Когда же услышали киевляне о том, как плели сеть князья черниговские, чтобы поймать в нее Изяслава, то мигом вскочили на ноги все до единого и поднялся такой крик, что казалось, даже София всколыхнулась, и уже ни Добринко, ни Радило не могли перекричать киевлян, даже митрополит долго не мог унять толпу. Крик все усиливался, но, как всегда бывает при таком большом скоплении людей, слов никто не мог понять, да никто и не заботился о том, чтобы его слова были услышаны, каждый был занят прежде всего тем, чтобы выразить свое возмущение, потому что после этого у человека как-то отлегает от сердца.
Все же Добринко улучил миг тишины и сумел протолкнуть в этот короткий миг молчания слезный призыв великого князя Изяслава, который знал, что лучше всего можно взять за душу слезой и лестью:
«О излюбленные мои киевляне! Доспевайте, кто на конях, кто по воде в лодьях на врагов моих и ваших: ибо не меня одного хотели убить эти недруги, но и вас искоренить!»
Слова посланца Изяслава о том, что великий князь призывает киевлян хоть теперь пойти дружно с ним, уже не против Святослава Ольговича, а супротив всего рода Ольговичей и Давыдовичей, киевляне восприняли как бы спокойно, уже по обычаю они должны были бы умолкнуть на какое-то время, чтобы обдумать все как следует, потому что важные дела всегда требуют обдумывания, но на площади возле Софии царило такое невероятное столпотворение, что мутилось в головах даже у самых рассудительных людей, а тут еще прозвучал чей-то задиристый голос. Голос был грубый и довольно громкий, и его услышали все.
Дулеб писал: «Люд, собранный в количестве чрезмерном, неукротим, как море, рокочущее прибоем даже в величайшей тишине».
Он как бы сам присутствовал там, на площади возле Софии, в той тесноте его самого как бы бросало туда и сюда могучим прибоем толпы, и он был не властен над собой, потому что овладела им толпа.
Дулеб писал: «Что есть толпа? Это тихая гладь глубоководья, которая от малейшего дуновения ветра приходит в движение во всей своей толще. Это огонь, скрытый до поры до времени, готовый взорваться пламенем от тончайшей сухой лучины».
Для киевского люда сухой лучиной стал этот грубый голос неизвестного человека. Человек прогремел над всей толпой:
– Князь призывает нас в Чернигов, а про то и забыл, что тут самый лютый враг сидит и князя нашего и наш – Игорь Ольгович! Убить его, а уже потом – биться за своего князя.
Слова были такими неожиданными, что все оцепенели вдруг, лишь митрополит, как муж опытнейший, мгновенно поднял руку, как бы угрожая, и изрек осуждающе:
– Греховны слова и помысел греховный!
Но этим он лишь придал силу скрытому огню, разбудил злую страсть в темных душах, которых нашлось немало. То с одного, то с другого конца раздались возгласы:
– Жаждем убить Ольговича!
– Жаждем!
– Убить врага сего, а уж потом!
Выкрики охватили площадь – так неумолимый враг старается поджечь с четырех сторон город, которым жаждет завладеть.
Князь Владимир юношеским голосом своим перекрыл темных крикунов, над площадью разнесся его призыв:
– Мой брат не повелевал убийства! Игоря поблюдет стража, а мы пойдем к брату, как он велит.
– Мы пойдем, а сей выйдет и возвеличится над Киевом! – спокойно молвил тот же самый грубый голос, который первым бросил в толпу слова поощрения к убийству.
– Ведаем, что брат твой не велел сие творить, – закричали Владимиру со всех сторон. – А мы вот хотим убить Игоря! Хотим!
– Ибо не удастся покончить добром с сим племенем ни вам, ни нам!
– Опомнитесь! – поднял вверх крест митрополит.
– Не смейте! – в один голос крикнули тысяцкие Лазарь и Рагуйло.
– Не чините зла! Сотворив это, гнев божий на себя накличете, вражда с братьями его и с племенем его вовеки не уймется! – то ли повелевал, то ли просил митрополит Климент. И был это не грек, как заведено было издавна, еще со времен великого князя Владимира, – князь Изяслав, вопреки настояниям ромейского патриарха, возвел в митрополиты своего, русского, монаха Зарубинецкого монастыря многоученого Клима Смолятича. И киевлянам приличествовало бы прислушаться к голосу своего, родного, а не привезенного из-за моря архипастыря душ и сердец. Но не случилось этого.
