Ложь всегда извивается, как змея,
ползёт ли она или лежит в покое;
лишь когда она мертва,
она пряма и не притворяется.
Мартин Лютер
«Загадочная гибель одного из самых ярких поэтов прошлого века Владимира Маяковского волнует поклонников и по сей день. Что же послужило роковой причиной рокового выстрела?..»
На повороте к Банковскому переулку я захлопнул книгу и попросил таксиста остановиться, расплатился и несколько секунд размышлял, как без зонта проскочить от стоянки до литвиновского парадного, не вымокнув до нитки. Потом понял, что размышления не помогут, выскочил на мокрый тротуар и под проливным дождём ринулся к дому.
Увы, мне повезло, как утопленнику: по пути я ступил в лужу, маскировавшую основательную выбоину в асфальте, и в итоге провалился в воду по щиколотку.
Проклиная чёртов дождь и собственное невезение, я добрался до квартиры Литвинова.
– А, Юрик, – заметив меня, кивнул Мишель, который возлежал на диване с котом, и только что не мурлыкал вместе с Горацием. – Оказывается, он не лжёт.
– Кто не лжёт? – я включил чайник, отжал и повесил мокрый носок на батарею и водрузил рядом промокший ботинок.
– Каудильо Франко, – с готовностью сообщил Мишель. – Его людей обвиняли в убийстве Гарсиа Лорки. А он – чист, как голубь. – Мишель соизволил наконец заметить мой мокрый ботинок на обогревателе. – Там, что, дождь?
– Там ливень, сэр, – издевательски проинформировал я его и тут, вспомнив прочитанное, оживился. – Слушай, брось своего каудильо, подумай-ка о смерти Маяковского. Он покончил с собой, и никто до сих пор не понял, почему. Я сегодня к семинару книгу о его самоубийстве почитал. Всё чин по чину: записка, пистолет, пуля в сердце. Давай, разберись, что к чему, а?
Я, что скрывать, просто провоцировал дружка, ибо был уверен, что ничего он не обнаружит.
Мишель с задумчивым видом уставился в потолок.
– Почему бы и нет?
К самоубийцам он относился брезгливо, но не по религиозным соображениям, а из любви к церемониям и этикету, считая, что бестактно являться к Господу незваным. Он и сам незваных гостей терпеть не мог.
– Дай мне время до пятницы, – попросил он. – Изучу воспоминания, личность, стихи, воссоздам картину смерти и всё пойму.
Я уже успел притерпеться к апломбу Мишеля и даже ухом не повёл. Мы выпили кофе, обсудили поездку в Павловск, поболтали о чистом, как голубь, каудильо Франко, но, высушив носок и направляясь к себе, я напомнил ему о Маяковском.
Уж очень хотелось сбить спесь с дружка.
У себя я специально почитал ещё несколько книг о поэте, чтобы не выглядеть профаном, и в пятницу вечером появился у Литвинова. Мишель был обложен томами стихов Маяковского и исследований о нём, и отгонял от книг полосатого Горация, плотоядно принюхивавшегося к пожелтевшим страницам старого издания поэта.
– Ну, что же, Юрик… – задумчиво пробормотал Литвинов, жмурясь, как кот на майском припёке. – Тайну смерти Маяковского я разгадал.
– И выяснил, почему он покончил с собой? – насмешливо осведомился я.
– Представь себе, – глаза Мишеля довольно блестели.
Я смерил его недоверчивым взглядом, немного смутившись. Дружок мой, надо заметить, был всё же не позёр и не лгун и, если что утверждал, то доказательства подбирал умело. Однако вот так, за три дня – разгадать тайну, над которой бились десятки исследователей и просто любителей криптоисторий?
– Свежо предание, да верится с трудом, – ответил я классической цитатой. – Улики в студию!
– Слушай же внимательно, Юрик, – продолжал глумящийся нахал, лучась улыбкой, – и я проведу тебя узкими тропинками моих размышлений в царство высоких озарений.
Я насмешливо хохотнул и плюхнулся в зелёное кресло. Кот Гораций, как по команде, свернулся калачиком у ног Мишеля, а Литвинов с царственным видом откинулся на диванную подушку.
