на своем месте. Все, что может быть достойно внимания, должно происходить здесь, за столом, с моими дорогими гостями, а в Киеве… в Киеве уже давно ничего не свершается. Когда-то было. Да только быльем поросло. Легко могу вспомнить множество славных событий, хотя и отдаленных на целые десятки лет, будь оно проклято! Но нынче не свершается ничего.
– Свершилось убийство, – сказал Дулеб. – Ужели не слышал, воевода? Убит князь Игорь.
– Убийство? – удивился Войтишич. – Какое убийство? Впервые слышу. Игумен, правда ли сие?
– Правда, – сказал Анания. – Великий грех содеяли киевляне.
– Будь оно все проклято, – замахал руками Войтишич, – я старый человек и ничего не хочу знать!
– Великий князь послал меня распутать темное дело убийства Игоря, промолвил Дулеб.
– Распутаешь, распутаешь, дорогой, хотя лекарю годилось бы печься о живых, а не о мертвых. Покойников пускай отправляет на тот свет наш игумен. А мне на старости лет лучше бы уж и не слышать о смерти, будь она проклята! Потому как, по правде говоря, множество смертей видел на своем веку я. Скажи, игумен!
Игумен молча склонил голову.
В этом наклоне головы следовало бы прочесть почтение к прошлым заслугам Войтишича, однако Дулеб был далек от подобных чувств, перед глазами у него возникла вдруг вся темная, отважная, часто преступная жизнь воеводы, который легко посылал когда-то на смерть самых близких, тех, кого еще вчера обнимал и целовал, предавал своих кормильцев, сменял князей, будто бездомный пес хозяев, жил без бога в душе, имея там только идола, идолом же тем был для себя сам.
Войтишич начинался с Мономаха. Пришел в Киев уже воеводой великого князя, утвердился в городе среди богатеев, у князя же причислялся к самым доверенным, ибо когда нужно было послать дружину с зятем Мономаха, ромейским царевичем Леоном Диогеном, супротив самого ромейского императора Алексея, то послан был Войтишич. С помощью половцев Войтишич взял несколько ромейских городов на Дунае и, быть может, пошел бы дальше, угрожая императору, но в Доростоле царевича Леона убили два подосланных императором сарацинских лучника. Словно в отместку за смерть Леона, Войтишич взял и разрушил еще множество ромейских городов на Дунае, количество разрушенных городов превышало количество дней, проведенных воеводой в походе, такой славы для Русской земли еще, кажется, не добывал ни один воевода, – вот почему даже после смерти Мономаха, когда на стол Киевский сел Мстислав, Войтишич не был отстранен, не был заменен новым тысяцким, как это велось издавна, а князь доверился воеводе во всем, и тот служил новому князю верой и правдой в делах праведных и неправедных, как это было с завоеванием княжества Полоцкого, захваченного Мстиславом на некоторое время для своего жадного сына Изяслава.
Служил Войтишич и Ярополку, брату Мстислава, но, своевременно почуяв, что сила не на стороне Мономаха, а в руках черниговского загребущего князя Всеволода Ольговича, перекинулся с дружиной к тому.
Когда после смерти Ярополка в Киеве засел Вячеслав Мономахович и Всеволод пришел из Чернигова, чтобы захватить себе великокняжеский стол, воеводой у него был Войтишич, и жег Копырев конец, выкуривал Вячеслава из Киева тоже Войтишич, потому что никто бы до этого не додумался, разве лишь такой злой и безжалостный половецкий хан, как Боняк шелудивый.
Менялись князья – Войтишич оставался. Покрывал широкой своей бородой все свои преступления и неправды, все коварства и измены, топил в широкой улыбке все темные дела, выплывал из самых бурных водоворотов, хоронил князей, боевых своих друзей, умирали вокруг него намного младшие его, а он жил и жил, долго, упорно, будто червь-древоточец.