Дулеб писал: «Уж когда толпа загорится страстью, пускай и пагубной, то не подвластной она становится ни уговорам, ни повелениям, а на каждое рассудительное слово родит десяток слов собственных, и чем бессмысленнее и яростнее они будут, тем убедительнее будут казаться для помутившихся душ и ослепленных сердец».
Так и тут быстро нашелся среди киевлян какой-то то ли вельми старый человек, то ли просто дошлый знаток деяний киевских, ибо сразу же и ответил митрополиту, а голос прозвучал так, что сразу не поймешь, откуда он прозвучал:
– Величайшее зло – верить заточенным! Разве же не было в Киеве, когда изгнали Изяслава Ярославича за неправды восемьдесят лет назад? Вызволили тогда из поруба Всеслава Полоцкого, поставили над собой князем, а он испугался Изяслава и бросил киевлян на произвол судьбы! Когда вернулся Изяслав, семьдесят мужей, выпускавших Всеслава, были изрублены, а иные ослеплены, а еще многие безвинно погублены, без разбора.
– Вот так и Ольгович, как Всеслав! – раздался визгливый голос в одном конце.
– Нельзя оставлять врага в городе многолюдном!
– Надобно спасаться от Ольговича! – откликнулось в другом конце.
– Пойти, да убить!
– Убить!
– Убить!
И так, перекликаясь и подталкивая друг друга, киевляне распалялись все сильнее, гигантская толпа раскачивалась все яростнее и угрожающе, а там не уместилась на площади возле Софии, выплеснулась дальше и, разъяренная, бросилась к Владимирову городу, где в монастыре святого Феодора был князь Игорь.
Дулеб писал: «Когда всадник не натянет своевременно поводья у своего коня, то куда занесет его конь? А еще когда конь взбешенный…»
Ни митрополит, ни тысяцкие, ни посланцы великого князя Изяслава, несмотря на то что были возле Софии с прислужниками и дружиной конной, как-то не сумели противодействовать злу. Все они продолжали стоять, верно, растерянные и напуганные яростью киевлян; дружина, которая могла бы легко преградить путь разъяренным людям, тоже не двигалась с места, не получив соответствующего повеления. Должен был бы спохватиться митрополит Климент, и хотя бы вослед толпе изречь тяжкую анафему, и, быть может, этим высоким иерейским проклятием остановить если не всех, то, во всяком случае, многих, разобщить люд, разделить на овец и козлищ, на послушных и непокорных, которые сразу бы потеряли половину силы, а значит, и решительности. Но и митрополит молчал, то ли не отваживаясь до поры до времени бросать анафему на люд, над которым он только что получил священную власть, то ли боясь, что его грозное проклятье все равно не поможет и тем самым будет поколеблена вера в силу божьего слова.
Только юный князь Владимир бросался то к тысяцким, то к митрополиту, то к дружине, но ему мешала неопытность, он не сумел изречь решительное слово, которое могло бы предотвратить преступление; единственное, что он смог, – быстро вскочил на коня и один помчался наперехват толпе, но не успел проехать к городу Владимирову по узкому мосту, до отказа запруженному людом. Тогда он рванул вправо мимо Глебова двора, но и тут киевляне опередили его, и, пока он добрался к монастырю с другой стороны, убийцы уже ворвались туда и рыскали по всем уголкам в поисках князя Игоря.
А Игорь, от природы не наделенный способностью к предчувствиям, стоял на обедне в монастырской церкви, молился перед иконой божьей матери. Налетчиков не остановили ни святость места, ни углубленность князя-схимника в молитву. Они схватили Игоря, сорвали с него мантию и схиму и, вслепую ударяя куда и чем попало, потащили из монастыря. У ворот появился князь Владимир, который только что примчался туда кружным путем. Увидев его, Игорь заплакал: «Ох, брате, камо?» Тогда Владимир спрыгнул с коня, накрыл Игоря своим княжеским корзном, крикнул киевлянам: «Братья мои, не сотворите зла, не убивайте Игоря!» – и повел его к Мстиславову двору.
Дулеб писал: «Одного лишь корзна княжеского было достаточно для того, чтобы отступились даже те из киевлян, которые были ослеплены собственной яростью и беззащитностью своей жертвы. А что, если бы прикрыли Игоря не корзном княжеским, а дружиной конной?»
