Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо как Россия,
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия;
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
Россия оказывается «неколебимой», стихия – побежденной и не умиренной, Петр, живущий в своем творении, – вечно спящим. На месте чудесного перерождения оказываются «вражда и плен», и тем самым угроза столкновения и мести. Так, при внешней непрерывности «Вступления» точка зрения резко меняется: вступает тема Евгения с ее двумя враждующими началами.
Итак, «Вступление» представляет экспозицию главного конфликта и излагает тему 1, тему Петра. Напомним ее смысловые мотивы: свет, чудесность, праздничность, живая, разумная, стройная стихийность. Ее словесное воплощение – высокое лирическое слово.
Тема Петра в своей смысловой цельности остается за пределами повествования МВ, в бурной идиллии «Вступления». Но все ее мотивы в странном и однообразном искажении появляются в частях первой и второй.
Свет превращается в неестественное пламя сквозь тьму, огонь сквозь воду:
Еще кипели злобно волны,
Как бы под ними тлел огонь…
(и почти также – о Евгении:
По сердцу пламень пробежал,
Вскипела кровь.
и о Кумире:
Мгновенно гневом возгоря…)
или «бледный свет» луны ненастного дня:
И бледный день уж настает,
Ужасный день!
И озарен луною бледной…
Чудесность превращается в страшное разрушительное чудо, Божий гнев: как там Петербург чудесно «вознесся» из болот – так здесь он не менее чудесно «всплывает» из воды:
И всплыл Петрополь, как тритон,
По пояс в воду погружен.
Стихийность, подвижность превращается в темную стихию, конвульсивное метание воды (и Евгения) или механическое (погоня Кумира) движение.
Стройность оказывается оградами и оковами:
Плеская шумною волной
В края своей ограды стройной —
ср. ограды «Вступления» как некий наряд и украшение («В гранит оделася Нева»). Решетка из орнаментальной превращается в тюремную:
Стеснилась грудь его. Чело
К решетке хладной прилегло.
Разумность – в скудоумную рациональность «города» и в страшное прояснение безумия («Прояснились в нем страшно мысли»), «Великие думы» – в «ужасные думы» («дум великих полн» – «ужасных дум Безмолвно полон»).
Тема Петра, изложенная во «Вступлении», не забыта в повествовательных частях. Она искажена, погружена во тьму – вернее, увидена глазами тьмы. Она просвечивает в двуполярной теме Евгения и на том, и на другом полюсе. Сигнал напоминания о ней – лирическое слово на фоне прозаизирующих или иронических слов, которыми ведется тема Евгения[56].
В повествовательных частях МВ действует двойной композиционный принцип: сюжетный и лирический. Сюжетная последовательность МВ, движение событий, облеченных в слова, хорошо описана[57]. Совсем не описана лирическая композиция – движение слов, развитие семантических мотивов. Оба композиционные принципа при этом очень существенны для МВ: поэма в большей степени «прозаична» и в большей степени «лирична», чем ее жанровые предшественники[58]. И событийный сюжет ее и одновременно словесная композиция напряженней и сами по себе, и в своем взаимодействии. Стиховые связи усложняют сюжет: каждый резкий перерыв в событийном ряду сопровождается стиховой увязкой – новая сцена начинается со второй половины разорванного стиха:
И вдруг, ударя в лоб рукою,
Захохотал.
Ночная мгла
На город трепетный сошла… —
или строкой, рифмующейся со стихами законченного отрезка:
Спешат разбойники домой,
Добычу на пути роняя.
Вода сбыла и мостовая
Открылась, и Евгений мой…
Подхват словесных мотивов усиливает сюжетные иронические рифмы: «И внуки нас похоронят» (конец мечтаний Евгения) – «Гроба с размытого кладбища» (сцена наводнения) – «Наводненье ‹…› занесло Домишко ветхий ‹…› У порога Нашли безумца моего ‹…› Похоронили ради Бога» (финал). Так ироническим и трагическим образом сбываются мечты героя.
Словарь МВ компактен, ключевые слова неоднократно повторяются, метафорические ряды неслучайны – все это стягивает внимание к развитию нескольких семантических мотивов, таких, как мотив света в теме Петра и тьмы в теме Евгения.
Тьма наступает сразу же с началом рассказа:
Над омраченным Петроградом —
свет «Вступления» погас. Второй раз он гаснет в сцене помрачения Евгения:
Захохотал.
Ночная мгла
На город трепетный сошла.