Умирая, Всеволод добился, чтобы киевляне целовали крест брату его Игорю, целовал крест и тысяцкий Войтишич, а за спиной у нового князя уже сговорился с воеводами Глебом и Лазарем и послал гонцов в Переяслав к Изяславу Мстиславичу, призывая того в Киев. Когда Изяслав появился перед киевскими валами, Войтишич с полками переметнулся к новому князю, но, видно, уже устал он быть воеводой несколько десятков лет, поэтому при Изяславе отошел от дел, отдал князю всю видимую власть, оставив для себя независимость и чувство превосходства.
– Может, киевляне и согрешили, – сказал он на слова игумена Анании, я же не грешу больше, а ежели и грешу, то не по нужде, а только от тоски. Есть у меня девка вельми ядреная, могу дать тебе, игумен, на ночь или на две. Отведаешь, будь оно проклято?
– Когда я был в Царьграде, патриарх говорил мне, – не слушая разглагольствований Войтишича, торжественно начал было Анания, однако боярин не дал ему закончить.
– Я уже слыхал, а гостям моим расскажешь в другой раз, будь оно все проклято. Давайте же выпьем по чаре, ты же, игумен, раз уж не пьешь, можешь спеть нам тропарь, потому как тот, кто пьет вино, не услышит и тропаря, когда напьется!
Войтишич хлопнул в ладони, забегали вокруг стола служки, за трапезу принялись еще несколько молчаливых блюдолизов, в обязанность которых, видно, входило выслушивание похвальбы и разглагольствований Войтишича.
Привыкший к сдержанности и спокойствию Дулеб молча сидел рядом с боярами, Иваница поглядывал вокруг любопытным глазом, надеясь вынести из этого странного посещения хоть какую-нибудь пользу, ибо не верил, чтобы их позвали просто так, ради самой трапезы в этот, быть может самый богатый в Киеве, дом. Тут должно было что-то случиться, потому что всегда что-то происходит даже среди самых простых людей, у этого же боярина за спиной была жизнь столь же темная и запутанная, как волосы в его косматой бороде. Иваница готов был наплевать в свой собственный ковш с медом, если бы оказалось, что Войтишич пригласил их лишь для трапезничанья и они уедут отсюда, отведав яств и напитков, наслушавшись разглагольствований бояр, сами не промолвив ни слова.
На столах стояло множество посуды золотой и серебряной, огромные серебряные, позолоченные чаши, кубки, рюмки дивной работы; служки носили множество яств: были тут тетерева, гуси, лебеди, журавли, рябчики, голуби, куры, зайцы, оленина, вепрятина, телятина, всякие напитки: вино, мед, чистый и варенный с кореньями, квас. Слуги, обливаясь потом от спешки, на пальцах несли тарелки с жареным мясом, другие обмахивали боярина для прохлады, третьи держали серебряные умывальницы, несли горячую воду, чтобы споласкивать руки.
Время от времени игумен Анания, который почти не ел и не пил ничего, пытался начать свой рассказ:
– Когда я был в Кведлинбурге, германский император сказал мне…
Однако Войтишич не давал ему закончить, кричал:
– Игумен соткан из слов, как моя одежда из шерсти, будь оно проклято! Я же сколочен из дела, будто корабль из дубовых досок! Но все славные дела в прошлом, ныне же не происходит ничего. Правда, лекарь, будь оно проклято!
– Напомнить должен, – сказал Дулеб, – что я прислан великим князем Изяславом, дабы гнать след в деле убийства князя Игоря. Неделю назад в Киеве произошло убийство. Князь Игорь, – ведомо тебе, наверное, – принял перед этим схиму в монастыре святого Феодора, где игуменом…
– Игумена знаю, – засмеялся Войтишич, – Анания доводится мне шурином, как праведный Лот был шурином Аврааму. И как Лот был единственным праведником в проклятом богом Содоме, так и Анания в Киеве! Ибо если этот город заслужил себе праведника, то им может быть только игумен. А мы не праведны, будь оно проклято! Я пятьдесят лет махал мечом, словно цепом, какое уж тут праведничество! А что Игорь убит – не слыхал, не слыхал… Князь никудышный был, отступился от своего слова, еще и не договорив до конца, мужей лучших от киевлян защитить не хотел, с первого дня пустил все на темный люд, а только убивать его не за что, потому что убивают лишь достойных того, твердых супротивников. Как, игумен?