Владимир успел довести Игоря до ворот Мстиславова двора, но тут преследователи спохватились, а может быть, это набежали какие-то новые, они догнали беглецов и с молчаливой жестокостью начали вырывать из рук Владимира избитого до крови Игоря, били Игоря, били заодно и Владимира, а когда появился здесь младший брат Владимира Михалко, верхом на коне, и, соскочив на землю, попытался было защитить князей, били также и Михалка, сорвали с него крест и чепы, весом в целую гривну золота, свалили на землю, топтали так, словно бы речь шла здесь не о мести над Игорем и Ольговичами, а над всеми князьями, малыми и великими, из всех родов, известных и безвестных, нелюбимых и почитаемых, – все равно. Владимир снова воспользовался заварухой и, не веря, чтобы озверелая толпа мстила еще и маленькому князю, не стал защищать Михалка, а молча протолкнул Игоря во двор к матери, закрыл ворота перед самым носом у разъяренных убийц и поскорее спрятал еле живого князя в кожуховых сенях.
Дулеб писал: «Княжеский дом оказался запертым всеми своими дверями даже для того князя, который там жил, кто же запер эти двери и когда и зачем? Вот бы знать».
Кожуховые сени были вознесены чуточку над землей, однако они были открыты всем взглядам снизу, не представляли никакого убежища, и перепуганный Игорь напрасно метался от окошка к окошку и торопливо и часто крестился на все четыре стороны света.
Те, что были за воротами, ворвались в княжий двор, тотчас увидели Игоря, выбили дверь в кожуховых сенях, стащили князя вниз и тут, в конце ступенек, добили его и за ноги потащили через Бабий Торжок к Десятинной богородице, словно бы намереваясь бросить труп перед этой великой святыней. Кому казалось, что Игорь еще жив, тот продолжал бить князя, так что, если он и в самом деле сохранял еще в теле какие-то признаки жизни, растерял их на Бабьем Торжке уже навеки. На пути толпы попался какой-то воз, запряженный дохлой клячей, и тогда убийцы изменили свое намерение, бросили труп на телегу, вскочили на нее сами и велели хозяину везти их со страшной поклажей на Подол. Там на торговище сбросили труп князя в грязь и исчезли бесследно, словно их и не было никогда, словно это и не киевляне учинили зло, а какая-то насланная неведомая сила. И хотя не видели, чтобы кто-нибудь подходил к убитому, вскоре тот оказался нагим, как при рождении на свет, и говорили, будто это тайком приходили благоверные и отрывали от одежды убитого по кусочку во спасение и исцеление, пока вовсе не обнажили труп.
Дулеб писал: «От мученичества всегда ждут чудес, но забывают люди, что бог не страдает никогда, он только радуется или гневается, так почему же человек не стремится сравняться с богом в радостях, а непременно в гневе!»
Кое-кто, правда, утверждал, что Игорь и не нагим вовсе лежал на торговище, ибо нашлись добросердечные старушки и прикрыли убитого, хотя и не отважились обмыть кровь на его ранах.
Лишь после того, как свершилось неотвратимое, нашел князь Владимир обоих тысяцких, Лазаря и Рагуйла, и послал их на Подол с дружиной, чтобы они защитили там хотя бы мертвого, если уж не сумели уберечь живого.
Тысяцкие сказали киевлянам:
– Вы убили Игоря, а мы похороним его.
На что киевляне ответили:
– Не мы его убили, а убили его два Давыдовича и Всеволодович, когда они замыслили зло супротив нашего князя и хотели убить его изменой. Но бог за нашего князя и святая София.
И велел тысяцкий Лазарь взять Игоря и отнести в церковь святого Михайла, в Новгородскую божницу, там тысяцкие положили убитого в гроб и прикрыли корзном князя Владимира.
Назавтра утром, в субботу то есть, митрополит послал игумена Ананию отпеть, по обычаю, надлежащие молитвы над убиенным. Игумен увидел, что Игорь не убран по монашьему чину, велел обрядить его и, отпев, отвез в церковь святого Симеона, где и похоронили князя. Над мертвым князем игумен Анания произнес гневливо-болезненное слово.
Дулеб писал: «Невыясненным остается, кто первый крикнул возле Софии об убийстве и кто первый побежал, кто первый ударил князя, а кто последний. Виновных нет, никто их не искал с первой минуты и с первого дня, а теперь никто и знать не может».
