Усевшись на подоконник напротив двери в мамину палату (там обнадеживающе светились мониторы и мигали датчики системы жизнеобеспечения), я – впервые в жизни – почувствовал себя бессильным. Я не мог помочь. Я ничего не мог. Как налысо остриженный Самсон.
Мама… Это как воздух, наверное: пока дышишь, не замечаешь, что он есть. Но когда становится нечего вдохнуть… Я всегда был очень самостоятельным, даже когда был ребенком. Я, казалось бы, никогда не нуждался ни в какой поддержке. Но теперь мой мир – я никогда, никогда не задумывался, какую роль в нем играет мама, – мой мир внезапно начал превращаться в безвоздушное пространство. Дышать еще было можно, но я словно бы видел, как воздуха в мире становится все меньше и меньше…
Разве можно жить, если нечем дышать?
«Но Феликс ведь как-то живет, – отстраненно подумал я. – А он вообще не помнит своей матери, словно ее никогда не было. И живет. Вроде бы я всегда это знал, но сейчас осознание было острым, как…»
…как внезапный телефонный звонок.
Феликс – сияло на экране коммуникатора над привычным предложением: принять вызов?
15.12.2042.
Городок Корпорации. Ойген
С утра меня вызвал к себе Ройзельман.
После нашего маленького и, не скрою, весьма приятного приключения с Эдит мы не застали шефа на месте. Куда-то его унесло. Очень странно: обычно Ройзельман находится в городке практически безвыездно. Я понимал, что его передвижения – вне моей компетенции, он сам себе хозяин, а я только слуга, слугам не докладывают. Но все же встревожился. Как встревожился бы от любого нарушения привычного хода вещей. Только почему-то сильнее.
Моя же свежеобретенная любовница уехала домой, ничуть, похоже, не переживая. Я поймал себя на мысли, что совсем ничего о ней не знаю, хотя знакомы мы уже давно. В Корпорации с этим было строго. Ничего личного, только служебные контакты. У Эдит могло быть трое мужей и пятеро детей – или наоборот, – но я мог лишь строить на этот счет предположения разной степени правдоподобности. Спросить? Ну-ну. Все равно ведь ничего не скажет, зато уж язвить будет непременно.
Ну да черт с ней, с Эдит, она-то в любом случае выкрутится. О себе нужно думать. Мало мне внезапного отсутствия Ройзельмана на месте (не к добру это, ох, не к добру), так еще этот вызов с утра пораньше. И вряд ли – чтобы наградить орденом. Наоборот – куда вероятнее.
В общем, направляясь к шефу, я понимал, что в меня полетят все на свете шишки, а зная Ройзельмана, мог быть заранее уверен, что каждая из этих шишек будет начинена не менее чем полутысячей фунтов напалма. Ну или гексогена. Если все обойдется банальным навозом, я могу считать, что мне повезло. Отмоюсь, не привыкать.
Шеф сидел в кабинете, в неизменном строгом костюме. На столе стояла чашечка кофе, к которой, по всей вероятности, не притрагивались. Смотрел он на меня, но казалось – сквозь меня.
– Ойген, – начал он, привычно проигнорировав приветствие. – У меня есть своя методика работы с людьми. Я даю человеку раскрыться, проявить себя. Я не вмешиваюсь, только смотрю, пока не увижу все, что можно. И только тогда выношу суждение.
Начало было столь многообещающим, что у меня спина словно покрылась ледяной коркой. Продолжение было еще лучше:
– Я очень не люблю менять своего суждения о человеке, потому что, как правило, мало что может изменить его. Но бывают и исключения. Откровенно говоря, исключения мне не нравятся. Видишь ли, я могу позволить себе слабость привязываться к некоторым людям, делать их своими фаворитами и в некотором смысле доверять им.
Первая моя мысль была панической – он узнал о моих приключениях с его конкубиной. Вторая странной: такое доверие, пожалуй, страшнее любой опалы. В голосе Ройзельмана не было ни гнева, ни раздражения, ни даже презрения. Полное равнодушие. Почему-то вспомнилась старинная китайская казнь, о которой я где-то когда-то читал, – перепиливание тупой пилой. Помню, читая, я очень хорошо представил себе эту пилу – гнутая, с обломанными зубьями и непременно ржавая.
