– Упадхьяй, – негромко окликнули его.
Махакайя обернулся. Перед ним стоял невысокий монах с круглым лицом, немного курносый, тот обладатель свежего голоса.
– Ну я вовсе не твой учитель, – отозвался Махакайя.
– Но я хочу, чтобы вы им стали, – смиренно отвечал монах.
– Ты шраманера?
– Да.
– По-моему, Чаматкарана хороший наставник, – сказал Махакайя. – Сколько лет ты провел здесь?
– Я здесь только с весны.
– Откуда же ты пришел?
– Из Нагара[106].
– Из Нацзелохэ? – на свой манер произнося, переспросил Махакайя.
– Да.
– По пути в Индию я был там. И посещал тамошние монастыри, их немало… В пещере видел тень Будды… Но что же привело тебя сюда? В Нагаре есть монастыри, правда, некоторые из них ветшают и стоят почти пустыми. Но и этот монастырь не назовешь процветающим.
Ветер волнами прокатывался по лицу шраманеры, как бы задергивая его прозрачным шелком.
– О Нагара, благое место! – воскликнул шраманера. – Там хранятся следы Татхагаты, и следы одежды на камне, которую он расстелил после стирки, и сандаловый посох…
Шраманера хотел продолжать, но тут раздался грубый крик Возвращения Коня, Хайи:
– Шрамана Махакайя! Вы останетесь без обеда! Вот-вот минует полдень!.. Эй, шраманера, отстань от учителя!
Шраманера быстро взглянул на Махакайю и, опустив глаза, что-то пробормотал на своем языке.
– Ты не мог бы говорить яснее, – попросил Махакайя.
– Он называет вас учителем. Того же хочу и я.
– Пошли, а то и вправду до завтрака будем пробавляться одной водой, – сказал Махакайя, кладя руку на плечо шраманере.
И они пошли к вихаре.
На обед была рисовая похлебка. Еще и лепешки, бананы, сушеный урюк, гранатовый сок. Все ели в совершенной тишине. И Махакайя невольно подумал о том, что сосредоточиваться можно и на обеде, как на солнце или ветре, для достижения созерцательного пространства, именуемого акаша[107]. И это наиболее сложная дхьяна. Дхьяна выводит сознание из сансары[108]. А поглощение пищи – самое сансарическое деяние.
На зубах скрипел песок. Пыль и песок в такую погоду неизбежно оказывались в пище. После обеда все полоскали рот, умывались, прочищали веточками зубы. Не сделав этого, нельзя было близко подходить друг к другу, а тем более дотрагиваться друг до друга. Да, еда – дрова сансары. Поглощение пищи – как топка очага в холодную погоду. Но и прекращать это Татхагата воспретил. Не истязайте себя, учил Будда.
…А в Индии к этому относятся по-другому иноверцы. В городе Праяга[109], который лежит меж двух рек, где есть Ступа Волос и Ступа Ногтей Татхагаты, благоденствует храм дэвов, знаменитый всякими чудесами и дарующий заслуги очень щедро: за одну золотую монету – заслуг на тысячу монет. И если в этом храме покончить с собой, то уж точно родишься на небесах. Там перед входом большое дерево, и под ним валяются кости тех, кто так и поступил, поверив этим лживым утверждениям. Один брахман при стечении народа бросился там вниз, чтобы достичь блаженства, но умные его родичи успели растянуть покрывала, и так он был спасен.
Там, у слияния есть место, называемое так: Поле Великих Даров. Шелковистый белый песочек все усыпает. На этом месте издавна цари и родовитые люди совершают жертвоприношения одеяниями, драгоценностями, которыми украшают большую статую Будды, а потом одаривают монахов, странников, ученых, поэтов и художников, вдов, сирот, нищих, бедных. То же при мне свершил царь Харша. Даже жемчужную булавку из узла своих волос он пожертвовал, сказав, что все вошло в алмазную наитвердейшую сокровищницу. И после этого все подвластные ему правители начинают понемногу наполнять его казну.
И там еще одну жертву свершают иноверцы. Сидят на берегу, семь дней постятся, потом берут лодку, отплывают на середину, призывают своих богов и бросаются в воду и топятся. Даже на животных распространяется это безумие. Туда приходят горные обезьяны, олени и плывут, топятся. Когда Харша свершал свою жертву, одна обезьяна поселилась на дереве и сидела там без пищи, пока не уморила себя голодом и не свалилась.