Так бессмысленно и беспричинно погиб в Киеве потомок Рюрика в восьмом колене, правнук Ярослава Мудрого, Игорь, в крещении Георгий, сын Олега Святославовича и княжны половецкой, в крещении Феофании.
Дулеб писал: «Чем мог так опротиветь киевлянам Игорь, который княжил в Киеве всего лишь двенадцать дней, на тринадцатый день уже бежал от Изяслава и, брошенный дружиной, позорно застрял в Дорогожицком болоте и просидел там четыре дня, голодный и измученный?»
Пришел Иваница, и Дулеб отложил перо.
Иваница сообщил:
– Бежал привратник из нашего монастыря.
– Когда? – спросил Дулеб.
– А тогда же и бежал.
Дулеб не понял.
– Когда – тогда?
– Ну, когда убили князя.
– А этот?
– Тот, что отворяет нам? Это новый. Игумен Анания сразу же поставил его. А тот бежал. И никто не знает куда.
Первый виновник. Можно сразу вписать в пергамен. Знать бы только имя.
– Звался как?
– Сильвестр. Или Силька – по-простому. Учен вельми. Послушником у самого игумена был. Потом вел записи монастырские. К вратам приставлен в августе.
Август. Опять август в Киеве. Даже в каменную тихую обитель врывается он со своей яростью. Дулеб прикрыл глаза веками, немного посидел так, потом придвинул к себе пергамен. Написал: «Первое имя виновника Сильвестр, монастырский привратник. Виновен, потому что бежал. Или же станут ведомы еще и другие имена?»
Иваница не уходил. Он смотрел, как Дулеб записывает на пергамен, спокойно улыбался.
– Про Игоря что говорят в Киеве? – спросил Дулеб.
– А ничего. Про смерть – и все.
Виновных не было. Привратник не идет в счет. Он только открывал ворота. А кого впускал?! Теперь не найдешь. Великий город строго хранит тайну, не выдаст ее никогда никому. А обвинить весь город? Для этого он должен бы быть намного меньшим и не Киевом. Потому что Киев не подожжешь с четырех концов, и людей не выгонишь за городские валы, и виры с Киева не возьмешь.
– Не за свое дело взялся, – вслух подумал Дулеб. – Надобно возвращаться к князю Изяславу.
– А смерть в Киеве? – малость обиженно спросил Иваница.
– Узнали обо всем, больше не можем.
– Вот уж! Если есть о чем узнавать, человек узнает непременно. Как хворость невозможно скрыть от лекаря, если она есть в теле, так и тут. Побыть нам надобно в Киеве.
– Хорошо тебе в Киеве?
– Вот уж!
Во дворе заржали кони, зазвенела сбруя, незваные всадники внезапно окружили скит, Дулеб с Иваницей не успели ни удивиться, ни возмутиться, а в келейку уже протиснулось несколько бородатых, мрачного вида мужчин, неся с собой конский дух, запах ремней и суеты людской. Передний без ласковости и почтительности в голосе спросил:
– Дулеб кто?
– Я, – сказал Дулеб.
– Поедешь с нами.
– Куда и почто?
– К боярину Войтишичу.
– Я княжий лекарь, – напомнил Дулеб.
– Князей великое множество – Войтишич один.
– Я тоже один. Зовусь Дулеб. Лекарь приближенный великого князя Изяслава. Слыхали?
Бородач был малость обескуражен спокойствием Дулеба.
– Просит тебя воевода и боярин Иван Войтишич, – уже иначе повел он речь.
– Так и надобно говорить. Ежели просит, я еще подумаю. А для этого все отсюда выйдите. Ибо я хочу здесь остаться.
– Велено без тебя не возвращаться.
– Вот и не возвращайтесь.
Йваница начал выталкивать из келейки немытых бородачей, и они выходили, придерживая широкие мечи, бросая по сторонам угрожающие взгляды.
– Вот уж! – воскликнул Иваница, запирая за ними тяжелые дубовые двери.
– Так как? – спросил Дулеб. – Поедем к Войтишичу?
– А почто он нам?
– Когда старый человек просит лекаря, что должен делать лекарь?
– А откуда этот старый вызнал про тебя?
– Не знаю. Не думалось об этом.
– Зато я знаю. Игумен сказал ему. Они родичи. Войтишич женат на сестре игумена. Бездетна, как и сам игумен. Весь род их бесплоден. Как сухое дерево.