В этой тьме и происходят события поэмы. В нее погружен и Всадник: «И прямо в темной вышине Над огражденною скалою Кумир…», «Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой». «Ужасен он в окрестной мгле». Евгений неосознанным для себя образом связан с Петровской темой: «в минувши времена» его имя «блистало». Отголоски первой темы проходят и решительно заключаются: «Но ныне светом и молвой Оно забыто». Смутная родословная связь героя с «блеском» зеркально подобна связи сияющей столицы «Вступления» с тьмой нищего побережья: «Полнощных стран краса и диво Из тьмы лесов».
Мотив тьмы развивается как ход событий в судьбе Евгения: «И полон сумрачной заботы», «Он скоро свету Стал чужд», «Ни то ни се, ни житель света», «Как обуянный силой черной». Конечно, во всех этих словах свет – lumen только колеблющийся семантический оттенок, но он явен и поддержан настойчивым проведением в разных метафорах. И вот что важно: этот мотив тьмы не закреплен за персонажем. Он начат до появления Евгения, составляет саму атмосферу событий («Уж было поздно и темно», «Мрачно было») и продолжается и после смерти героя. Такова же судьба и ведущего эпитета Евгения – «бедный». Здесь мы подходим к важному следствию словесного, надсюжетного построения МВ: оно разрушает персонажное единство героя и создает другое единство, которое и шире, и уже персонажа: шире, поскольку включает не только его, и уже, поскольку каждый «персонаж» не входит в него целиком. Три «больших» персонажа: Кумир, Евгений и наводнение – мнимые образные единства. Особенно это ясно в образе наводнения, описанном метафорами разных рядов, ведущих к разным внеперсонажным линиям поэмы.
Метафорический ряд «больного», «просящего» («Нева металась, как больной»; «И бьясь об гладкие ступени, Как челобитчик») связывает воду с линией «жертв», к которым принадлежит и Евгений средних эпизодов. Метафорический ряд «зверя», «разбойника» («И вдруг, как зверь, остервенясь, На город кинулась»; «Злые волны, Как воры, лезут в окна», «Невой ограбленный подвал»; «Боясь погони, утомленны, Спешат разбойники домой, Добычу на пути роняя»; «К решеткам кинулись каналы») – связан с Евгением фазы бунта (ср. полное совпадение начала наводнения в последнем примере и начала бунта Евгения: «Его чело к решетке хладной прилегло»). Нужно заметить, что Нева опережает и прямо предвещает судьбу героя: ее метафорическая болезнь, бунт, страх погони происходят задолго до реальных происшествий и поступков Евгения. Но наводнение – зеркало не только Евгения. Метафорический ряд «войны» и «победы» (с характерным образом коня): «Но, торжеством победы полны, Еще кипели злобно волны» (ср. «волн – полн» – первая рифма поэмы); «И тяжело Нева дышала, Как с битвы прибежавший конь» – ведет к Петру, Петру-полководцу «Полтавы»: вот почти прямая цитата: «Швед, русский – колет, рубит, режет. Бой барабанный, клики, скрежет, Гром пушек, топот, ржанье, стон» – (о воде) «Так злодей ‹…› в село ворвавшись, ломит, режет, Крушит и грабит; вопли, скрежет, Насилье, брань, тревога, вой!..». Военными метафорами описаны разрушения наводнения: «Как будто в поле боевом, Тела валяются».
Евгений тоже резко меняется. В первой фазе (до трагедии) он принадлежит иронической линии «обыденного порядка, убогого быта». Это иронический, сугубо прозаичный герой, вернее, антигерой:
Что мог бы Бог ему прибавить
Ума и денег.
В эту ироническую, почти сатирическую линию входят генералы, городской «народ», граф Хвостов, чиновник, посещающий остров в финале. Вторая фаза Евгения – от первого столкновения с Кумиром до второго – фаза жертвы. В линию жертвы входит Нева до наводнения и, вероятно, «покойный царь»[59]. Третья, короткая фаза бунта героя в словесном плане дублирует бунт воды.
Меняется и Кумир. Он не появляется без Евгения и каждый раз оказывается его увеличительным зеркалом: в первом столкновении – зеркалом его оцепенения, во втором – ужаса («Ужасен он в окрестной мгле» – ср.: «Ужасных дум Безмолвно полон», «… его смятенный ум Против ужасных потрясений Не устоял») и «оживления» («По сердцу пламень пробежал» – «Мгновенно гневом возгоря»).