– Возможно, тебе кажется, – все тем же равнодушным голосом продолжал Ройзельман, – что твое недавнее перемещение в нашей иерархии было понижением. Формально – да, фактически же я доверил тебе даже больше, чем раньше. Ты отвечаешь за брюхо нашей корпорации. Не прикрытое ничем нежное, беззащитное брюхо. Поэтому я хочу пояснить тебе одну вещь. Возможно, ты и сам ее прекрасно знаешь, но…
Шеф все-таки взял чашечку.
У него были длинные тонкие пальцы с ровными, почти овальными ногтями. Кажется, такие ногти называют миндалевидными. Господи, о чем я думаю?!
Едва пригубив кофе, Ройзельман поставил чашечку на стол. Все его движения были безукоризненно точными, как у автомата. Это внушало безотчетный, атавистический страх, гораздо более сильный, чем если бы вместо шефа в кабинете оказался вдруг голодный саблезубый тигр.
Пауза казалась бесконечной.
– …но твои действия заставляют меня сомневаться в этом.
Тон шефа оставался ровным, в словах тоже не было ничего угрожающего. Наверное, таким тоном японские сёгуны беседуют с проштрафившимися самураями, прежде чем отдать приказ о совершении сеппуку.
Скорей бы уж. Страх, как ни глупо это звучит, страшная вещь. Он сам по себе гораздо страшнее того, что его вызывает. Вот сейчас, к примеру. Боюсь ли я, что шеф меня уничтожит? Да. Но еще хуже – ожидание этого. Кажется, я сейчас даже сеппуку не смог бы совершить – просто не хватило бы сил шевельнуться, все тело превратилось в какое-то безвольное, дрожащее желе.
– Формально я подчиняюсь Фишеру, – с тем же безразличием говорил Ройзельман. – Он уже давно витает в облаках, не вникает ни во что и лишь снимает сливки с наших операций. Поэтому он считает, что наличие денег и тот факт, что он формально мой наниматель, ибо платит за мои услуги, что эти обстоятельства делают его хозяином положения. Но настоящим хозяином… – Ройзельман встал.
Я редко видел его стоящим. Быть может, потому что он слегка сутулился и то ли вертикальное положение было для него неудобным, то ли он стеснялся своей согнутости. Хотя мне трудно представить, чтобы Ройзельман чего-то стеснялся.
– …настоящим хозяином человека делают не деньги и даже не власть. – Он медленно подходил ко мне, и казалось, в кабинете становится темнее, хотя за окном было все то же по-зимнему пасмурное утро. – Ты боишься, Ойген. – Он остановился в паре шагов и смотрел на меня с искренним любопытством, как ребенок, впервые увидевший ползущего жука.
Я кивнул – было бы глупо отрицать очевидное.
– Ничего, все люди боятся. Именно страх делает человека человеком. Перефразируя Рене Декарта, человек боится – значит, человек существует. Страх и жизнь практически неразделимы. Вернее, жизнь – это и есть страх. Чего ты боишься?
Его вопрос прозвучал как удар хлыста, хотя тон не изменился ни на йоту. И ответил я предельно откровенно:
– Боюсь утратить ваше доверие.
Он улыбнулся. Как обычно – едва заметно.
– Правильно. Но к этому мы еще вернемся. Ты читал Библию?
Наверно, если бы этот же вопрос мне задала умирающая от СПИДа порнозвезда, я удивился бы не меньше.
– Нет. Мой отец считал, что это – пустое занятие для баб и тупиц. А в институте у меня были другие интересы. Да и после как-то не пришлось.
– Напрасно. Чтобы читать Библию, не обязательно быть истовым святошей. То же я могу сказать и про Коран, Веду, черную книгу Шандора Лавея. Чтение этих книг – способ понять человека и человечество. Жаль. Значит, ты не знаешь истины: кто чем побежден, тот тому и раб. Пьяница – раб бутылки, развратник – раб женской плоти и собственного вожделения, а человек – раб страха.
Он отступил на шаг и снова пристально уставился на меня.
Так художник рассматривает модель, подумал я совсем некстати. Или – скорее – так палач глядит на жертву, прикидывая, как точнее отделить голову от тела.
– Ты не можешь не бояться, – констатировал Ройзельман. – И страх дает власть над тобой. Религия, государство, рыночная экономика, армия, полиция – ни одно из человеческих учреждений не устояло бы, не будь оно сковано цементом животного страха. Помни об этом. Страх – это поводок, за который тебя держат.
