Олег Кассини, 6 лет
Мне всегда нравилось, как она выглядит: юная, но без детской наивности, высокая, рыжеволосая, с веснушками и голубыми глазами. Она казалась тоненькой, но на самом деле у нее была превосходная фигура со всеми восхитительными округлостями. Ее звали Нина, и она была датчанкой лет восемнадцати. Мне она казалась идеальной: загадочной, манящей, ласковой, заботливой, но, к сожалению, она была нянькой моего младшего брата.
Тогда мне было три года, и я очень нуждался в заботе и ласке. Я постоянно чувствовал себя несчастным. Наша семья жила в Копенгагене, где отец служил первым секретарем посольства России. Каждый день король Дании проезжал на коне мимо наших окон. На нем был синий однобортный мундир с серебряной окантовкой, и я отдавал ему честь, как меня научили. Король был прекрасен, но вселял ложную уверенность в незыблемости вещей. Я еще не знал, что это были трудные времена для королей.
Мне ничего не было известно о том, что происходит на родине, о последних судорожных метаниях нашего бедного царя Николая II. Уютному, защищенному миру предстояло вот-вот навеки исчезнуть, но мне было всего три года и у меня сохранились лишь обрывки воспоминаний о той поре. Крах нашего мира я не помню. Вот датского короля я запомнил и, конечно, Нину.
Как же она умела меня успокоить! Я был трудным ребенком с самого рождения, синюшным – эта болезнь называется цианоз[1], – и меня постоянно мучили обжигающе-горячими ваннами с горчицей, чтобы улучшить циркуляцию крови. Нервный, капризный, с аллергией на коровье молоко и частой рвотой – это все про меня. Я был тощим, с нездоровым цветом лица, где преобладали оттенки синего, красного, желтого, но только не розового. Розовой была Нина. Помимо ее прямых обязанностей – заботиться о моем младшем брате-везунчике, ей приходилось укладывать меня спать. Задача трудная, почти невозможная, но у Нины были свои методы: она ласково поглаживала сокровенную, самую чувствительную часть моего тела…
Но что это? Почему мама так кричит? Почему плачет Нина? Печально, но впервые я был пойман с поличным во время манипуляций, суть которых понял лишь годы спустя. Впоследствии я не раз попадался в разгар любовных утех, так часто, что уж и не знаю, не сформировалась ли у меня тогда эта подспудная установка.
И Нина исчезла из нашей жизни. Ее уволила моя мать, вполне предсказуемо не сумев вместить пусть не самые невинные детские забавы в рамки викторианской морали. Мама учила меня хорошим манерам, внушала, что, несмотря на наши стесненные обстоятельства, я рожден и должен оставаться джентльменом, аристократом. Мама верила в мой талант, стремилась, чтобы я занял подобающее место в обществе, но в вопросах секса она была излишне строга.
История с Ниной стала первым настоящим скандалом в моей жизни, но Нина не была моей первой победой. Должен признаться, женщины всегда меня обожали. Тут нет моей заслуги – с таким внушительным списком болезней мне требовалось их постоянное и неусыпное внимание. (Это не главная моя тактика для завоевания женщин, но время от времени я к ней прибегал.) Итак, у меня была мама, которая посвятила мне свою молодость. А еще – няня Фаррел, англичанка, и моя русская кормилица Маруся.
На обороте записано для потомков: первое свидание
Няня Фаррел была усохшей, в накрахмаленном платье, типичной чопорной англичанкой с лошадиными зубами, очень строгой, но бесконечно мне преданной. С Марусей у них постоянно шла тайная, но ожесточенная война, которую няня Фаррел, по ее мнению, выиграла в тот день, когда я проглотил иголку.
Мне не было и года, когда однажды няня Фаррел разбудила маму посреди ночи и сообщила, что у меня в желудке иголка. «Как это могло случиться?» – потребовала ответа мама.
«Маруся разрешила ему с ней играть», – ответила Фаррел.