– От людей не зависят такие вещи, – сказал Дулеб. – А про игумена и молвить не следует, раз мы у него в гостях.
– Спросили бы вы игумена о том привратнике.
– Грех. Святые отцы вне всяких подозрений. Да еще игумен княжьего монастыря.
– Убит тоже человек не простой, а князь.
– Но ведь не людьми Изяслава. А игумен Анания – Изяславов человек, как и мы с тобой.
– Кто убил, того и найдем. Будь это даже сам бог святой. Игумен же, ежели хочешь правду, вельми не любит тебя, Дулеб.
– А тебя?
– И меня тоже. Потому и Войтишича надоумил, чтобы тот нас заманил к себе. Так никто про нас не ведал – теперь будет знать весь Киев. Потому что у Войтишича на дворе пол-Киева толчется каждодневно. Боярин и за трапезу не садится, пока не соберет душ пятнадцать.
– Откуда ведомо тебе?
– Так. Слыхал. В особенности же любит, чтобы были люди пришлые, из дальних стран, послы, гости.
– Любопытен к миру?
– Как знать. Один сам светом интересуется, другой – из шкуры лезет вон, чтобы свет о нем услышал. Войтишич, может, хочет, чтобы не забывалось его имя. При многих князьях был воеводой, тысяцким. Был в Киеве когда-то Ян Вишатич. Прожил чуть ли не сто лет, пережил князей в восьми коленах, был в походах со Святославом, Владимиром, Ярославом, с сыновьями и внуками Ярослава. Уже и на коня сам не мог взбираться, – его подсаживали, привязывали к седлу, и так он шел впереди дружины. Сорок лет назад умер, но и до сих пор в Киеве вспоминают о нем. Может, Войтишич тоже печется о такой славе.
– Уговорил ты меня, Иваница. Теперь вижу: надобно ехать к Войтишичу.
– Вот уж! Разве я уговаривал?
– Так вышло.
Они никогда не спорили. Нужно, – стало быть, нужно.
– А как отправимся? – спросил Иваница. – На конях или пешком?
– Раз мы посланцы князя, приличествует верхом, – ответил Дулеб, складывая свои приспособления для письма и сворачивая пергамен, в который уже вряд ли и надеялся записать что-либо новое. – А тем скажи, пускай убираются. Поедем без них. Ты ведь знаешь, где двор Войтишича?
– Вот уж! – улыбнулся Иваница и пошел прогонять Войтишичевых задир и готовить коней.
Теперь повествование переходит на Войтишича.
Войтишич вышел встретить гостя за ворота своего двора. Раскрыливал объятия еще издалека, разливал улыбку по широченной, когда-то, видимо, золотистой, а теперь серо-желтоватой от седины взъерошенной бороде, голосом, срывавшимся то ли на пение, то ли на крик, запричитал:
– Дорогой ты мой!
По ту сторону ворот стоял чисто вымытый игумен Анания, в новенькой черной рясе, весь в сиянии золота и самоцветов, а позади него во дворе толпились немытые задиры, пытавшиеся силком приволочь Дулеба сюда, пренебрегая его высоким званием княжеского посла с чрезвычайными полномочиями. Если бы не посольское звание, Дулеб, увидев игумена и этих немытых бородачей, спокойно повернул бы коня и проехал бы мимо Войтишича, словно мимо столба или сухого дерева, но положение обязывало к вежливости, поэтому Дулеб соскочил с коня, то же самое сделал и Иваница, надлежало пешими вступать во двор, раз хозяин вышел встречать их на улицу; оба они, ведя коней в поводу, приблизились к Войтишичу, и тут боярин наконец смог сомкнуть свои объятия, – будто самого родного человека, обнял Дулеба, напевая ему в самые уши:
– Дорогой ты мой!
– Нас двое, – напомнил Дулеб. – Со мной товарищ мой, Иваница.
– Дорогие вы мои! – не растерялся Войтишич и раскрыл объятия для Иваницы. Наверное, как привык смолоду обнимать женщин, уже никак не мог остановиться и обнимал теперь также и мужчин, но, как все, лишенное прямого назначения, объятия эти поражали своей неестественностью. Однако Войтишич ни капельки не был смущен своим притворством, он изо всех сил прикидывался гостеприимным хозяином, готов был обнять не только Дулеба и Иваницу, но даже и их коней.
О проекте
О подписке