Итак, можно выделить такие линии повествования внутри темы Евгения:
1. а) иронически поданный убогий порядок (жертва стихии),
б) страшный «роковой» порядок.
2. Темная обреченная стихия (жертва порядка).
Эти группы с изменчивым составом персонажей сталкиваются в разных противопоставлениях. Евгений – сначала жертва стихии, потом – жертва порядка. В кульминационной сцене первой части (царь на балконе) «Божий гнев» несет стихия перед лицом бессильной власти, в кульминационной сцене второй части «Божий гнев» – сама власть, мстящая бессильному бунтовщику. В обеих сценах патетична жертва. Жертве принадлежит лирическое слово: афоризм «покойного царя», два косвенных вопроса Евгения («Иль вся наша и жизнь ничто» – в первой части и «Не так ли ты над самой бездной На высоте, уздой железной Россию вздернул на дыбы?»). Сильной стороне принадлежит молчание, рев зверя, косноязычный визг («Ужо тебе!») или «тяжело-звонкое скаканье». Но иначе и быть не может, пока мы в пушкинском мире, где «слабый всегда прав»[60]. Но главное в том, что при всех столкновениях противоположных начал мы находимся внутри одной темы, темы Евгения, и в позициях «слабости» и «силы» сменяют друг друга ее контрастные составные. Гармонической антитезе «ужасен – прекрасен», в теме Божией стихии здесь находится соответствие антитезе «медный – бедный». Медный, постоянный эпитет Всадника, имеет рифму-антитезу в Евгении бедном. Евгений – «бедный» на всем протяжении поэмы. Его бедность, как медь – не свойство, а строительный материал образа. История столкновения этих эпитетов многое объясняет в авторской позиции.
В одической, полнозначной речи «Вступления» «бедность» – «бедный челн», «убогий чухонец» – отчетливо уравнена с сиротством: «печальный пасынок природы». Эта метафизическая бедность переходит в славу и сияние Невы. В растворенной светом картине военной столицы медь несет блеск природной и бранной славы России: «Лоскутья сих знамен победных, Сиянье шапок этих медных». Естествен и чудесен этот скачок из нищеты в сиянье, конфликта эпитетов нет. Евгений входит в поэму со своей бедностью: «О чем же думал он? О том, Что был он беден». Характер этой бедности Пушкин недвусмысленно уточняет: «Что мог бы Бог ему прибавить Ума и денег». Затем эта прозаическая «бедность» овеществляется и совершает страшное движение по невским волнам: «Пожитки бледной нищеты ‹…› плывут по улицам». Евгений во время катастрофы становится бедным по-другому: «Он страшился, бедный, Не за себя». Эпитет деконкретизируется, становится эмоциональным очерком фигуры. Этой «бедности» (несчастности) противостоят: подчеркнуто материальный бронзовый конь Кумира – и «бедность» прежнего Евгения, уже саркастически предметная в картине оправившегося от беды города: «Сбираясь свой убыток важный На ближнем выместить». Здесь эпитет Евгения приобретает полновесный, лирический смысл: «Но бедный, бедный мой Евгений! Увы! его смятенный ум Против ужасных потрясений Не устоял». И последнее трагическое сопоставление с медью:
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне;
И во всю ночь, безумец бедный
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.
«Бедный» (страдающий) замкнут в смежных строфах двойной медью: медью отражения петровской славы «озарен луною ‹…› на звонко-скачущем коне») и превращенным в медь, грубо материализованным деспотом помраченного рассудка. Наконец, бедность, венчающая поэму, – посмертная бедность Евгения: «Причалит с неводом туда Рыбак, на ловле запоздалый, И бедный ужин свой варит». Трудно не подумать, что на свое место вернулся из «Вступления» «финский рыболов, Печальный пасынок природы». Круг замкнулся. Все сущее опять покрыли воды[61].
Тема Петра остается нетронутой разрушительной борьбой внутри темы Евгения. Ее искаженные отражения появляются и в той, и в другой составляющей этой темы, «оживляя» их в «слабой» позиции до глубокой, почти личной лирической скорби, а в «сильной» – до лирического величественного ужаса.
Скажем, наконец, что весь неразрешимый конфликт повествования, конфликт «побежденной стихии» и «таинственного закона» представляется нам теневым конфликтом; персонажи «печального рассказа» – тенями образов «Вступления» и могут быть названы так: «тень царя» и «тень поэта».