Но иноверцы показывают там и большие способности. Посреди реки они водрузили высоченный столб и взбираются на него на рассвете совершенно голые и держатся только одной рукой и одной ногой за верхушку, а другую ногу и другую руку вытягивают в сторону и так смотрят распахнутыми глазами на солнце и поворачиваются за его движением весь день, как стрелка компаса за металлическим шариком. Только вечером спускаются, полные надежд на скорое рождение в небесах.
Правда, тут же в прореху памяти, как в пещеру, заглянул один бхикшу, приверженец учения, а вовсе не иноверец. И хотя Махакайя не хотел его впускать, но вынужден был обратить на него взор…
И тот подхватил мое внимание и увлек снова в Индию, в Город, Окруженный Горами, к западу от которого есть гора Пибуло с теплыми родниками, а к востоку – каменная келья и большой плоский камень со множеством цветных пятен, и это капли крови бхикшу. Он долго здесь совершенствовался в самадхи[110], но не мог обрести «священный плод», то есть войти в нирвану. И тогда он сказал, что тело – обуза и тщета, в нем нет никакой пользы, взял нож и на этом камне перерезал себе горло. И явил чудесные превращения: сотворил огонь, и сжег тело и достиг желаемого. И там выстроили ступу Обретения Плода Бхикшу. Еще подальше ступа, и я помню ее и сейчас вижу: прямо на скале. Там тоже один бхикшу совершенствовался, дабы обрести «плод». И однажды, узрев святую сангху в небесах, кинулся с этой скалы. И обрел «плод», еще не ударившись о землю. Силой явившегося Татхагаты он был вознесен в небеса и явил чудесные превращения.
«И эти примеры смущают мой ум», – признался себе Махакайя… И невольно оглянулся по пути из вихары в храм. Не услышал ли кто его помыслы?.. Но монахи торопливо шагали, закрывая лица краями накидок и стремясь побыстрее миновать двор, наполненный потоками горячего пыльного дыхания великих пространств. Говорили, что эти ветры дуют из пустыни Арахозии[111], что лежит к югу от этого города.
Татхагата однажды произнес отповедь самоубийце, но это был монах, не вынесший тягот отшельничества и бросившийся тоже со скалы – и убивший стоявшего там человека.
Если атман[112] – иллюзия, то и смерть иллюзия. И самоубийство иллюзия?
Иногда в пути мне было очень тяжело и плохо; мучил голод, изматывала усталость; тело выжигало солнце пустыни; плоть схватывала болезнь; и казалось, что настала пора оставить тело, отпустить поток дхарм, входящих в скандхи, на волю, как отпускают птиц… Почему же я этого не делал? Прежде всего из заботы о книгах и последователях. Кто бы тогда довел мое дело, дело, выпавшее на долю именно этому косяку дхарм-скандх, снующих в толщах вод сансары, этой стайке синих птичек с именем, данным родителями, а потом и другим именем, данным в монастыре в Чэнду.
…В прорехе моей пещеры в луче засверкали синевой птички Будды. Но наяву я их так и не увидал у дерева бодхи в окрестностях Гайи в царстве Магадха. Еще бы! Это случилось перед самым обретением «плода» Гаутамой, знамение – стайка синих птичек.
Думаю, что стайка моих дхарм другого цвета, светло-зеленого, как листва пышного волчелистника под окнами нашего дома в Коуши или его сизые мелкие ягоды. Одни – сизо-сине-зеленые, другие – розовато-желтые, как кора древнего кипариса, росшего прямо в нашем дворе. И не все они прозрачны. В углубленной дхьяне я вижу их. После упражнений с йогином Кесарой (и у него была пышная львиная грива темных спутанных, жестких, как ветки, волос)[113] я научился это делать почти мгновенно, дайте лишь миг тишины и покоя. И за годы пребывания в монастыре Наланда эта стайка стала легче и прозрачнее, но еще видна ясно. Я жду момента, когда она совсем исчезнет, упорхнет в расщелину пещеры моего сознания, прихватив с собой и расщелину, и пещеру с ее мраком в углах. И ничего не будет видно и слышно в великом безветрии…
Но… случись это раньше, чем наш караван с сутрами достигнет пределов родины, я их непременно задержу.
Хотя в ниббану Гаутама Шакьямуни вошел сразу под деревом бодхи и еще сорок пять лет проповедовал и всюду странствовал.