– Итак, с чего начнём? Думаю, первое, на что обращаешь внимание, – начал Мишель, – это совсем иной тон и смысл стихов Маяковского по контрасту с классикой. Это действительно новый и даровитый поэт. Даровитый, да. Но разве раньше поэзию творили бездари? Чем же Маяковский отличается от Жуковского, Пушкина и Лермонтова?
Я задумался, но ответа не нашёл.
– Новым мышлением и новым взглядом на вещи, – ответил за меня Мишель. – Революция вырезала дворянство как класс, и его кодекс чести и благородства, его этикет и манеры стали анахронизмом. Что же исчезло из мира вместе с благородством? Вот первое попавшееся определение, – он сунул нос в академический словарь. – «Благородство – высокая нравственность, самоотверженность, честность; великодушие, рыцарство, возвышенность, святость». Да, всего этого нет в постреволюционном обществе. Торжествуют безнравственность, эгоизм, лживость, малодушие и низость. И всё это, увы, свойственно и поэту революции.
– Ты уверен? – посыл Мишеля показался странным.
Литвинов раскрыл том стихов поэта.
– Пойдём от текста. Лейтмотив ранних стихов, как пишет Карабчиевский, кстати, один из лучших его исследователей, это обида и озлобленность, ненависть к более успешным, и – самолюбование. Как мило звучит эпитет «шлялся, глазастый» о самом себе, не правда ли? Проскальзывает и момент половой неудовлетворённости: любовь «рубликов по сто» нашему поэту не по карману, но почему женщины не хотят ублажить его задарма? – этот вопрос зависает в воздухе.
Гораций заурчал и пошевелил пушистым хвостом.
– Итак, он – нелюбим, – как ни в чем не бывало продолжал Михаил. – В молодом Маяковском проступают и хамоватая грубость, которая, правда, может маскировать застенчивость, и душевная неуравновешенность, которую можно принять за поэтическую чувствительность. Ходит он, однако, в ярко-жёлтой женской кофте – явно пытаясь привлечь к себе внимание.
– Тут нет ничего особенного, – отозвался я, вступившись за классика. – В те года, как говорил Бунин, все «мошенничали» и все были наряжены: Андреев и Шаляпин носили поддёвки, русские рубахи навыпуск и сапоги с лаковыми голенищами, Блок – бархатную блузу и кудри, даже Толстой рядился в лапти – под мужика. Другой Толстой корчил из себя барина, ходил в медвежьих шубах, купленных у Сухаревой башни, Есенин был известен валенками, окрещёнными Гиппиус «гетрами», сама же Гиппиус рядилась в «белую дьяволицу», и всем ряженным в эти годы несть числа. Так что футуристическая жёлтая кофта…
– Да, – согласился Мишель. – Шокировать окружающих – известный способ получать удовольствие. В особенности для тех, у кого самоуважение зависит от количества привлечённого к себе внимания. И давно замечено, что более всего этой зависимостью грешат поэты. Александр Сергеевич Пушкин, к примеру, отращивал длиннющие ногти, полировал их до блеска и даже красил. Альфред де Мюссе носил на шее, как платок, подвязки своих любовниц. Высокорослый худой Гумилёв собирал толпы зевак, прогуливаясь по Петербургу в черных, выше колен сапогах, чёрном «испанском» плаще и высоченном чёрном цилиндре. Его ученик, Григорий Оцуп, одно время ходил во всем клетчатом – в клетчатой рубашке, галстуке, костюме, кепке, носках… и даже ботинках. Это все было обычным. Но у Маяковского были и явные странности. Наш поэт всегда и везде возил с собой резиновый тазик и постоянно тщательно мыл руки – после каждого рукопожатия. Никогда не держал кружку в правой руке, хоть и был правшой, а пил пиво и чай с левой стороны, почти со стороны ручки, порой – через соломинку.
– Почему? – изумился я. – Шизофреник?
Кот тоже странно посмотрел на Мишеля.
– Нет, – торопливо разуверил меня Литвинов, – не надо бросаться такими словами. – И он тут же поспешно растолковал. – Это просто детский страх. Его отец умер от заражения крови, проколов палец скрепкой, когда сшивал бумаги, и Маяковский панически боялся любой заразы. – Мишель закинул ногу на ногу и продолжил. – Но странности поэта этим не исчерпываются. Он всегда, по крайней мере, в зрелости, носил с собой пистолет.