– Кто? – Мой вопрос прозвучал наивно и глупо.
– Я, например. – Уголок его рта чуть дернулся в усмешке. – И для тебя же будет лучше, если этот поводок буду держать только я. «Да не будет у тебя других богов», как сказано все в той же Библии. И не потому, что я такой уж ревнитель и собственник, а ради тебя самого же.
Кажется, я понял, о чем он говорил.
– Не забывай об этом никогда. – Его тон чуть изменился, предвещая, что экзекуция движется к своему финалу. – Не забывай. Ни когда, попивая на террасе кафе кофе по-ирландски, беседуешь с отставной балериной, ни когда ведешь машину, ни когда в извращенной форме трахаешь нашего координационного директора. – На его губах на миг вновь появилась улыбка, но тон был столь ровен, словно он не в посягательстве на его собственную любовницу меня обвинял (когда он успел узнать?), а таблицу умножения читал. – Если уж бояться, то выбирай себе достойный объект для страха.
Я кивнул. Ройзельман вернулся наконец в свое кресло.
– Следивший за вами офицер полиции выжил, – сообщил он спокойно. – Это девушка, молодая и очень амбициозная. И можно допустить, что она взяла горячий след. Пока оснований для беспокойства нет, дело сейчас находится под моим контролем. Но если тебе захочется устранить эту проблему, я не возражаю. Прекрасно понимаю, каково это – жить с нависшим над тобой дамокловым мечом.
Устранить? Интересно, в каком это смысле?
– Только прошу тебя, будь предельно аккуратен. Никаких осечек. Подставляя себя, ты и меня подставляешь. Незаменимых людей нет, но лучше обходиться без замен. Ты понимаешь?
Я тупо кивнул.
– И что ты понимаешь?
Вопрос был очень непростым. Вопреки словам Ройзельмана, я не верил в тот пассаж про наблюдение, суждение и последующее доверие. Не верил ни на йоту. Не такой он человек, чтобы доверять кому-нибудь. А он видел, что я в это не верю.
– Что я должен оправдать ваше доверие, – сказал я, ибо никакого другого ответа придумать не сумел, а затем, осмелев, добавил: – Поскольку вы и только вы мой начальник и, смею думать, мой наставник. Подставляя себя, я подставляю вас. И поэтому я должен быть чист: никаких следов, никаких свидетелей, никаких зацепок.
– Ты говоришь слишком красиво, – усмехнулся он. – Но суть уловил верно. Скажу откровенно – в тебе меня устраивает все. Кроме сказанного выше. Пока устраивает.
Я вновь кивнул, как китайский болванчик, но на душе слегка отлегло. Когда начальство вызывает тебя «на ковер» и дает взбучку, многие начинают тешить себя идеями мести, строить коварные планы шантажа, мечтать, что когда-нибудь они перепрыгнут выскочку-шефа и уж тогда… Так устроена жизнь любой компании. Почти любой. Ройзельману невозможно противостоять, его нереально шантажировать, и уж точно никто не мог бы его перепрыгнуть.
– И еще. – Он слегка нахмурился. – Умерь, пожалуйста, свои аппетиты. Слишком большое количество пропавших женщин вызывает подозрения. Ты подвергаешь себя ненужному риску. К тому же заработала наконец пенитенциарная часть нашей программы, и теперь у нас уже нет столь острой нужды в донорах. А мне бы не хотелось, чтобы твоей службой занялись всерьез правоохранительные органы. Так что пока надо не делать лишних движений. Скоро, кстати, у тебя будет полно работы в спецблоке.
Он сделал небольшую паузу. Я молчал.
– Пока мы не имеем всей полноты власти, – сказал он, и его взгляд стал каким-то рассеянным, словно он говорил не со мной, а с каким-то невидимым собеседником. – Но мы захватываем ее, как раковая опухоль захватывает организм. Извини за сравнение, но точнее не выдумать. Наши метастазы уже везде. Они пожирают общество, клетка за клеткой, ткань за тканью, орган за органом. Только в отличие от канцера наше распространение несет жизнь и свободу. Немного терпения.
Он говорил и едва заметно улыбался.
– И какова же наша конечная цель? – отважился спросить я.