Но доступно ли это мне? Боюсь, что нет…
В храме монахи запели мантру Устрашения демонов: «Ом Сарва Татхагата Мани Шата Дхиваде Джвала Джвала Дхарматхату Гарбхе Мани Мани Маха Мани Хридая Мани сваха».
Повторяли ее много раз, и наконец шраманера ударил в гонг, и все замолчали, встали и перешли в зал дхьяны.
И Махакайя продолжил свой рассказ.
Начальник пограничной заставы Гао Хань был приземистый человек с лунообразным лицом, по которому вольно разлетались брови. Эти брови напоминали ласточек. Он сидел в кипарисовом резном кресле и с любопытством взирал сквозь щелки черных глаз на монахов. Выслушав доклад командира стражников, захвативших монахов, он предложил старшему объясниться. Махакайя выступил вперед.
– Но разве тот монах не старше? – спросил Гао Хань, указывая на другого монаха, который действительно был старше, виски его уже серебрились инеем, как говорится. – Сколько вам лет?
Махакайе тогда было двадцать семь лет…
(И монахи монастыря Мадхава Ханса́ на холме возле города Хэсина, воззрились на крупнотелого странника в поношенной одежде, бронзового от солнца, с морщинами на лице, с редкими усами, в которых снежно вились белые волоски, то же и в бородке.)
Махакайя сказал начальнику заставы, что всех ведет он. И далее он поведал всю правду, ибо не мог осквернять язык ложью. Начальнику заставы это пришлось по сердцу, но неподчинение императору грозно сверкало в этой истории. И брови-ласточки слетелись к переносице.
– Мои лучники не вашей веры, как и я! – воскликнул он. – Им и мне все равно, чье веление вы все исполняете – Будды или еще какого-то своего бога. Вы хотели нарушить границу империи и подлежите наказанию. Чтобы не затягивать дело, я могу просто приказать лучникам подстрелить вас всех до единого на границе.
– Что считать границей? – спросил Махакайя. – Девять сосудов, на которых были выгравированы «Нити гор и морей», можно было обойти в два счета, но как обойти всю Поднебесную, что была сокрыта в тех письменах? Письмена безграничны. И они начинаются с упоминания главной из южных гор – горы Блуждающей. Что это значит? Гора Блуждающая?..
Брови Гао Ханя разлетелись в стороны.
– Вам ведомо не только учение вашего Будды? – спросил он и, хлопнув в ладони, велел принести чая, винограда и лепешек, а монахам предложил пойти умыться, свершить свою молитву и приступить к чаепитию.
Удивительно, конечно, было встретить в этом отдаленном районе любителя древней географии. Но в своих странствиях по землям Десяти Тысяч Царств[114] Махакайе приходилось знакомиться с разными людьми, к которым в полной мере применима поговорка: «Одет в рубище, а за пазухой нефрит». Ну, Гао Хань был совсем не в рубище, а в шелковом халате-юаньлинпао красного цвета, подпоясанном кожаным ремнем с нефритовыми накладками и с коротким мечом в ножнах, а также мешочком с благовониями, ибо дурно пахнет только варвар; на ногах сапоги из мягкой коричневой кожи; на голове черный платок путоу, который повязывают на каркас из грубых ниток, надетый на пучок собранных на макушке волос. В дополнение к мешочку на поясе сбоку от кресла на подставке сизо и ароматно дымилась серебряная круглая курильница.
Махакайя встречал поэтов в диком лесу, где только и слышны крики обезьян и рыки тигров, – с одним таким он познакомился в лесу неподалеку от Лянчжоу. Он жил в хижине из бамбука, ловил рыбу, птиц силками и сочинял стихи. Но записывать их ходил в даосский храм, что был поблизости, потому что писать он не умел. И читать. Да как сказать. Он как раз и читал книгу мира: свитки облаков, свиток реки, свитки деревьев, снегов, дождя, луны. Был он простец и немного не в себе. Даосы его любили и привечали. И хотели выучить грамоте, но грамота поэту и не давалась совсем.