– Тяга к суициду? – с готовностью предположил я, кивнув.
Кот Гораций встал и перебрался ко мне на колени.
– Снова нет, – Мишель покачал головой. – По словам Маяковского, в него однажды кто-то стрелял. Поэт носил оружие для самообороны. Он боялся воров и убийц. И – коллекционировал пистолеты. В разных источниках приводятся разные данные, но все сходятся, что Маяковский имел браунинг, люгер, то есть парабеллум, и байард. Кое-где говорится, что в комнате, где оборвалась его жизнь, был целый арсенал: аж два люгера и два браунинга. А тот пистолет, из которого был произведён роковой выстрел, это маузер, подаренный Маяковскому начальником отдела ГПУ Яковом Аграновым.
– Ага, уже интересно…
Я, признаться, был почти уверен, что Мишель найдёт в смерти поэта след коварных замыслов ГПУ.
– Пока ничего интересного, – жёстко опроверг меня Литвинов и включил торшер, сразу заливший комнату уютным домашним светом.
Гораций, разлёгшись у меня на коленях заурчал, требуя почесать его за ушком. Я почесал, продолжая внимательно слушать.
– Это был подарок на день рождения за два года до смерти, – уточнил Мишель. – Подарок военного – поэту революции. Маузер был самым «крутым» по тем временам пистолетом: патронник перед спусковым крючком, изящная рукоятка, мощное длинное дуло. Это почти карабин. Модерн! Не удивлюсь и дарственной надписи. Но гэпэушного следа в деле нет, агентами ГПУ были Осип и Лиля Брики, сам Маяковский имел комнату в доме работников ГПУ, он играл с ними на бильярде и посвящал им стихи. «Мы стоим с врагом о скулу скула, и смерть стоит, ожидая жатвы. ГПУ – это нашей диктатуры кулак сжатый…» Это куда как не критика, это апологетика, Юрий.
– Ты твёрдо уверен, что ГПУ ни при чём? – напрямик спросил я.
– Уверен. И даже то, что маузер Агранова исчез из дела, не кажется мне криминалом. Да, Агранов распорядился его из дела изъять, но я на его месте поступил бы так же. Я тоже не хотел бы, чтобы мой подарок фигурировал в деле о самоубийстве именинника. Однако мы забегаем вперёд. Пока у нас на одной чаше весов – панический страх заразы и боязнь нападения, на другой – слова Лили Брик: «Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях…» «Едва я его узнала, он уже думал о самоубийстве. Предсмертные прощальные письма он писал не один раз», «Он любил неожиданно и весело, как бы между прочим, говорить в компаниях: «К сорока застрелюсь!» Лиля также рассказывала, что однажды Маяковский позвонил ей и сказал, что стреляется. Она примчалась к нему и застала его сидящим у окна. – Губы Мишеля насмешливо скривились. – Он сказал, что выстрелил в себя, но была осечка.
– Ты не веришь Лиле Брик? – спросил я, заметив его саркастическую усмешку.
Мишель пожал плечами.
– Почему? В её рассказе нет ничего особенного. Она неглупая женщина, а ложь таких женщин обычно чем-то мотивирована. Верю ли я Маяковскому – вот более серьёзный вопрос. – Литвинов снова взял в руки какую-то потрёпанную книгу и продолжал. – Леонид Равич, поклонник поэта, рассказывает один любопытнейший эпизод. Они с поэтом гуляли и увидели детей в песочнице. «Маяковский остановился, залюбовался детьми, а я, будто меня кто-то дёрнул за язык, тихо процитировал его стихи: «Я люблю смотреть, как умирают дети…» Маяковский молчал, потом вдруг сказал: «Надо знать, почему написано, когда написано, для кого написано. Неужели вы думаете, что это правда?» Запомни это, Юрик. Это ключевые слова.
– Почему? – я в этих стихах ничего особенного, кроме дурного поэтического эпатажа Маяковского, не видел. И то, что задним числом Маяковский не признал их правдивыми, меня, в общем-то, совсем не удивило.