– Если искать конечную цель во всем, – сказал он, словно продолжая разговор со своим невидимым собеседником, – то конечной целью любого человека будет могила. Есть нечто большее, чем конечная цель. Хотя мало кто это понимает.
Он посмотрел прямо на меня, и я вновь почувствовал себя жуком, которого разглядывает любознательный ребенок. Сейчас мне оторвут лапки. Не со злобы, а просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Дурацкая мысль, но, зная моего шефа… вообще-то с него бы сталось оторвать кому-нибудь «лапки», просто чтобы поглядеть, что из этого выйдет. Кстати, за последние пару месяцев уже тысячи женщин сами принесли ему свои «лапки» на «отрывание». Я поежился от собственного сравнения.
– Мы все умрем, – сказал Ройзельман с каким-то мрачным удовлетворением в голосе. – Я умру, ты умрешь, наша с тобой любовница умрет, и все ее достоинства съедят могильные черви. Но пока мы живы. И пока этот прекрасный процесс не завершился, жизнь – это и есть цель. Жизнь и свобода от страха.
Холодея от собственной наглости, я едва слышно спросил:
– А чего боитесь вы?
И тут он впервые улыбнулся по-настоящему. Что это была за улыбка! Убийственная! Буквально. Если бы я был Альбрехтом Дюрером (единственный художник, чьи рисунки мне по-настоящему нравятся), я бы рисовал смерть только с лицом Ройзельмана. И смерть улыбалась бы.
– Ничего, – сообщил он с этой самой убийственной улыбкой. – Уже ничего, Ойген. Впрочем, это не имеет значения.
Уже?
Выходит, было время, когда Ройзельман чего-то боялся?
Было и прошло?
И – главный вопрос – зачем Ройзельман меня сегодня вызывал? Сообщить о том, что полицейский выжил (собственно, выжила, но это совершенно не важно), можно было и по телефону. Это полминуты. Зачем нужно было терзать меня еще час? Чтобы в очередной раз продемонстрировать почти божественное (или дьявольское) всевидение? Или просто для подкрепления условного рефлекса: хозяин – здесь? Или шефом двигало еще что-то, вовсе не доступное моему пониманию?
15.12.2042. Город.
Городская клиника. Феликс
Врач Риты – молодой, лет, может, на пять старше меня, шатен с водянисто-серыми глазами и совершенно не идущей ему козлиной бородкой – не понравился мне сразу. Может, потому что из-под халата посверкивал значок Корпорации на лацкане пиджака? Или усталый взгляд показался мне слишком равнодушным? Или желтые от табака пальцы раздражали?
– Ваша девушка была прекрасным водителем, – сказал он, закуривая какую-то крепкую дрянь вроде той, которой травится Рита.
– Была? – испуганно переспросил я.
– Вряд ли она когда-нибудь еще сядет за руль, – он пожал плечами, – даже при самом благоприятном исходе. Но в данном случае ее умение и реакция спасли ей жизнь.
– Что с ней? – нетерпеливо спросил я.
– В момент удара она успела сбросить ремень безопасности и открыть дверь машины с противоположной стороны. Это спасло ей жизнь и могло спасти ее вообще: удар вышвырнул ее на дорогу, так что она отделалась ушибами, ссадинами и несколькими не особо серьезными трещинами. Но при этом она сильно ударилась головой – то ли об дверь машины, то ли о землю, она сейчас мерзлая.
Я молчал, не в силах вымолвить хоть одно слово.
– В общем – посттравматический инсульт со сложной клинической картиной. Показана нейрохирургическая операция. Дело, в общем, плохо, но не безнадежно.
– Почему же ее не оперируют? – не понял я.
– Это деликатный вопрос. – Врач выжидательно и оценивающе глядел на меня.
Я взорвался:
– Да говорите уже как есть!
– Именно поэтому я вас и вызвал, – абсолютно спокойно сообщил он. – Видите ли, у нее нет общей страховки. Только профессиональная. Страховое общество уже заявило, что данный случай не входит в рамки контракта, – госпожа Залинская находилась не на службе.
– И что это значит?
Он вздохнул:
– Это значит, что у вашей девушки нет денег, чтобы оплатить свое лечение. Стоимость операции довольно значительна. – Он назвал сумму, от которой у меня потемнело в глазах. – Плюс сопутствующие расходы: стоимость палаты, обслуживания, медикаментов, аппаратуры. Это тоже немалые деньги. И сумма все растет.
