Он пригладил волосы. Вода в ручье бежала с негромким журчанием, никто не знал, где она пробивается из-под земли, а где опять уходит под землю. Я повернулась и торопливо зашагала к ферме. Никола и не подумал следовать за мной.
Отойдя на порядочное расстояние, я обернулась: он стоял все в той же позе, опустив одну руку, а другой опираясь о дерево; словно подсматривал за призраками, моим и Берна, слившимися в объятии, или призраками Берна и Виолалиберы, Томмазо и себя самого – каждого, кто лежал на этой земле, которую я, дурочка, считала только своей.
Я прошла между вековыми оливковыми деревьями, с серыми расщепленными, изглоданными ветром стволами. Узнала круглое детское личико, нарисованное узелками на коре одного из них. С тех пор, как я разглядела это лицо и показала его Берну, оно изменилось. Ствол неприметно изогнулся, и от этого лицо деформировалось, один глаз закрылся, а рот скривился в злой гримасе, – казалось, оно смеется надо мной.
В поезде у меня оказалось центральное место в купе на шестерых. На диванчике напротив лежал мужчина, завернувшись в жесткое серое одеяло с эмблемой железнодорожной компании. Несколько часов он пролежал неподвижно, но, когда я в очередной раз очнулась от короткого беспокойного сна, – было три или четыре часа утра, снаружи тьма непроглядная, – его уже не было.
По дороге на станцию бабушка рассказывала мне страшные истории про воров, которые орудуют в поездах, объясняла, что рюкзак надо подкладывать под голову, а конверт с документами пришпилить изнутри к поясу брюк. Контролер смущенно отвел взгляд, когда я полезла в брюки за билетом. У меня с собой была книга, но мне и в голову не пришло читать или слушать музыку. Я смотрела, как бегут фонари за окном, заляпанным грязными пятнами от пальцев, потом на черные распаханные поля и пролетавшие мимо панно с названиями маленьких городков, о которых я раньше никогда не слышала.
Где-то в Абруццо или Марке пошел дождь; окно сразу же запотело, а в купе стало сыро и невыносимо душно. От избыточной влаги у меня взмокло под трусами, но даже это не заставило меня встать. Я была словно парализована. Никогда раньше мне не доводилось испытывать такую жгучую боль, как будто мне вкололи огромную дозу яда. Меня неотвязно преследовала одна и та же картина – обнявшиеся Берн и Виолалибера. Так продолжалось до утра, и когда над равниной поднялось едва просвечивавшее сквозь дымку солнце, оно застало меня бодрствующей, все еще бодрствующей.
В последний год лицея я училась с необычайным прилежанием, потому что не представляла себе, что мне еще с собой делать. Только так я могла помешать моему мозгу преодолевать тысячу километров, отделявших меня от Специале. Даже во сне я видела все то же самое. Мальчики в бассейне. Терпкие ягоды ежевики, от которых щипало язык. Заросли у ручья, а затем возвращение домой, к отцу: он непременно хотел во второй раз послушать любимую песню «Звезда над головой», а я не знала, куда деваться от тоски. Утром мама находила меня за письменным столом, спящую: она будила меня, осторожно погладив по голове, но потом проходили часы, прежде чем я могла привести искривленную шею в нормальное состояние.
Раз в два дня по вечерам я ходила в городской бассейн, чтобы наплаваться до изнеможения. У первой сигареты, которую я выкуривала после этого, был странный вкус, похожий на жженый пластик, меня это всякий раз удивляло. Когда я закончила последний учебный год с высшими оценками, это посчитали каким-то чудом. Никто не мог понять, почему я вдруг превратилась в зубрилу, никто не догадывался, что мне надо было забыть мальчика, с которым я два года назад пережила такое приключение, мальчика, который, возможно, с трудом узнал бы меня, если бы увидел сейчас, и который, во избежание недоразумений, обрюхатил другую девчонку и сбежал вместе с ней.
Я обменялась двумя или тремя письмами с Николой, но письма эти были пустыми и банальными – как его, так и мои. И я перестала отвечать ему. В августе отец уехал в Специале один. Я, как и мама, не стала просыпаться рано утром, чтобы попрощаться. В последующие несколько дней я находила всевозможные предлоги, чтобы не звонить в Специале – и в итоге не позвонила ни папе, ни бабушке.