– Потому что точно так же: «Неужели вы думаете, что это правда?» – он мог бы сказать о любой своей строчке, – спокойно заметил Литвинов, и его слова на минуту точно зависли в воздухе. – Правда не имела для него никакого значения. Нет, – покачал он головой, заметив мой удивлённый взгляд, – он не был убеждённым лжецом. Он, боюсь, просто не знал, чем ложь отличается от правды. Ни у одного поэта так не велик разрыв между жизнью и стихами. Посуди сам. Он живёт в «семье на троих» с Бриками – и пишет стихи о подонках, «присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати». Он кричит всем сытым в двадцать втором голодном году: «Чтоб каждый вам проглоченный глоток желудок жёг!», а на своей даче в этот же год устраивает приёмы и просит домработницу наготовить «всего побольше». Славивший «молнию в электрическом утюге», он не мог сам починить не то что утюг, а даже штепсель от него. Он с его «выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников» смертельно, просто панически боялся вида крови. Любил ли он смотреть, как умирают дети? – Мишель насмешливо фыркнул. – Нет, ему делалось дурно, когда умирали мухи на липкой бумаге. Следовательно, верить стихам поэта я не буду, и все пламенные строчки, вроде: «А сердце рвётся к выстрелу, а горло бредит бритвою…», я тоже, с твоего позволения, Юрик, сочту пустой риторикой. Он сказал Лиле, что стрелялся. А был ли выстрел-то? Может, он её просто на ночку так заманил, чтоб пожалела и осталась, а? Скорее я сделаю вывод, что он был неплохим артистом. Ведь она поверила. Но вечные разговоры о суициде и подобные демарши, – лицо Мишеля исказилось в рожицу горгульи, – это бестактно и некультурно.
Я был противником самоубийства исключительно по личным мотивам, но тоже кивнул. Кот мерно урчал у меня на коленях, закрыв глаза, и никак не прореагировал на слова Литвинова.
– А теперь, – Мишель на миг задумался, – попробуем воссоздать его личность – по сплетням и воспоминаниям современников.
– Ах, у нас уже и сплетни – источник познания? – я иронично усмехнулся.
– А почему нет? Сплетня и ложь – не синонимы, не каждая ложь – сплетня, и не каждая сплетня – ложь, – пожал плечами Литвинов. – О Маяковском много сплетничали. Чуковский услышал от знакомого врача, будто Маяковский заразил какую-то гражданку сифилисом, поделился новостью с Горьким, а основоположник соцреализма довёл её до ушей наркома Луначарского. Произошёл обидный для советской литературы скандал. Ложь всё, кстати. Сифилиса не было, но Маяковского часто объявляли и сумасшедшим, и исписавшимся, и литературным трупом. Намекали и на худшее: одну из причин самоубийства видели в импотенции.
Я нахмурился.
– А ты в это не веришь?
– Нет, он же жениться хотел, – пожал плечами Литвинов. – Но в быту это был человек крайне тяжёлый и утомительный. Окружающим он запрещал быть «мещанами»: наряжаться, обзаводиться приличной мебелью, играть на гитаре, держать канареек и, вообще, отвлекаться от строительства социализма. Сам же одевался за границей, снабжал Лилю Юрьевну французскими духами и другими милыми дамскими вещицами, включая кружевные рейтузики и клетку с канарейкой. Он имел обыкновение декларировать свою силу, но, нарываясь на скандалы, пускал в ход связи, а не кулаки. Более того, встретив сильного противника, обижался, плакал и вёл себя не по-мужски. Кстати, был и казус. Один редактор журнала однажды… вызвал его на дуэль. Он не пришёл. – Мишель усмехнулся. – Он был придирчивым педантом, занудой и истериком: скандалил по пустякам с домработницами, третировал официантов в ресторанах, судился из-за гонораров и любил писать обстоятельные жалобы. Весь он – на контрастах. Его «последняя любовь» Нора Полонская пишет: «Я не помню Маяковского ровным и спокойным. Или он был искрящийся, шумный, весёлый или мрачный, и тогда молчавший подряд несколько часов. Раздражался по самым пустым поводам. Сразу делался трудным и злым». Маяковский, кстати, терпеть не мог и собратьев по перу. Брюсова именовал бездарностью, Блока – никчёмным поэтом, Есенин, по его словам, «истекал водкой». Он громил «Толстых, Пильняков, Ахматовых, Ходасевичей». Обнаруженный в следственном деле Пильняка подписанный Маяковским документ – обычный донос.
О проекте
О подписке