В другой местности Махакайя узнал о музыканте, охотившемся за птичьими песнями для представления новых мелодий в Музыкальную палату. Он услышал однажды утром его игру на бамбуковой флейте, – их у него было несколько, и продольные сяо, и поперечные дицзы, – направляясь по дороге к Каменным пещерам у Драконовых ворот, что неподалеку от Лояна. Его игра была прекрасна. И сам музыкант оказался необычным на вид, он был биянь-ху – голубоглазый варвар со светлой бородой, согдиец. Звали его Рамтиш. Махакайя разговорился с ним. Рамтиш был непревзойденным знатоком птиц. Он знал всех птиц, обитающих в лесу, в горах, в степи или пустыне. И голоса многих наигрывал на флейте. Но у него была странная мечта – услышать голоса феникса луань и феникса хуан. А именно на звуки сяо слетаются фениксы, как говорят… Но к нему они почему-то так и не прилетали. Может, все-таки люди врут, и фениксам милее звук ветра, а значит, дицзы? Но игрой и на поперечной флейте не удалось их приманить. Где их искать? Об этих птицах и говорит «Каталог», о чем Махакайя и сообщил тому чудаку. Надо просто вооружиться книгой и следовать за ее нитями. Но ведь, добавил он, как известно, двенадцать люй[115] и напел впервые феникс, шесть люй – ян и шесть люй – инь[116]. Что же нового можно от фениксов услышать? Не лучше пойти в Каменные пещеры у Драконовых ворот и попытаться услышать другую музыку? Рамтиш заинтересовался, что имеет в виду монах, и они отправились дальше вместе.
По дороге Рамтиш рассказывал о Музыкальной палате, о птицах и о своей родине – Согдиане. И Махакайя до времени помалкивал, приглядываясь к этому человеку в потрепанной войлочной шапке, в простом грубом шелковом халате белого цвета, какой носят байи – люди без звания. Ничего не говорил он ему и потом, когда они пришли наконец к пещерам в скалах и стали осматривать их с изволения настоятеля, сразу проникшегося симпатией к монаху-страннику и его спутнику с флейтами. Они видели изваяния будд и бодисатв, видели изображения на стенах танцующих и играющих апсар[117]. Сотни будд восседали на каменных лотосах. Монахи и рабочие неустанно продолжали свой труд в этих скалах, восстанавливая погубленные изваяния в предыдущие годы. Династия Суй не жаловала последователей учения Будды. Река несла свои воды мимо, в ней отражались скалы, сосны и кипарисы. Шел теплый дождь. Осмотреть всё за один день было невозможно, и они остались там еще. Настоятель разрешил занять одну из пустующих пещер. И вечером они глядели на протекавшую внизу реку, следили за полетом белых цапель, за возвращающимися домой лодками рыбаков, и Рамтиш играл на флейтах.
Его музыку услышали обитатели соседних пещер, и вдруг в одной из них раздался сильный чистый голос:
Подхожу к высокой башне,
на террасу поднимаюсь,
А внизу струятся воды,
и чисты, и холодны…
Здесь Рамтиш принялся подыгрывать, схватив мелодию. Невидимый певец продолжал:
Там, среди травы душистой,
ароматные цветы,
В небе иволга летает,
и порхает, и кружит.
Вынимаю лук и целюсь:
слушай, иволга,
Продли мне жизнь на десять тысяч лет!
И, выдержав паузу, певец закончил:
– Это песня-юэфу ханьских времен, – тут же определил Рамтиш.
И Махакайя смутился. Он-то уже считал Рамтиша почти шарлатаном, но у того явно были познания в песенном и музыкальном искусстве. Как же так? Он покосился на него.
– Эй, певец, спой что-нибудь еще! – попросил Рамтиш.
Махакайя покачал головой и заметил, что это может не понравиться настоятелю и монахам, отдыхающим после работы или напевающим мантры. Но, видимо, в той пещере обитали рабочие, и кто-то из них был весел и далек от буддийского смирения, и он снова запел:
Ну так выпьем вина,
Оседлаем звезду
И познаем прекрасного суть!
Мир объят весь стихами,
Древних песен словами,
Выражаем сердца мы,
С Женской силой в единство придя.
Смысл вещей постигая стихами,
Даже тяжесть великих деяний
Императора Юя поймем!
И вслед за этим раздался дружный смех. Певец хотел и еще спеть и уже начал:
Но вдруг песня его резко оборвалась. Как потом выяснилось, настоятель отправил монаха с требованием замолчать. И певец тут же повиновался.