Я решила, что не буду задавать ему никаких вопросов даже после его возвращения; но он сам вошел ко мне в комнату, а с ним – резкий запах пота после долгих часов за рулем. Я в этот момент смотрела телевизор: показывали клип на песню «Secretly».
– В этом году там жарче, чем обычно, – сказал он.
– Да, я слышала.
– И такая засуха, какой не помнят даже старики. Это обещает хороший урожай оливок. – Он сел на кровать. – Несмотря на жару, я все-таки несколько раз съездил к морю. Было замечательно. Полный штиль, переливы красок на глади моря. Вода теплая, как бульон, даже слишком теплая.
Я повернулась к телевизору и сделала вид, что внимательно смотрю на экран, но папа не поддался на эту уловку. Герои клипа тем временем устраивали разгром в номере мотеля.
– А на ферме… – начал папа.
Я не шелохнулась.
– Ты не могла бы на минутку выключить телевизор?
Я нашарила на письменном столе пульт, но вместо того чтобы выключить, просто до минимума убавила звук.
– На ферме больше никто не живет. И на воротах табличка «Продается».
Я тихо спросила:
– А Чезаре?
– Уехал. Я поспрашивал местных жителей, но никто толком ничего не знает. Ведь они жили очень замкнуто. – Он произнес «они» с таким выражением, словно речь шла об инопланетянах. – Продать ферму будет непросто. Дом придется снести и построить новый. Если, конечно, на это дадут разрешение. Я уверен, что большинство построек там возведены незаконно. А сам участок вряд ли кого-то заинтересует. Бабушка говорит, что они годами свозили туда камни.
Наконец он встал и похлопал себя по ногам, чтобы отряхнуть пыль с брюк.
– Пойду приму душ прямо сейчас. Совсем выдохся. Да, забыл: бабушка просила передать тебе вот это.
Он протянул мне пакет, в котором было что-то твердое. Похоже, книга.
– Было бы мило с твоей стороны, если бы ты ей позвонила. Она очень огорчена, что ты в этом году не гостишь у нее.
Я проводила его взглядом. Потом попыталась представить себе, что вижу все это: безлюдную ферму, заколоченные окна и двери, табличку «Продается».
Клип заканчивался, картинки на экране беззвучно сменяли одна другую. Это был финал, когда девушка бросает двух своих спящих приятелей и исчезает в ночи. Я не дождалась последних кадров, выключила телевизор и развернула пакет, который прислала бабушка. Там был один из ее любимых детективных романов, «Охота за сокровищами» Марты Граймс. Что за чушь, подумала я. И положила роман на комод, даже не пролистав.
Много лет спустя только Томмазо и я помнили о тех августовских днях. Но к тому времени мы уже стали взрослыми и давно не виделись, если не считать вечера, когда я без приглашения явилась к нему домой и он меня выгнал, а я в отместку рассказала ему о том, что случилось с Берном.
И все же в эту рождественскую ночь, в его квартире в Таранто, где он жил уже несколько лет, я сидела у него на кровати, а он был настолько пьян, что не мог пошевелиться. Он довел себя до такого состояния, что даже не мог присматривать за своей дочерью Адой, почему и позвал меня, – наверное, последнего человека на свете, у которого ему хотелось бы просить помощи. С другой стороны, он точно знал, что я, как и он, сегодня ночью буду одна. Сейчас Ада заснула на диване в гостиной, и мы разговаривали полушепотом, чтобы не разбудить ее.
Собака Медея, свернувшись калачиком, дремала у него в ногах, но при этом наблюдала за нами. В комнате светила одна только настольная лампа, на тумбочке, по другую сторону кровати. Она так и горела до утра, когда я поднялась, чтобы уйти, а в голове у меня, как осиный рой, гудело то, о чем я не знала раньше.
– Интернат был страшным местом, – сказал Томмазо.
Он цедил слова сквозь зубы, с усилием. Цвет лица у него был нездоровый, какой-то серо-бледный. Потому что нельзя столько пить, подумала я.
– Какой интернат?
– Учреждение, куда меня поместили, когда мой отец угодил в тюрьму.
– При чем тут это?