Маруся плакала и все отрицала, но меня отвезли в больницу, где, как ни странно, иголку действительно обнаружили у меня в желудке. Пришлось делать операцию, шрам от которой до сих пор заметен. Тем не менее мама поверила Марусе и решила уволить няню Фаррел. Та умолила маму оставить ее, сказав, что очень ко мне привязана и готова работать даром. Это был убедительный аргумент.
Не знаю, как все было на самом деле, по крайней мере, именно такую версию я слышал от моей мамы. Вероятно, она старалась поднять мою самооценку в годы, когда мы всё потеряли, и истории о нашем былом величии стали нашим единственным уделом.
О, эти бесконечные истории о незапамятных временах, о блестящем прошлом, о родословной, которая, с одной стороны, восходила к крестоносцам, а с другой – к тевтонским рыцарям! Это было мое наследие, вместе с благородным, но неожиданно оказавшимся анахронизмом графским титулом. Истории эти варьировались от семейных преданий и легенд, передававшихся из поколения в поколение, до подтвержденных документами доблестных свершений не столь давнего прошлого. Мой предок со стороны отца, рыцарь фон Лоев (что по-немецки значит «лев»), попал в плен к полякам при Грюнвальдской битве, его потомок Лоевский Белый одно время даже был королем Польши[2]. С самого раннего детства мне внушали, что я веду свой род от благородных рыцарей-воинов.
Мой дед по линии матери Артур Павлович, маркиз де Капиццучи де Болонья, граф Кассини, был известным дипломатом, представлял интересы России в Китае, а потом стал российским послом в США во времена президентов Уильяма МакКинли и Теодора Рузвельта. Артур Кассини подписал Портсмутский мирный договор, завершивший японо-китайскую войну[3], и в его честь назвали город Порт-Артур в Азии и Порт-Артур в Техасе[4]. С портрета на стене моей гостиной строго смотрит Артур Кассини в великолепном мундире, увешанном медалями, и с моноклем в глазу, постоянно напоминая о том, как играет нами судьба: если бы в 1917 году события приняли другой оборот, я стал бы кавалергардом, офицером самого элитного кавалерийского полка в России.
Родители желали для меня военной карьеры. Это был один из трех достойных русского аристократа видов профессиональной деятельности (два других – дипломатическая или научная карьера, хотя последняя считалась не столь престижной). В Императорскую гвардию дворяне записывали сыновей сразу после рождения, так сделал и мой отец. Мое будущее было определено: в 17 лет я был бы зачислен в Пажеский корпус, а потом вступил бы в один из кавалерийских полков, которые служили последней линией обороны и охраняли самого царя. Кавалергарды слыли превосходными наездниками, фехтовальщиками, игроками в шахматы… а также, как я понимаю, страстными любовниками, знатоками языков, танцорами, гурманами. В детстве они были моими героями. Служить в кавалергардском полку считалось большой честью – и в армейской табели о рангах, и в социальном смысле. Кавалергарды принадлежали к знати, они танцевали на великосветских балах, жили ярко и достойно выполняли свой долг. А какая у них была форма, просто загляденье – золоченые кирасы и каски, белые мундиры-колеты, синие брюки с красными лампасами и высокие ботфорты!
И вместо этого я стал дизайнером. Да, мне довелось одевать (и раздевать) самых знаменитых женщин ХХ века. Я работал для президентской четы Кеннеди. Я преуспел в бизнесе. У меня была блестящая жизнь, полная романтики и приключений. Но все это кажется таким незначительным по сравнению с тем, что могло бы стать моим по праву рождения, с моей непрожитой жизнью.
Я родился в Париже 11 апреля 1913 года. Доктор приехал в карете сразу после полуночи. На нем был цилиндр, фрак, белые перчатки, гетры – подобающий наряд для моего появления на свет в великолепной квартире на улице генерала Ламбера, в нескольких кварталах от Эйфелевой башни и Сены. Мне рассказывали, что я родился на белой с золотом кровати, задрапированной розовым шелком; таким же шелком были обтянуты стены, а на полу лежал розовый ковер. Я же пришел в этот мир синюшным (возможно, чтобы оттенить розовую феерию?). Все произошло в два ночи, и впоследствии этот час стал моим любимым временем суток. Моей крестной матерью была знаменитая красавица княгиня Ольга Палей.