Игумен молчал почтительно и торжественно-печально.
Войтишич незаметно для гостей показывал слугам, кому доливать, и, не переставая смачно чавкать, заговорил, нагнувшись почти к самому лицу Дулеба:
– Дорогой ты мой, я тебе скажу. Ты человек мудрый, но моложе меня вдвое, а то и больше, ты еще не все знаешь, будь оно проклято. Что такое князь? Это щит всей земли. А что такое земля? Леса, воды, звери и птицы небесные, небо и солнце? Нет, земля – это лучшие люди, рожденные или избранные, выделенные, заслуженные. Настоящий князь тот, кто умеет оберегать лучших людей. Таковы были Владимир и Ярослав, таковы были Мономах и Мстислав, и Всеволод Ольгович тоже такой, и князь Изяслав ныне тоже такой. А Игорь? В тот день, когда стал он князем, собрались киевляне в Софию, и целовали мы князю крест в знак подчинения, а он целовал нам крест на защиту киевлян – и все бы хорошо. Но какие-то людишки бросились на Подол, собрались возле Туровой божницы, заколотили новое вече, будь оно проклято! Что должен делать настоящий князь? Послать воеводу с дружиной и разогнать горлопанов, будь они прокляты! А князь Игорь с братом Святославом и дружиной едет на Подол и так боится киевских крикунов, что не приближается к ним сам, а посылает Святослава. Тот истово целует крест, чтобы киевляне сами себе избирали тиунов и тысяцких. Слыхивали ли когда-нибудь такое в Киеве! Игорь тоже целует крест. Великий князь одним поцелуем отдает всех лучших людей – и кому? Тем, что выползли из нор? Да на них не удержишься, потому что они снова туда же заползут, будь оно проклято, а под солнцем останутся только лучшие люди! Не так ли, игумен? Молчи, я и так знаю, что ты скажешь. Плохо, когда князь калека телом, еще хуже, когда он и душой калека! У Игоря болели ноги, а в Киеве он сразу же выдал, что слаб и душою тоже. Если же народ допускает, чтобы им управляли калеки, и народ такой – тоже калека. Мы, киевляне, не такие, будь оно проклято. А потому не стали держаться Игоря и призвали Изяслава. Князя настоящего, души широкой, ума высокого, державного. А Игоря отстранили, потому что Киев такой город, что отбрасывает все негодное для него. Отбрасывает, отстраняет, но не убивает. Мы князей не убиваем. Тут никто не убивает князей.
– Но ведь убит, – напомнил Дулеб.
– Дорогой мой, – наставил на него поднятые ладони Войтишич, – ты мудрый лекарь и должен знать, кого какая хворость донимает. Кто на чем сидит, то у него и болит. Князей убивают только князья, будь оно проклято!
Иваница под эти разглагольствования спокойно встал из-за стола и направился к двери.
Ноги вынесли Иваницу в темные переходы воеводского дома, переходы запутанные и опасные, ибо все здесь строилось так, чтобы преградить путь незваному, ошеломить и обескуражить несмелого, устроить в нужном месте засаду на дерзкого. Все это не касалось Иваницы, он не знал страха, он продвигался по запутанным переходам Войтишичева дома и с точно таким же беззаботным достоинством, как где-нибудь в поле или в негустом лесу. Ему было радостно от того, как умело выскользнул он из-за воеводского стола, где сидению, казалось, не будет конца и где ты сидел, будто завязанный в мешке, не ведая, что творится вокруг тебя. А к такому состоянию Иваница приноровиться никогда не мог, да и не хотел приноравливаться, потому что человек должен собственными глазами осмотреть все вокруг, если не хочет оказаться в безвыходном положении.