Не для того чтобы слушать про интернат, я сидела сейчас рядом с ним, а минуту назад угрожала уйти и оставить его одного с Адой, если он не решится наконец рассказать правду. Нам с ним надо было прояснить до конца что-то гораздо более важное, чем интернат, что-то, касающееся Берна, Николы, Чезаре и тех летних дней, которые мы провели вместе на ферме.
– На мой взгляд, с этого все началось, – ответил он.
– Ладно. Рассказывай.
Прежде чем начать, Томмазо дважды прижал ладони к своим исхудавшим щекам.
– Там всегда жутко воняло. Особенно в коридорах. Супом, мочой, хлоркой – в зависимости от времени суток. Или золой, после того как сторож сжигал отбросы во дворе. Мама говорила, что у меня обостренное обоняние, потому что я альбинос. Если со мной что-то было не так, она всегда говорила: «Это потому, что ты альбинос», то есть, выходит, сам виноват. Но про вонь в интернате она не смогла бы это сказать, потому что тогда ее уже не было на свете.
Я сидел на скамье между окнами и вдыхал запах собственной кожи, уткнувшись носом в прохладный сгиб локтя. О приходе Чезаре и Флорианы я узнал еще до того, каких увидел, – по запаху мыла, мятных карамелек и запашка кишечных газов. Кажется, я слегка дрожал. Неудивительно: мне было десять лет, и я ждал чужих людей, которые придут и заберут меня к себе.
Флориана села рядом, погладила мою руку, но пожимать не стала. Чезаре остался стоять. А я все еще сидел, уткнувшись носом в сгиб локтя, поэтому видел только тень Чезаре, растянувшуюся от пола к стене. Он тронул меня за подбородок, и я поднял голову. Тогда у него еще были усы, пушистые, аккуратно расчесанные усы; когда он волновался, то посасывал губу, чтобы пригладить их. Именно это он сделал, назвав свое имя. А я уже был в курсе: социальный работник сказала мне, что их зовут Флориана и Чезаре, и показала фотографию, на которой двое обнимаются на фоне желтой стены. «Очень верующие люди», – добавила она.
«Посмотри на него, – говорил Чезаре Флориане. – Не правда ли, он напоминает архангела Михаила с картины Гвидо Рени? – Потом обернулся ко мне и сказал в полголоса: – Архангел Михаил сразил ужасного дракона. Я хочу рассказать тебе его историю полностью, Томмазо. У нас будет на это время, в машине. А сейчас собери вещи».
– Но в машине он сказал только, что их дом находится на линии Архангела Михаила, то есть на линии, соединяющей Иерусалим с островом Мон-Сен-Мишель. Может, это и была вся его история.
Я пытался запомнить дорогу, запомнить, в какой стороне остался мой отец, но запутался в лабиринте узких улочек, массе одинаковых деревьев и выбеленных стен. Когда мы наконец вышли из машины, мне показалось, что меня завезли на край света.
– Я внесу вещи, – сказал Чезаре, – а ты пока иди познакомься с братьями.
– У меня нет братьев, синьор.
– Верно. Я поторопился, извини. Ты сам должен решить, как тебе называть их. А сейчас не теряй времени. Они там, за олеандрами.
Я пробрался сквозь кусты, побродил по оливковой роще, сначала поблизости от дома, потом все дальше и дальше. У меня еще не угасла безумная надежда, что я смогу сбежать и вернуться с интернат – он ведь где-то здесь, недалеко. Я никогда раньше не бывал на природе: квартал, где я жил с родителями, находился в черте города.
Я уже собирался повернуть назад, как вдруг услышал голос: «Залезай к нам!»
Я повернулся направо, налево, назад, но никого не увидел; вокруг были только деревья, далеко отстоящие друг от друга.
– Мы на тутовнике, – продолжал голос.
– Что еще за тутовник?
Тишина, затем переговаривающиеся голоса, потом звук шагов. Из тени высокого дерева с ветвями, склонявшимися до земли, вынырнула какая-то фигура. Это был мальчик примерно одного роста со мной.
– Смотри, – сказал он, – вот это дерево – тутовник.
В тени дерева было темно и прохладно. В ветвях был устроен домик, к нему вела лесенка, прислоненная к стволу. Берн разглядывал меня. Когда он дотронулся до моей щеки, я вздрогнул.
– Ты такой белокожий, – сказал он, – наверно, очень чувствительный.
