Читать книгу «Шерлок от литературы» онлайн полностью📖 — Ольги Михайловой — MyBook.
image

Глава 1
Большой секрет для маленькой компании

Другом является человек, с которым я могу быть искренним. В его присутствии я могу думать вслух.

Ральф Эмерсон

Квартира Литвинова в старомодном, но внушительном особнячке в Банковском переулке, к моему немалому удивлению, оказалась не съёмной хатой, а собственностью Мишеля, завещанной ему покойной бабушкой. И устроился он там недурно: обстановка была вовсе не богемной, чего я, признаться, ожидал, а весьма солидной, едва ли не антикварной. Никакого тебе минимализма: два массивных буфета с витражами цветного стекла, литая бронзовая люстра с фавнами, диван с грузными подлокотниками, перетянутый бледно-зелёным бархатом, повторявшимся в цвете тяжёлых портьер на окнах.

Модерн.

В большой спальне, оклеенной тёмно-вишнёвыми обоями, фронтальная стена была занята коллекцией старинных часов с мелькавшими маятниками и причудливыми циферблатами, в углу громоздилась кровать и два кресла, накрытые пушистыми пледами, а боковую стену занимали полки с книгами. На полу лежал огромный ковёр.

Такого я у питерцев отродясь не видывал.

Мишель, снова прочитав мои мысли, пояснил, обстановка в квартире частью наследственная, а частью собранная им по свалкам и распродажам, подправленная и отреставрированная. Нет ничего интереснее, поведал мне он, чем восстанавливать из праха останки вещей и оживлять мёртвых.

Литвинов с откровенной гордостью снял с журнального столика тяжёлый подсвечник.

– Этот канделарий я нашёл среди кучи хлама на стройплощадке за Лиговским, когда ломали старый дом. Он весь позеленел от патины и два рожка были отломаны. Реставрировал полгода, но в итоге… – Литвинов чуть отодвинулся, предоставляя мне возможность полюбоваться плодами своих трудов.

Старый шандал, который Литвинов почему-то звучно именовал канделарием, действительно выглядел дорогой антикварной вещью.

– Диван тоже сам перетягивал, – похвастался он и, тяжело вздохнув, признался, что это потребовало от него неимоверного напряжения интеллекта.

Мы прошли на кухню.

– Ваши вкусы совсем не питерские, Михаил, – осторожно обронил я, садясь у подобия барной стойки.

– Это и бабушка говорила, – согласился Литвинов, покаянно повесив голову, и тут же поднял её, ставя на плиту кофе и доставая из холодильника кулебяку. – Подлинную цену жизни познаёшь, когда теряешь всё. Бабуле после блокады буханка хлеба казалась сокровищем, а бриллианты – ненужной стекляшкой. Она не любила ковры и пледы и никогда не носила украшений. А у меня это, надо полагать, издержки взросления. Само пройдёт, – махнул он рукой.

В кухне, явно не рассчитанной на большие компании, было тепло и уютно. Я совсем расслабился и неожиданно для себя самого перешёл на «ты».

– Почему ты прихрамываешь?

Ответ шибанул меня, как взрыв фугаса.

– Панджшер, – со странной вежливостью ответил он. – Правда, пробыл я там всего три месяца и, в общем-то, дёшево отделался. Три года сильно хромал, уже полгода хожу без палки, но после долгой ходьбы слегка заносит. Никак не могу отучиться думать, куда ставить ногу. – Он зло поморщился и нервно закурил, тут же брезгливо посмотрев на сигарету. – Чёрт, снова курю, а ведь хотел же завязать… – ругнулся он и вернулся к теме. – Это неумная военная компания напоминает юношеские потуги на блуд, не вовремя начинаешь и кончаешь, когда не надо. – Потом, утонув в клубах дыма, неожиданно добавил, – кто это сказал, что война без ненависти так же отвратительна, как сожительство без любви?

– Тебе долго это снилось? – спросил я, не ответив ему.