– И что же делать? – Я по-прежнему не понимал, зачем он мне все это рассказывает. Поиздеваться, что ли? Ясно же, что у меня нет таких денег. И знакомых миллионеров – тоже нет.
– Нужную сумму, – равнодушно сообщил мой визави, – может обеспечить участие госпожи Залинской в Программе. В качестве донора.
Господи! У меня перехватило горло.
– На текущий момент однократное донорство покрывает стоимость и операции, и уже сопутствующих расходов. Но сумма постоянно растет, поэтому не советую вам тянуть с решением. Через сутки с небольшим сумма пересечет эту планку, и придется искать дополнительные средства. Это не считая того, что успех такого рода операций напрямую зависит от того, насколько быстро проведено вмешательство.
У меня все тело стало ватным, а голову словно набили колючим сеном. Что делать?! У меня же ничего нет! Совсем!
– Скажите, а если я выступлю донором?
Доктор скептически посмотрел на меня:
– Вообще-то мужской организм, как известно, для участия в Программе непригоден.
– Нет-нет, не в этом смысле. Я могу пожертвовать каким-нибудь органом…
– Органы сейчас успешно воспроизводят на 3D-принтерах, – сухо заметил мой собеседник, – а люди, потерявшие конечности, и вовсе предпочитают прекрасные киберпротезы корпорации Фишера. Зачем возиться с приживлением чужой, эстетически несовершенной конечности, если можно заказать почти такую же, как была, но более надежную, пусть и неживую? Нет, господин Зарянич, вы здесь ничем не сможете помочь.
Я чувствовал себя так, словно сорвался с горы и лечу в пропасть. Но еще не упал, не разбился, значит…
– Я понимаю, вам надо подумать. Но не тяните с этим, повторяю, – сказал он, уходя. – Времени не так уж много, и оно идет.
Он ушел, а я остался торчать у дверей клиники. Без малейшей идеи в голове.
Я все еще крутил в руках коммуникатор. Коммуникатор? Но кому звонить? Максу? Да, Максу. У него, конечно, таких денег тоже нет, но, может, он что-нибудь придумает, посоветует?
Однако уже по голосу Макса стало ясно, что все еще хуже, что беда одна не ходит.
– У мамы инсульт, – сказал он вместо приветствия.
У меня в душе оборвалась последняя ниточка надежды. Теперь точно помощи не будет ниоткуда. Я один в этом мире, совершенно один.
– Макс, ты где?
– В клинике, в первой реанимации.
– Я тоже в клинике. Где точно?
– Третий этаж, бокс триста пять.
Когда я поднялся наверх, Макс сидел в палате, возле матери. Усталый, подавленный, практически раздавленный человек. Его трудно было узнать. Наверное, я просто сообразил. Не был готов к тому, что могу увидеть, слишком привык считать его неуязвимым Суперменом, которого ничто не может вышибить из седла.
– Это конец. – Голос Макса был едва слышен.
Я посмотрел на мониторы, безжалостно фиксирующие жизненные (по сути – предсмертные, томограф не обманешь) показатели Анны, и на мгновение вспомнил Алекса: кажется, я впервые почувствовал, что именно пережил мой учитель пятнадцать лет тому назад.
– Зачем ты звонил, что случилось? – Макс справлялся с эмоциями быстрее меня. Спасатель.
Думаю, меня подтолкнула именно эта мысль. Да, ясно, что грузить его еще и своей (Ритиной!) бедой было сущим эгоизмом. Но – ведь, несмотря на собственную трагедию, он вспомнил о моем звонке и…
И я выложил все, включая стоимость операции и предложенный «выход». Услышав о предложении доктора, Макс присвистнул:
– Совсем зарвались, гады. Все им мало. Любую женщину готовы искалечить, чтобы побольше хапнуть. Черт! Нейрохирургия – да, это дорого, сумму за операцию он тебе, скорее всего, правильную назвал. Черт, черт, черт! Феликс, я не знаю, где можно взять такие деньги. Мне, конечно, неплохо платят, но это несопоставимые суммы. Можно было бы продать дом, но с такой срочностью… нет. Не знаю.
– Вот и я не знаю, – прошептал я, теряя последнюю надежду.
Любая идея разбивалась об очередное «но».
О проекте
О подписке