Мой отец проводил время в погоне за удовольствиями, это являлось его основным занятием. Граф Александр Лоевский был сыном известного адвоката, специализировавшегося на розыске наследников крупных состояний. Отец был невысок – 5 футов 8 дюймов (около 170 см), с правильными, красивыми чертами лица, которые я не унаследовал. Большая часть его времени уходила на еду или на подготовку к трапезе. Он загодя подробно изучал меню ресторанов, три-четыре часа проводил за столом, ехал домой вздремнуть и просыпался к ужину. Другим его любимым времяпрепровождением были визиты к портному, которые тоже отнимали много сил – примерки могли длиться часами. Отец был настоящим денди и практически жил в парижском бутике Шарве[5], где покупал галстуки и рубашки. Обувь он заказывал у Лёб[6], костюмы у Брандони из Милана. У него было несколько сотен рубашек, все из шелка разных цветов. В 1960-е я произвел революцию в мужской моде, выпустив коллекцию цветных мужских рубашек; источником вдохновения стали для меня воспоминания о гардеробе отца. Для стирки он отсылал свои рубашки в Лондон, по пятьдесят штук сразу. А галстуков, по его рассказам, у него было 552.
Отец Олега Кассини, граф Александр Лоевский
О гастрономических марафонах мне рассказывала мама; по ее утверждению, у нее не было проблем с лишним весом, пока семья не переехала в Париж. Потрясающий гардероб отца я помню и сам, но мне трудно совместить неулыбчивого, сломленного отца, которого я знал, с образом жадного до удовольствий бонвивана парижской поры. Отец был широко образованным человеком, знал несколько восточных языков, хорошо разбирался в философии – такая ходячая энциклопедия. Он мог ответить на любой вопрос, но, к сожалению, был мало приспособлен к жизни после революции. Отец неукоснительно соблюдал все требования гигиены, всегда был безукоризненно одет, даже в самых стесненных обстоятельствах. Если он снимал дома пиджак, то незамедлительно облачался в шелковый халат. Нищета не мешала ему держаться с большим достоинством.
Парижский период жизни семьи резко оборвался вскоре после моего рождения. Дедушка Климент Лоевский понял, что Первая мировая война уже у порога и в таких условиях немецкое правительство никогда не выплатит огромные долги по сложному наследственному делу, которым он занимался семь лет. Поэтому дед решил покончить со всем разом и застрелился в Лейпциге. В России он оставил неплохое наследство, но для поддержания привычного парижского образа жизни отцу этого было мало. Мы вернулись в Россию в июне 1913 года, и отец стал готовиться к экзаменам для поступления на дипломатическую службу. Он считал, что легко их сдаст, и оказался прав.
Мама ненавидела Россию. Там постоянно было холодно и люди слишком много пили. Ей не нравились жарко натопленные комнаты. До конца своих дней она грезила только о Париже. Даже после многолетней успешной карьеры в Италии она говорила: «Я начинаю дышать полной грудью, только когда попадаю в Париж». В семье мы общались между собой на французском. В России я выучил русский, в Дании – датский, в Италии – итальянский, английскому меня научили няня Фаррел и американские фильмы, но для людей нашего круга по всей Европе главным языком был французский.
Первые годы моей жизни совпали с последними днями привилегированного класса, который достиг своего расцвета перед Первой мировой войной, но остался теперь лишь в воспоминаниях. Статус нашего рода был закреплен внесением его в пятую часть Дворянской родословной книги[7], куда записывались иностранцы, получившие свой титул от государя. Поэтому нас принимали в лучших домах Лондона, Парижа, Рима, Мюнхена и в других местах обитания титулованной знати. Мы считали себя гражданами Европы, и, как многие другие русские аристократы того времени, мои родители, особенно мать, предпочитали жить в Европе.
Моя реакция на переезд в Санкт-Петербург оказалась еще более негативной, чем у мамы. Здоровье мое ухудшилось, и доктора настоятельно рекомендовали сменить место жительства. Мы переехали в имение Лоевских в Павловске неподалеку от столицы. Это был большой дом с верандой и белыми колоннами и чудесным ландшафтным парком на двадцати гектарах.
