Между тем предполагалось, что общую картину правового порядка должен был вырабатывать генерал-прокурор Сената, но ему было трудно справляться с ситуациями, когда сенаторы расходятся во мнениях, и их дела «подвергаются взаимному подрыву» [СИРИО 1867–1916, 7: 204]. Панин резко критиковал генерал-прокурора императрицы Елизаветы князя Никиту Трубецкого, который пришел к власти «по дворскому фаверу, как случайный человек… а потом сам стал быть угодником фаворитов и припадочных людей» [СИРИО 1867–1916, 7: 204]. При Елизавете, как писал Панин, из администрации исходили «сюрпризы и обманы, развращающие государственное правосудие, его уставы, его порядок и его пользу». Он утверждал, что закулисные методы управления не только обманывают народ, но и воспитывают у высокопоставленных чиновников, подобных Трубецкому, чувство, что они стоят над законом, почитая себя «неподверженным суду и ответу пред публикою, следовательно свободным от всякаго обязательства перед государем и государством, кроме исполнения» [СИРИО 1867–1916, 7: 205]. Наихудшими последствиями такой системы были разрушение доверия народа к правительству и изоляция государя от реального процесса управления страной [СИРИО 1867–1916, 7: 206]. Кабинетную систему управления, созданную при Елизавете после 1756 года для ведения войны в Европе, Панин назвал «монстром» [СИРИО 1867–1916, 7: 207]. В итоге Елизавета лишилась возможности управлять страной на ее благо и по собственному разумению. Панин обещал, что его проект «оградит самодержавную власть от скрытых иногда похитителей оныя» [СИРИО 1867–1916, 7: 208].
Панин представлял себя истинным приверженцем самодержавия, защитником системы от жадных, продажных и невежественных чиновников, которые с 1730 года вели правительство по ложному пути, прикрываясь своей верностью государыне. Если его целью была более добродетельная, более эффективная, более информированная администрация, а значит, более справедливая и более стабильная монархия, то его политическое ви́дение во многом совпадало с ви́дением Екатерины. Однако в проекте манифеста Панина и в сопроводительной записке были разбросаны идеи, которые указывали в другом направлении.
Во-первых, прикрываясь защитой самодержавия, Панин, казалось, критиковал все аспекты его деятельности на протяжении последних трех четвертей века. По мнению Панина, Петр I реформировал московскую политическую систему поспешно, не заложив прочной основы. Результатом стал хаос в высшем руководстве, череда фаворитов и «случайных людей» на руководящих постах, а также потенциальная дестабилизация всей страны. Во-вторых, Панин, по-видимому, с подозрением относился к самой логике самодержавного правления, по которой огромным государством управляет один человек. Когда Панин критиковал сенатских прокуроров за незнание законов и недальновидность, когда он нападал на произвол и коррумпированность высших чиновников, он исходил из подверженности любого руководящего лица ошибкам: один человек не может знать всего, и любой склонен к произволу и пороку при отсутствии контроля со стороны другой власти.
В-третьих, Панин не доверял православной церкви как противовесу монарху. Действительно, ни в проекте манифеста, ни в обосновывающем его меморандуме он не упоминает о роли Церкви как советника государя по нравственным вопросам, не подчеркивает необходимость особого отношения к Церкви в Императорском совете или Сенате. Такое молчание в отношении этого важного института было крайне редким в допетровской России и необычным даже в послепетровскую эпоху. Конечно, игнорирование Церкви как существенного политического фактора не означало, что Панин был готов вообще не обращать внимания на религию как составляющую русской жизни. В проекте манифеста он вложил в уста Екатерины заверение о ее долге «пред Богом» и о ее решимости «с помощию Всевышняго» исправить недостатки российского управления [СИРИО 18671916, 7: 210]. Но в документе, где государственный интерес (Staatsraison) утверждался как движущая сила правительства, это были всего лишь шаблонные фразы. В меморандуме Екатерине Панин характеризовал ее «право самодержавства» как «Богом и народом врученное» [СИРИО 1867–1916, 7: 208]. Эта поразительная формулировка, в которой сочетались традиционное христианское обоснование власти (божественное помазание) и концепция народа как источника власти, скорее подрывала самодержавие, чем поддерживала его.