– Пару месяцев, – педантично ответил он. – Потом я сказал себе, что не позволю дурным воспоминаниям испортить себе жизнь. Это было не логично, но интуитивно. – По его лицу пробежала тень. – Меня там называли скелетом и удивились, когда пуля попала в бедро. Мой командир так прямо и рубанул: «А у него разве есть ляжки?» Оставим это, – отмахнулся он.

Я тоже не хотел говорить на эту тему, однако, заметив, что он не чурается вопросов, решился спросить о том, что уже полдня интриговало меня.

– Ты сказал, что всем не хватает любви…

– Сказал, – кивнул он, загасив окурок, и с явным аппетитом вгрызся в кусок кулебяки.

Запах кофе навевал сонливость и создавал ощущение чего-то очень домашнего.

– Но этой Аверкиевой, – я осторожно разрезал свой кусок на две половинки, – ведь ей тоже не хватает любви.

– Ой, ли! – бесшабашно расхохотался Михаил, но потом стал серьёзнее. – Каноническая формула гласит: «Бог есть любовь», но по законам логики обратное не обязательно верно. Не каждая любовь, поверь, божественна. Важно тонко различать дефиниции. Любовь и женщина – понятия не тождественные. Ищи я аналог, обрёл бы его в буддизме. Женщина – пустота. Пустота засасывает. Вот почему мужчину влечёт к женщине. Любовь тут совершенно ни при чём.

Он так артистично кривлялся, что я не мог не рассмеяться.

– Хотя, кто знает, – философично добавил он, – может, и существуют женщины, с которыми можно провести вечность? – он закатил глаза в потолок. – Но не жизнь. Я готов тратить на женщину время и деньги, но мотивация должна быть убедительной. Пустота же неубедительна, – продолжал паясничать Литвинов. – Безграничная любовь развращает безгранично, а ведь рамки приличий и без того расширились в последнее время до безобразия.

Мишель допил кофе и неожиданно смущённо пробормотал.

– Раньше угрызения совести преследовали меня после каждой любовной истории, а теперь – ещё до неё. Порой чувствую себя фетишистом, который тоскует по женской туфельке или подвязке, а вынужден иметь дело со всей женщиной. При этом чтобы сделать женщину несчастной, иногда достаточно просто ничего не делать, вот в чём ужас-то.

Сентенции Мишеля в какой-то мере прояснили для меня положение.

– Бедная Ирина Аверкиева, – небрежно обронил я.

Литвинов небрежно отмахнулся.

– Такие мечтают о Казанове, у которого не было бы других женщин, а окрылённые любовью уподобляются летучим мышам. Их любовь – не жалобный стон скрипки, а торжествующий скрип кроватных пружин. Но в итоге от тебя останется одна тень, предупреждаю, – подмигнул он. – Я же изначально слишком тощ, чтобы пускаться в подобные авантюры.

Он тонко сместил акценты, несомненно, поняв, что девица заинтересовала меня.

– Девочка меркантильна? – уточнил я.

– Можно ли купить любовь за деньги? – брови Мишеля снова шутовски взлетели вверх. – Конечно. Купи собаку. А тут бесплатной будет только луна. А главное, – он склонился ко мне, нравоучительно подняв указательный палец, – избегай секса. После него дело обычно доходит до поцелуев, а там и до разговоров. И тут всему приходит конец. – Он вычертил длиннопалой рукой в воздухе Андреевский крест. – Истинную формулу любви оставил нам Гёте: «Если я люблю тебя, что тебе до того?»

Нахал сказал вполне достаточно, чтобы предостеречь меня, и я сменил тему, спросив, почему он поступил на филфак?

Михаил пожал плечами и ответил вопросом:

– Я всегда любил полнолуние, свечи в шандалах, крепкий кофе, разговор с умным человеком и книги. Что из перечисленного я мог сделать профессией?

– Ты не разочаровался?

Литвинов пожал плечами.

– Говорят, – Мишель подмигнул, – по крайней мере, Щедрин и Булгаков где-то обронили, что литература изъята из законов тления. Она не признает смерти, и рукописи-де не горят. Когда я это впервые услышал, ужаснулся, – вытаращил глаза Литвинов, – но, по счастью, оказалось, что всё обычная ложь. Поэты слишком много лгут, Заратустра прав. Рукописи прекрасно горят, и каждая сожжённая книга освещает мир, а иные, те, что с добротными картонными переплётами, ещё и согревают.