– Никакой я не чувствительный.
– Ну, если ты сам так говоришь… – И он ловко взобрался по лесенке в домик. – Можешь залезть сюда, как я.
В домике, поджав под себя ноги, сидел еще один мальчик.
– Погляди, какой, – сказал Берн, однако второй мальчик едва удостоил меня взглядом. – Хоть у кого-то хватило смелости взобраться сюда.
Я посмотрел вниз.
– Да тут от земли всего ничего. У кого угодно хватило бы смелости.
– А вот Гаэтано отказался, – объяснил мне Берн. – Сказал, у него голова кружится.
– Вы сами построили этот домик?
Сооружение не казалось мне особенно прочным. Но мой вопрос остался без ответа.
– В скат играть умеешь? – спросил Никола.
– Я в покер умею.
– Это что еще за штука? Садись, мы научим тебя играть в скат.
Я уселся, поджав под себя ноги, как они. Они кое-как, перебивая друг друга, объяснили мне правила ската. До самого вечера мы не произнесли ни единого слова, помимо тех, которые нужно говорить за игрой. А потом мальчики сказали, что настало время молитвы. Я не удивился: в интернате мы тоже молились. Но я не представлял себе, насколько здесь все будет иначе. Мы спустились с дерева, пролезли через кусты олеандров и увидели беседку, где горела голая электрическая лампочка. Кто-то из двоих, кажется, Берн, обвил рукой мою шею. Я не сопротивлялся. У меня никогда не было братьев. Мне было десять лет, и до этого дня я не понимал, как мне их не хватает.
Томмазо минуту молчал. Наверное, от мысли о первом дне, проведенном на ферме, по всему его телу разлился покой. Мне было знакомо это умиротворенное чувство, которое возникало при каждом воспоминании, связанном с Чезаре.
– От его взгляда все наполнялось светом, – продолжал Томмазо, – и ферма, и равнина вокруг, и ночь, и день, но особенно – мы, мальчики. Стоило тебе во время урока вздохнуть глубже обычного, чтобы после занятий Чезаре взял тебя за плечо своей железной хваткой и сказал: ну-ка, пойдем поговорим.
Он усаживался с тобой под лиственницей и ждал – ждал, сколько потребуется, иногда целый час, – когда у тебя вырвется несколько слов, позволяющих понять, в чем дело. В десять лет просидеть столько времени со взрослым, не раскрывая рта, – это невыносимо. Я думал об остальных, собравшихся за столом: они проголодались, но не могли начать обедать без нас: а я не понимал, чего хочет от меня Чезаре. А Чезаре все ждал и ждал, он прикрывал глаза, возможно, его клонило в сон, однако его железная хватка на моем плече не ослабевала. Потом внезапно первое слово взбухало на моих губах, точно пузырек слюны. Чезаре кивком головы подбадривал меня. И за первым словом следовало второе, и в итоге я выкладывал все. Он давал мне выговориться, затем наступала его очередь. Он долго комментировал услышанное, как будто знал заранее, о чем я должен был ему рассказать. Мы с ним молились, взывая к высшему милосердию и мудрости, потом присоединялись к остальным, и в последующие несколько часов я чувствовал себя таким легким, что, кажется, захотел бы – взлетел.
Домик на верхушке тутовника был нашим единственным убежищем. Сквозь густые ветви Чезаре не мог нас разглядеть. А травма бедра, которую он получил в Тибете, не позволяла ему взбираться по лесенке. Вот почему мы проводили здесь большую часть свободного времени. Иногда Чезаре подходил к тутовнику и снизу спрашивал: «Все в порядке?» Несколько секунд он ждал ответа, вглядывался в щели между досками, но мы закрыли их мешковиной, которую стащили из сарая с инвентарем. Наконец, потеряв терпение, он уходил.