В-четвертых, Панин выступал за власть, подотчетную «обществу» (для обозначения этой группы он использовал латинский термин publica). Именно поэтому он стремился связать монарха определенными юридическими процедурами при принятии законов. По плану Панина, ни один закон не мог вступить в силу без подписи монарха и контрасигнации ответственного статс-секретаря. Это положение, по всей видимости, давало статс-секретарю полномочия, равные монаршим, при принятии законов, касающихся его полномочий. Панин также хотел предоставить статс-секретарям «право» или «свободность» инициировать обсуждение потенциальных конфликтов между новыми и существующими законами, а также конфликтов между новыми законами и общественными интересами. Не является ли это положение его плана аналогом права на протест, которым пользовался Парижский парламент? И требование контрасигнации законов, и право на протест наделяли статс-секретарей беспрецедентной в истории России мерой ответственности перед обществом за свои законодательные инициативы и политические решения.
В-пятых, оговорку Панина о том, что государственные секретари должны «заимствовать» часть ответственности за политику монарха, можно истолковать не только как безобидное описание функции чиновника как исполнителя монаршей воли, но и как заявление о необходимости передачи власти от монарха к доверенным лицам. Если замысел Панина именно таков, то его план можно трактовать как проект замены самодержавия коллективным правлением нескольких советников, ответственных перед обществом.
Обычно Панина понимают как поборника интересов знатных российских семей, как «олигарха» или «аристократа», который, не добившись от Екатерины одобрения своего проекта, перешел в политическую «оппозицию», объединившись с великим князем Павлом. Однако Дэвид Рэнсел убедительно доказывает, что знать екатерининского времени не была политически цельной силой. По мнению Рэнсела, императорский двор был местом соревнования между группировками приверженцев ведущих представителей знати [Ransel 1975: 4–6; Ransel 1969: 9–65]. Семья Паниных не принадлежала ни к титулованной аристократии, ни к богатейшей знати, но, скорее, к среднему слою дворянства: его отец Иван Васильевич имел 400 крепостных крестьян, что было достаточно для безбедной жизни, но далеко отстояло от огромных владений семей Шереметевых, Шуваловых, Воронцовых [Ransel 1975: 10]. Панин выдвинулся не благодаря своему происхождению, а благодаря заслугам на государственной службе. Его образование его было скорее практическим, чем книжным. При Анне Иоанновне он служил в Императорской конной гвардии и в течение года (1747–1748) был русским послом при датском дворе. «Прорыв» Панина произошел в 1748 году, когда канцлер Бестужев-Рюмин направил его в Стокгольм в качестве посла. Там он находился 12 лет, изучая внутриполитические распри шведов и используя свое влияние, чтобы удержать Швецию от союза с Францией против России. Панину как-то удалось убедить Бестужева-Рюмина в том, что он достаточно эффективно отстаивает интересы России; но при этом он был достаточно независим от канцлера, чтобы не заслужить репутацию одной из «креатур» Бестужева-Рюмина. Поэтому Панин избежал опалы в 1756 году, когда настроения при дворе обернулись против канцлера. Весной 1760 года Панин вернулся в Петербург и стал воспитателем юного великого князя Павла.
Рэнсел показал, что деятельность Панина в Дании и Швеции убедила его в жизненной важности дворянства для здоровой монархии. Панин пришел к убеждению, что в хорошо устроенном государстве дворянам должна быть гарантирована неприкосновенность их титулов, привилегий и личности. Нет никаких свидетельств того, что Панин стал в Швеции «тайным» республиканцем; скорее, он стал поборником смешанной монархии, в которой интересы образованной публики если не учитываются, то уважаются [Ransel 1975: 27–33]. В то же время Панин с тревогой смотрел на политическую разобщенность шведской элиты. Он понимал, что дворяне, если они хотят играть достойную роль в общественной жизни, должны научиться действовать согласованно друг с другом, не уступая монарху своей политической автономии.