Рамтиш рассказал, что он прибыл сюда уже пятнадцать лет назад вместе отцом, торговцем украшениями. Они поселились сначала в приграничном Шачжоу, но потом переехали ближе к столице, в Личжоу, а затем и в Чанъань. Дела у отца шли хорошо, он сумел наладить доставку украшений из Согдианы. Его покупателями были именитые люди столицы, например, Чжан Лян, занимавший должность цаньюя чаочжэна («участвующего в политике двора») или Сунь Сымаю, знаменитый врач, алхимик-даос, а еще и Оуян Сюнь, ученый и каллиграф, живописец Янь Либэнь, тот самый, написавший грандиозный свиток «Властелины разных династий», на котором изображены тринадцать императоров от Хань до Суй, а также историк Вэй Чжэн и даже Вэнь Яньбо, министр Императорского секретариата. Отец хотел, чтобы и сын занимался тем же. Но того не прельщал блеск сребра и злата, хотя да, украшения Согдианы и других сопредельных стран, которые собирали в Согдиане братья отца, а потом с караванами отправляли в Чжунго, были изящны и отменно хороши. Рамтиша влекли фениксы музыки… И он стал преданным служителем Музыкальной палаты.
Тут Махакайя не выдержал и наконец-то сказал, что все это красиво и невозможно. Ведь Музыкальной палаты больше нет! Ее закрыли еще полтысячи лет назад, когда прервалось правление династии Лю! Того требовали ученые конфуцианцы, считавшие, что музыка, гнездящаяся в Юэфу, Музыкальной палате, подрывает устои всей Срединной страны.
– Да-да, – подхватил с усмешкой Рамтиш, – первая нота гаммы – гун – это властитель, шан – его слуги, цзюэ – народ, чжи – трудовая повинность, юй – все вещи. И если в согласии эти пять звуков, то музыка гармонична. А если первая нота расстроена, то звук грубый. Значит, властитель задается. Когда расстроена вторая нота, то звук нервный. Выходит, чиновники недобросовестны. А расстроена третья нота, то и звук печальный – значит, народ негодует. Расстроена четвертая нота, то и звук жалобный – труд тяжел. Если и пятая нота расстроена, то и звук оборванный – значит, просто не хватает вещей. А если все пять звуков разлетаются, как вспугнутые птички, то наступает равнодушие. Ну а коли дошло до этого, государство погибнет со дня на день[120]. Это все и я знаю. Конфуцианцы и посчитали так… Но сколько воды утекло! Века и века. И пора возродить Музыкальную палату, мой друг. Она на самом деле никуда не подевалась. Она здесь. – И он окинул взглядом своих голубых согдийских глаз зеленые поля за рекой, курящуюся серебром ленту реки, пепельно-жемчужные небеса после дождя, затихшие сосновые леса. – Не хочешь ли стать ее монахом?
– Нет, – ответил Махакайя. – Во-первых, уже есть канцелярия Даюэшу, ведающая каноном и простонародной музыкой, а еще и Кучуйшу, канцелярия придворных оркестров. Неужели вам это неизвестно?
– Мне нужна другая Музыкальная палата! Полная ветра, – тут же отозвался Рамтиш, – и звезд.
– И Будда порицал музыку, – добавил Махакайя.
– И зря, – сказал Рамтиш. – Почва истощена, и на ней не вырастают деревья и травы; вода взбаламучена, и в ней не растут рыбы и черепахи; когда в упадке жизненные силы, живые существа не развиваются[121]. Зачем же этому потворствовать? Музыка наполняет Поднебесную радостью и силой жизни, как влажный ветер истомленную сушью… сушью… – Рамтиш сбился…
Послышались голоса, Махакайя различил гнусавую речь Бандара. Он оглянулся, и точно – в зал входили Бандар и Адарак.
– Досточтимый! – обратился Бандар, открывая лицо, и из складок материи сыпалась пыль, глаза его от горячего ветра покраснели. – Наши запасы истощены. Придется в городе закупить провизию. Но сейчас-то мы с Адараком голодны, будто волки Снежных Гор. А нам отказывают в пище!
– Готам Крсна, – отозвался Махакайя, – ведь уже миновал полдень, а законы сангхи строги.
– Но в первый-то вечер мы спокойно откушали! – напомнил Готам Крсна.
– Нас привечали после долгого пути.
– Но мы же не братья вашей сангхи, – напомнил Адарак, недружелюбно озирая собрание. – Готам Крсна поклоняется Шиве, а я – моему клинку.
Махакайя обратил лицо к настоятелю. Чаматкарана…
О проекте
О подписке