Иногда мне кажется, что растление проникло в домик на дереве вместе со мной, однако, быть может, это не так, быть может, виной всему была юность; юность, внезапно забывающая о добродетели. Конечно, это я научил Берна и Николу ругательствам, которые слышал в столовой интерната. На тутовнике мы повторяли их по очереди, чтобы как следует посмаковать. Я показал им видеоигру, которую не нашли при осмотре моих карманов: они наслаждались ею, пока не разрядились батарейки. Помню, одно время мы поспорили, кто из нас съест больше листьев, корней, семян, ягод и цветов всех растений на ферме. Мы жевали по очереди стебли герани и корни мирта, едва распустившиеся листья груши и миндаля, почки лантаны. Нас невероятно возбуждала мысль о том, кто первым найдет яд. Перед тем как вернуться к Чезаре, мы наедались приторно-сладкими тутовыми ягодами, чтобы перебить мешанину вкусов во рту.
Однажды Берн нашел за дровяным сараем раненого зайца. Мы принесли его в домик и уложили на пол. Он глядел на нас своими блестевшими, как стекло, полными ужаса глазами. И тут на нас что-то нашло.
– Убьем его, – предложил я.
– Мы будем прокляты, – отозвался Никола.
– Нет, если это будет жертва Господу, – возразил Берн.
Я схватил зайца за уши. Кончиками пальцев я почувствовал, как пульсирует кровь в его жилах, или, быть может, в моих. Берн взял ножницы и ткнул одним из концов шею зайца, но недостаточно сильно. Зверек вздрогнул и чуть не вырвался.
– Режь! – крикнул Никола. Глаза у него были бешеные.
Берн взял зайца за здоровую заднюю лапу и дернул вниз. Затем сложил ножницы и вонзил их в горло, под прямым углом, как кинжал. Острие прошило тело насквозь и показалось с другой стороны, натянув, но не прорвав кожу. Когда Берн вытащил ножницы, из горла хлынул фонтан темной крови, но заяц был еще жив, он бился у меня в руках.
Берн стоял словно окаменев, с ножницами в руках. Теперь казалось, что заяц умоляет добить его, и сделать это как можно скорее. Никола оттолкнул Берна локтем, выхватил у него ножницы, всадил их в рану, раскрыл и перерезал зайцу сонную артерию. Кровь брызнула мне в лицо; у нее был запах металла.
Зайца зарыли подальше от дома. Мы с Берном руками выкопали яму, Никола стоял на стреме. Несколько дней спустя вернувшись на это место, мы увидели там крест, сделанный из двух деревянных планок и воткнутый в землю. Чезаре ничего не сказал нам по этому поводу. Но в тот день он с долгими выразительными паузами прочитал нам отрывок из Книги Левит:
«Только сих не ешьте из жующих жвачку и имеющих раздвоенные копыта: верблюда, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас[2]; и зайца, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас; и свиньи, потому что копыта у нее раздвоены и на копытах разрез глубокий, но она не жует жвачки, нечиста она для вас; мяса их не ешьте и к трупам их не прикасайтесь; нечисты они для вас[3]».
– Нечисты. Нечисты они для вас, – минуту спустя произнес Томмазо. Затем повторил шепотом: – Нечисты.
Томмазо умолк и сжал кулаки, захваченный какой-то мыслью.
– Но журналы приносил Никола, – сказал он наконец. – Флориана иногда посылала его в деревню за покупками. Берн был в ярости, что эта привилегия досталась не ему. Он знал, что Никола на оставшуюся мелочь покупает себе мороженое, но его злило даже не это, а молчаливое потворство Флорианы, ее особое отношение к родному сыну, на которое Чезаре закрывал глаза и которое принимало самые разные формы. Мне было все равно. Я не мешал им. Ну и ладно. К тому же раз в месяц и мне разрешалось съездить в город – на встречу с отцом. Один только Берн не мог выбраться за пределы сельской местности. Когда Никола или я возвращались после очередной недолгой отлучки, он пожирал нас глазами, но мужественно скрывал обиду. «В городе? – говорил он. – Слушайте, да что там такого интересного, в этом вашем городе?»
Как-то раз Никола посмотрел на журналы, лежавшие на прилавке в газетном киоске. Глянул разок, мимоходом, – и все; так, во всяком случае, ему показалось. Но продавец это заметил и сразу же предложил: «Возьми парочку. Я тебе их дарю».
Никола готов был удрать, но он еще не купил газету для Чезаре, а если бы он вернулся без нее, пришлось снова туда идти.
– Не беспокойся, твоему отцу я об этом не скажу, – пообещал продавец, – это будет наш с тобой секрет. У вас, ребят, там маловато развлечений, верно?
О проекте
О подписке