Главным источником интеллектуального вдохновения для Панина в эти годы был трактат «О духе законов» Монтескьё, в котором доказывалось, что в правильно организованной монархии политически активное дворянство является необходимым противовесом монаршей власти. Панин был полностью согласен с Монтескьё в том, что при отсутствии «посредствующих каналов» власти, в которых преобладает дворянство, монархия вырождается в деспотию. Когда «Дух законов» подвергся нападкам со стороны юриста Ф. Х. Штрубе де Пирмонта, который в своей книге «Русские письма» (1760) порицал Монтескьё за то, что тот отнес Россию к деспотическим государствам, Панин в этом споре встал на сторону Монтескьё [Ransel 1975: 47–54]12.
Однако при объяснении замысла Панина не следует ограничиваться только его дипломатическим опытом или чтением Монтескьё: он испытал также и русское влияние. Панин знал о попытке Д. М. Голицына в 1730 году навязать Анне Иоанновне «кондиции», согласно которым ее партнером по управлению государством должен был стать Верховный тайный совет13. Панину также было известно об аресте в 1740 году А. П. Волынского и о его проекте реформ, в котором тот предлагал создать двухпалатный законодательный орган во главе с дворянством. Рэнсел отмечает, что «позднейшие предложения Панина имели много общего с предложениями Волынского, и Панин не раз выражал сильное сочувствие и восхищение по отношению к деятельности Волынского» [Ransel 1975: 13–15]. Вероятно, надежды Панина на будущее общество, управляемое просвещенным монархом и добродетельными дворянами, поощрял публицист, драматург и политический деятель А. П. Сумароков. В своей повести «Сон – счастливое общество» (1759) Сумароков даже упоминает о возможности создания законодательного совета, правящего вместе с монархом на благо народа [Сумароков 1957: 738, 755, 757, 768; Малышев 1961: 354–357; Ransel 1975: 56]14. Вероятно, чтение Монтескьё и Сумарокова, а также дипломатический опыт Панина обострили его презрение к придворным фаворитам елизаветинской эпохи. Письменная речь Панина, обычно спокойная по тону, становилась эмоционально резкой, когда он рассуждал о коррупции во времена предыдущих царствований. Если добавить ко всему этому амбиции Панина, стремившегося стать ведущим министром при Екатерине, то причины составления им плана реформ императорского совета станут вполне определенными.
Однако что же делать с противоречием между двумя несопоставимыми «ви́дениями», содержащимися в проекте Панина – показным отстаиванием более сильного и эффективного самодержавия и подспудной концепцией ограниченной монархии в партнерстве с уверенным в себе, искушенным дворянством в Императорском совете? Изабель де Мадарьяга, пожалуй, самый проницательный аналитик екатерининской России, утверждает, что реальным намерением Панина было ограничение, а не укрепление самодержавной власти, и что Екатерина хорошо поняла цель Панина. Де Мадарьяга прямо пишет: «Трудно поверить, что императрица, хорошо знакомая с европейской политической литературой, не уловила опасности для своего абсолютного правления, скрытой в его [Панина] плане» [Madariaga 1981: 42]15. Если это правда, то Панин более серьезно, чем императрица, отнесся к идеям власти, основанной на народном согласии, ответственном управлении и смешанной монархии. Провал плана Панина показал, что просвещенная политика по версии Екатерины не предполагала ограничения самодержавной власти. Ее план заключался в построении унитарного, дирижистского государства, в котором понятия веротерпимости, правосудия, свободы выражения поддерживались на словах, но не претворялись в жизнь.
О проекте
О подписке