Литвинов явно изгалялся, но столь артистично, что я снова усмехнулся, а Михаил, снова вытаращив огромные глаза, продолжал.

– Литература – тень доброй беседы, а русская литература – просто национальный невроз, – он сморщил нос, точно унюхав зловоние нужника. – Советская же – ещё и инфернальна вдобавок. В этом году у нас два семестра изучения самых диких литературных искажений и духовных перекосов.

– Мне казалось, – осторожно заметил я, – что тебя должна больше интересовать философия, – на лекции по истории философии я заметил, что Литвинов – любимец профессора.

Мишель картинно содрогнулся.

– Философия громоздит эвересты мысли, но каждый философ субъективно и нагло исходит не из меня, а из себя, и мир оказывается то категорическим императивом, то волей и представлением, то борьбой классов, то ещё какой-то ерундой. – Он вздохнул. – Философия, конечно, аристократична, как жажда мудрости, но Россия давно утратила аристократизм, его вывезли на известном пароходе. А оставшимся в философии нет ни нужды, ни проку. Разве что диссертацию сляпать на эклектике старого вздора и вздорных новинок. Работяги обычно мыслят чувствами, интеллигенция – амбициями, интеллектуалы – дурью да заскоками. Зачем нам философия? И вообще, – оборвал он себя, – после того, что мы вытворили со своей страной, нам ещё сто лет просто молчать надо. От стыда. Мы не умеем думать сами или не умеем мешать думать своим дуракам, и потому – silentium.

– Было бы больше знающих литературу и чувствующих искусство, таких страниц истории не было бы. Так ты сторонник чистого искусства и академической науки? – уточнил я, пытаясь разобраться в его взглядах.

– Нет, с чего бы? – пожал он плечами, явно удивившись. – Я, скорее, консерватор, а, главное, сторонник крайней элитарности оценок и противник дурных идей.

Он встал, методично помыл кружки и снова заговорил с непонятной мне раздражённо-брезгливой гримасой.

– Увлечение нашего национального гения Вольтером отрыгнулось нам декабризмом. А дальше «декабристы разбудили Герцена ets…» Революции начинаются за столетие до своего начала и в основе своей имеют одну-две ложных, безбожных и пламенных идейки, проникающих в набитые паклей мозги. Рано или поздно головы запылают.

Мишель вздохнул.

– Вот тут и понимаешь инквизицию с её «Индексом запрещённых книг» и охраной ватных мозгов от пламенных идей. У нас же, как верно изволил заметить другой национальный гений, «русский Бог сплоховал». Именно поэтому не могу согласиться с твоим утверждением, «было бы больше знающих литературу и чувствующих искусство, таких страниц истории не было бы…» Наоборот. Чем меньшее влияние имела бы наша литература с её пенями о «маленьком человеке», да некрасовским «зовом к топору», – тем больше шансов было бы уцелеть в 1917-ом. Миром правят идеи, причём, самые пошлые. Потому-то литература отвечает за весьма многое, она распространяет идеи. И пустые идейки постмодернизма с их алогизмом и фрагментарной реальностью нам ещё тоже, уверяю тебя, отрыгнутся.

– Ты считаешь коммунизм – трагедией?

– Трагедия – это мои ровесники кричат про совок и тупых комуняк, а спроси, чего хотят они сами, тебе начинают цитировать программу РСДРП 1903 года, причём местами дословно. Изучая историю, я натолкнулся на удивительные случаи «чёртовых кругов», когда одну и ту же нацию постоянно носит по одним и тем же колдобинам, и никто, увы, ничему не учится – ни на своих ошибках, ни на чужих.

– Понятно, – протянул я. – А что ищешь?

– Бога, разумеется, – ответил Мишель так, словно ответ подразумевался сам собой.

Узнав, что я снимаю комнатушку на Малой Балканской за Дунайским проспектом, Литвинов осуждающе покачал головой, пробормотав, что это же почти в Шушарах, откровенно критикуя даль, в которую я забрался. Потом предложил поселиться рядом с ним: наверху, на мансарде, сдаётся комната.