В Павловске я впервые увидел военных вблизи. Рядом с нашим имением находились казармы кавалергардского полка, куда я должен был впоследствии вступить. Очень скоро я научился различать воинские звания и правильно отдавать честь. Мама вспоминала, что я салютовал кавалергардам, когда мой дядя, полковник Георг Менгден, вел сине-бело-золотой полк из казарм на парад. Позже в Севастополе (там во время Первой мировой войны служил мой отец) я тоже по-военному браво приветствовал войска, а они отдавали мне честь в ответ, видимо приняв меня в матросском костюмчике за цесаревича.
Севастополь был лишь одним из мест службы отца во время войны, другие я плохо помню. Знаю, что он занимался дипломатической работой в Севастополе, Рени[8], Бухаресте. Мы постоянно переезжали с места на место в специальных поездах со слугами, в памяти встает успокаивающий стук колес. При себе у нас было штук двадцать дорожных сундуков, мамины собаки (борзые Тристан и Изольда, а потом пудели), и за нашими передвижениями уследить было не легче, чем за перемещениями войск.
Брат Игорь родился в Севастополе в 1915 году. Судьба подарила ему роскошные кудри и жизнерадостный характер. С самого начала мы были полной противоположностью друг другу, в семье нас так и звали: Jean qui rit и Jean qui pleure (Жан, который смеется, и Жан, который плачет)[9]. Родители хотели, чтобы брат стал дипломатом. Мы с ним всегда были рьяными соперниками и лучшими друзьями.
Мои ранние воспоминания связаны с бесконечными переездами. Помню, как мы пересекали ночью на тройке замерзший Ботнический залив из Финляндии в Швецию. Бежали ли мы от революции? Не думаю. Скорее всего, ехали в Копенгаген к отцу северным путем, минуя театр военных действий в Европе. Зима, ночь; мама, Жижи (брат Игорь) и я укутаны в меха. Помню запахи меха и лошадей и маленькие светящиеся огоньки в отдалении. Мама сказала, что это глаза волков. Она почему-то казалась испуганной. Когда на рассвете мы приехали в Швецию, она все повторяла: «Как же повезло, как нам повезло!»
Помню я и как матросы из Кронштадта застрелили моего кузена Юрия. Кронштадтское восстание произошло в июне 1917 года[10]. Оно ознаменовало начало русской революции, после того как царская армия потерпела поражение в битвах при Кёнигсберге и Танненберге[11], где Гинденбург[12] уложил миллион русских. Русские войска вернулись домой. Первым, после обещанной амнистии, восстал флот, разделившись на белых и красных. Всех флотских офицеров, оставшихся верными присяге, застрелили.
Не знаю, почему в это время наша семья оказалась в Павловске, ведь нам следовало находиться в Копенгагене. Возможно, мы вернулись, опасаясь за безопасность бабушки Евгении Евгеньевны, поскольку она вместе с сестрой отца осталась в России оберегать семейное имущество. Но мы там были, и я помню восставших матросов, которые ворвались в наш парк, когда мы собирались спуститься к чаю. В ужасе я наблюдал из окна, как к матросам вышел мой кузен. Юрию тогда было семнадцать, на нем был бутылочно-зеленый мундир Пажеского корпуса. Из-за мундира все и произошло, матросы убивали всех, кто был в него одет. Они отвели Юрия на задний двор и застрелили, как собаку. Я не видел его тела, но это событие глубоко меня потрясло.
Обрывочные копенгагенские воспоминания сплетаются в единое целое: там была Нина, там, в пробуждающемся сознании, рождалось ощущение, что все потеряно. Моего дядю, Георга Менгдена, убили его же солдаты. Помню смятение, слезы, споры – мать с отцом спорили постоянно. «Я должен вернуться, – говорил отец. – Если я не пойду сражаться, значит, я не мужчина. Это бесчестье. Мы должны спасти Россию от большевиков».
О проекте
О подписке