То, что Кумир – тень Петра, ясно из самого текста поэмы. А присутствие тени поэта в Евгении удостоверяют черновые редакции и близко связанные с МВ замыслы: «Езерский», «Родословная моего героя», «Моя родословная», импровизация из «Египетских ночей» («Поэт идет. Открыты вежды…»). Видно, как по ходу работы и сужения замысла герой удаляется от автора, как удаляется сам автор от текста (уничтожение лирических отступлений – о судьбе дворянства, о свободе вдохновения). Ядром расходящихся замыслов, кажется, можно считать «судьбу потомка мятежного рода», получающую и автобиографический, и персонажный оборот: ср. «С Петром мой пращур не поладил» («Моя родословная»); «При императоре Петре…» (обрыв родословной в «Езерском» и «Родословной моего героя»); «Люблю встречать их имена в двух-трех строках Карамзина» («Езерский»); «И под пером Карамзина в родных преданьях прозвучало» (МВ). Можно предложить такую схему разветвления замысла:
В обеих линиях, в автобиографической, и персонажной, возникает сходный конфликт: Поэт и Царь – и, соответственно, Бедняк и Властелин. И там, и здесь стоит проблема «независимости и чести» в ее «поэтическом» и «прозаическом» повороте.
Осколки близости Евгения автору рассыпаны и в окончательной редакции МВ. Это «мечты поэта» (первоначально прямая цитата лирического отступления «Евгения Онегина»: «щей горшок да сам большой». Ср. также перекличку мечты героя: «И внуки нас похоронят» с мотивом «отеческих гробов» в поздней лирике). На месте отношений типа Автор – Онегин остается слабая связь Евгения с «бедным поэтом»: «Его пустынный уголок Отдал внаймы, как вышел срок, Хозяин бедному поэту». Многие мотивы темы Евгения оказываются сниженными отражениями мотивов поздней лирики Пушкина: мотив «приюта», «уголка» – «обитель», «заоблачная келья» («Пора, мой друг, пора!..», «Монастырь на Кавказе»); мотив бедности – «О бедность! Затвердил я наконец…»; мотив безумия – «Не дай мне Бог сойти с ума…». Наконец, загадочным и уже не сниженным образом совпадает «остров» смерти героя и «остров мечты» Пушкина: «Сюда порою приплывает Отважный северный рыбак ‹…› Сюда погода волновая Заносит утлый мой челнок»[62].
Судьба Евгения – судьба бессловесной тени поэта, ее страдание, бунт и поражение. Поэт: славит, благодарит, восхищается. Тень Поэта: грозит, проклинает, сомневается.
Действия Кумира – действия тени пушкинского Петра (конечно, Петра художественных произведений, а не исторических трудов Пушкина). Царь: милует, дарит, ободряет. Тень Царя: мстит, отбирает, подавляет.
Легенда Поэта и легенда Петра составляют нетрагическую лучезарную область пушкинского мира. Среди обнаруженных Р. Д. Кайлем в разных масках пар «поэта и властителя», «царя и Божией стихии» недостает этой пары. Кроме «Александрийского столпа», у Пушкина есть и «огромный памятник» Петра, нерукотворный и нематериальный, как и памятник Поэта. И «земная власть» может быть вдохновенной, как «Божия гроза». Между Поэтом и Царем в этой паре – полное согласие: Петр осенен государственным вдохновением, как поэт – стихотворным (вспомним описание создания Петрограда, начатое, между прочим, «На берегу пустынных волн», то есть там, куда бежит к приношению священной жертвы поэт); Петр свободен, как поэт («révolution incarnée»), и послушен воле природы, («Природой здесь нам суждено»); наконец, Петр делает то, к чему призывает поэт (милость к падшим): любимая ситуация изображения Петра – пир-прощение, помилование врагов и виноватых («Полтава», «Над Невою резво вьются…» и др.). Одическое обращение к Петербургу во «Вступлении» – знак этого союза (кстати, автор вписывает себя в картину града Петрова: «Когда я в комнате моей…»).
Действие же МВ помещено в теневую область жизни, в область безысходного конфликта и обоюдной мести, в трагическую тень союза власти и вдохновения, закона и свободы, Царя и Поэта. Первая область реальна в том поэтическом смысле, который Пушкин назвал «нас возвышающим обманом», в вечности и чудном мгновении. Вторая реальна, как «заржавая трубка» Бахчисарайского фонтана, как «тьма низких истин». В первой реальности Пушкин часто сомневается; в чем он не сомневается никогда – это в том, что она дороже.
1991
О проекте
О подписке