Я с сожалением развёл руками, ибо обременять отца не хотел, а со стипендии не разгуляешься. Но стоимость квартирки, к моему немалому удивлению, оказалась совсем мизерной. Ванны и душа там не было, к тому же, батарея, по словам Литвинова, не грела. Зато рядом с университетом.

Я неожиданно быстро решился: я экономил массу времени на проезде и, что скрывать, меня привлекла возможность поселиться рядом с Михаилом. Я устал от разговоров с самим собой, а с ним, я уже понял это, было приятно поболтать. Это ли не самый большой секрет для маленькой компании?

Вот так и вышло, что уже к шестому сентября я квартировал в центре города, причём вечера неизменно проводил с Литвиновым, быстро поняв, что ему почти так же, как мне, необходим собеседник. Мы подошли друг другу, и, несмотря на наши препирательства и споры, моя напряжённость начала медленно перетекать в безмятежность, дурные сны с предгорий Гиндукуша тоже сгинули. К тому же вскоре после нашего знакомства Литвинов притащил невесть откуда полосатого мокрого котёнка, названного им Горацием. От его присутствия в доме прибавилось уюта и покоя, но уменьшилось количество колбасы в холодильнике и порядка на книжных полках. Однако Мишель относился к хаосу, устраиваемому котом, философски, то есть пофигистически, объясняя мне, что хаосом мы просто склонны называть непонятную нам гармонию.

Сам же Литвинов обладал удивительным свойством – успокаивать одним своим присутствием, мягко сглаживать острые углы, незаметно обкатывая и шлифуя их, как океанские волны – острия камней.

Через пару недель я уже немного разобрался в его пристрастиях. Он абсолютно не интересовался политикой, никогда не смотрел новости, неизменно заявляя, что шум повседневности дурного века не должен вторгаться в его вечность, его любимым времяпрепровождением было витание в эмпиреях в поисках эликсира бессмертия и литературные изыскания. Однако Мишель вовсе не обретался в мире иллюзий. Суждения его были остры и точны, словно он смотрел на жизнь через прицел автомата. Кроме того, ему была присуща невероятная стрессоустойчивость: его нельзя было обидеть, задеть или унизить, ибо у него, как я заметил, просто не было чувства значимости мира и серьёзности происходящего. Из таких людей при дурных наклонностях входят самые хладнокровные убийцы, но Литвинов не имел дурных наклонностей, был незлобив и умён. Он вертел словами и играл смыслами, считал, что вернейший способ сделать разговор нескучным – сказать что-нибудь не то, но в поступках был весьма осмотрителен.

Нет, не хочу сказать, что Литвинов был идеалом. Он не держал табак в ведёрке для угля, но вполне мог, поглощённый размышлениями о вечном, засунуть сигареты в холодильник, туда, где лежали яйца. Он не играл на скрипке, но все часы в его доме ежечасно на разные лады отбивали время, он же отказывался останавливать их, уверяя, что часовой механизм портится от простоя. И, уж конечно, я никогда не мог примириться с его жуткой манерой варить суп: добавляя в кипящую кастрюльку очередной ингредиент, Литвинов всегда злодейски хихикал, бормоча заклинания шекспировских ведьм в «Макбете»:

 
 «Жаба, в трещине камней
пухнувшая тридцать дней,
из отрав и нечистот
первою в котёл пойдёт.
А потом – спина змеи
без хвоста и чешуи,
пёсья мокрая ноздря
с мордою нетопыря,
лягушиное бедро
и совиное перо,
ящериц помет и слизь
в колдовской котёл вались!»
 

Я много раз пенял ему на подобное поведение, Литвинов же неизменно отвечал, что занимаясь столь скучным делом, как приготовление пищи, он имеет право развлекать себя, как умеет.

Стряпать он не любил, зато любил считать себя гурманом.

Я быстро убедился в глубокой эрудиции Мишеля, но, признаюсь, всё ещё сомневался в его литературно-детективных способностях. Однако вскоре мне представился случай убедиться в его правоте.

Но об этом – в следующей главе.