«Ежели спросят, – решил Иваница, – скажу, что иду справить нужду». Но никто его не спрашивал, никто и не повстречался у него на пути, лишь когда оказался во дворе, едва не налетел на празднично одетого высокого человека, который шел прямо на Иваницу, шаркая ногами так, будто разгребал снег. Видно, тоже гость Войтишича, хотя и запоздалый, да и не из тех, которые ждут, пока их позовут да накормят, – уже где-то хватил капельку, которой не мешкая и похвалился, дохнув на Иваницу таким густым перегаром, хоть с ног падай.
– Ты кто такой? – хрипло и властно крикнул человек.
– А ты кто? – весело полюбопытствовал Иваница.
– Тебя спрашиваю!
– А я тебя спрашиваю.
– Меня знает весь Киев!
– Я не знаю – вот тебе и не весь Киев.
– Петрило. Слыхал?
– Нет.
– Не слыхал? А вот я застану тебя с непочтительной речью супротив князя нашего, либо ночью со светом в жилище, либо… Будешь знать тогда восьминника Петрилу.
– Не мог ты найти приличнее работы? – с улыбкой спросил Иваница.
– Да кто ты, чтобы так вот мне суперечить? – закричал Петрило.
– Иваница.
– Иваница? А что это такое?
– Иваница, да и весь сказ. Разве мало?
– Чего слоняешься в сем дворе?
– Сидел за столом у воеводы, а теперь взял да и встал.
– Ты? У самого Войтишича за столом? Простой смерд? И встаешь раньше всех?
– Время от времени приходится относить куда-нибудь паскудство, которого набираешься за такими столами. Или, может, нужно было беречь, покуда ты придешь и заберешь у меня?
– Люб ты мне, – хлопнул Иваницу по плечу Петрило, – отнеси свое и возвращайся к столу. Выпьем с тобой. Выпьем и послушаем старого Ивана. Знаешь, куда тут идти?
– Найду. И без восьминника найду…
Петрило снова начал разгребать невидимый снег, направляясь в воеводские палаты, а Иваница продолжал слоняться по суровому подворью воеводскому, изо всех сил прикидываясь дурнем и тем временем окидывая пристальным взором все подозрительное или просто такое, что могло бы ему пригодиться. Сразу нужно отметить, что не обнаружил он ничего и возвратился к пирующим чуточку обеспокоенным, потому что не привык к неопределенности и неизвестности.
За трапезой ничего не изменилось. Точно так же бесшумно метались служки, нося новые и новые яства, точно так же разглагольствовал Войтишич, точно так же пытался похвалиться услышанным то от патриарха, то от германского императора, то от короля франков, то от самого папы римского сухой как щепка игумен, который, собственно, за всю свою жизнь не выезжал из Киева даже в Вышгород. А врал лишь для самовозвеличения, да еще, быть может, ради придания веса своему родичу Войтишичу. Дулеб, как и до того, в разговор почти не встревал, только время от времени пытался возвратиться к тому, что было для него важнее всего на свете, однако Войтишич избегал даже самого слова «убийство», в чем имел теперь сообщника – Петрилу, который, перегибаясь через весь стол, кричал Дулебу: «Лекарь, отведай-ка вот этого! Плюнь на все и отведай!»
Иными словами, Иваница не заметил ничего нового за столом, потому что Петрило не мог считаться здесь новым: просто еще один из воеводских блюдолизов, хотя и сам в Киеве, выходит, человек не без значения; не имел Иваница ничего и для Дулеба, что угнетало его вельми, но он возрадовался бы, если бы мог знать, что за это время Дулеб уже понял хитрую игру, затеянную Войтишичем и его друзьями; он почти разгадал их тайный замысел, сводившийся тем временем к избежанию разговора об убийстве Игоря, к избежанию самого слова «убийство», избежание же какого-либо слова является непроизвольным или же заранее определенным стремлением обратить на него особое внимание. Беседа их вертелась вокруг необычного события, не называя самое событие, речь шла о вещах, казалось бы, начисто отдаленных и даже просто бессмысленных, – а Дулебу слышалось только одно: смерть, смерть, смерть; говорилось о городах, которые Войтишичу приходилось брать со своей дружиной, говорилось о киевских горах с золотыми церквами и монастырями, столь милыми сердцу игумена Анании, говорилось о городских судах, которые чинил Петрило, заботясь о пользе княжеской и причиняя при этом горе и кривду людям безымянным, – а у Дулеба все это как-то смешивалось в одно, он думал о своем, для него все сливалось в неразрывное целое: Игорь, и город, и горы, и горе.
Еще несколько дней назад он ехал сюда, хотя и без особого желания, но и не боясь княжеского поручения. Теперь же убедился, что Киев не дается ему в руки. Не было души, которая не знала бы тайны убийства князя Игоря, но получалось так, что не было души, которая могла бы раскрыть тайну.
– Мне кажется, что в Киеве жажда единодушия превосходит стремление к правде, – заметил Дулеб, уже в который раз пользуясь необязательностью их разговора, при которой слова скакали, будто пузырьки на лужах во время большого дождя.
– Ибо лучше ошибаться единодушно, чем быть правдивым в одиночестве, объяснил игумен.
– А как же слово божье про блаженных праведников? – полюбопытствовал Дулеб.
– Праведны у нас те, кто вместе со всеми.
Снова разговор шел словно бы о вещах очень отдаленных, но точно так же как малейшая прямая линия – всего лишь отрезок дуги большого круга, который так или иначе должен замкнуться в неразрывности, – он неминуемо должен был прийти к тому, о чем думали, чего не могли забыть никак и никогда.
– Я склонен прийти к мысли, что в Киеве нет виновников, – еще не произнося слова «убийство», но уже подходя к нему вплотную, снова заговорил Дулеб. – Да и не может быть виновников в этом городе, где и не слыхивано об убийстве князей или кого-нибудь из их приближенных. Выгнать из города, разметать двор, сжечь дома – это киевляне могли всегда, но дойти до такого…
– Дорогой мой, – замахал на него Войтишич, – братоубийство противно душе русской! Только в чистом поле, только с мечом в руке и с богом в сердце…
– А Борис и Глеб? – напомнил Дулеб.
– Они убиты Святополком окаянным. Это был выродок среди князей и среди люда.
– А ослепление Василька? – снова напомнил Дулеб.
– Это рука ромеев дотянулась даже сюда. Ты, лекарь, знаешь ли ромейские повадки, а уж я навидался вдоволь, будь оно проклято. А где это Емец? Здоров ли?
– Ты ведь знаешь, воевода, – промолвил Анания, – что Емец вельми опечален бегством сына.
– Дорогой мой, бездетность твоя мешает тебе понять, что сыновья и вырастают затем, чтобы бежать от своих родителей; когда-то и я бежал от своего отца, хотя он был не последний человек в городе, а войтом[2], будь оно проклято. Не бежал бы – я тоже стал бы войтом. А так с божьей помощью да княжьей лаской послужил земле нашей рукой своей и сердцем…
– Теперь послужишь мудростью, – вклинил Петрило.
– Но Емца надобно утешить. И гостям моим покажу Емца. Ибо нигде не увидят такого человека. Посмотрим, лекарь, дорогой мой?
Дулеб рад был наконец встать после затянувшегося, чуть ли не каменного сидения, про Иваницу и говорить нечего…
О проекте
О подписке