В моем детстве на даче у бабушки стоял старый советский ламповый радиоприемник «Аккорд». Деревянный, на ножках, размером с телевизор.
В верхней части радиоприемника, на втором этаже, помещался проигрыватель виниловых пластинок. Каждый раз, когда мы запускали у него на голове пластинку, радиоприемник расстраивался из-за того, что его использовали не по назначению – так мне тогда казалось.
По вечерам, сразу вслед за сумерками, когда дачные собаки деликатно замолкали, пропуская вперед ночь, наступало мое время. Родители укладывали меня в комнате и уходили на террасу смотреть телевизор. Меня телевизор не интересовал: я оставался наедине с настоящим, а не тем поддельным чудом – с радиоприемником.
Едва я нажимал на белую пузатую кнопку, прибор оживал. Он светился изнутри каким-то нездешним лунным светом и тихо дышал, шипя.
Я завороженно вглядывался в лучистую шкалу: КВ2, КВ1, ДВ, СВ, МП, УКВ – это была поэзия, тайный шифр мироздания.
Я осторожно трогал колесико справа с настройкой частоты. Осторожно, потому что оно управляло душой радиоприемника. Я медленно вращал теплый (от моих пальцев) диск, намеренно пропуская станции с песнями и голосами людей. Тихонько, на цыпочках, я приближался туда, к заветному краю шкалы, вдоль которой мерцали названия невиданных городов: Прага, Дрезден, Турку, Стокгольм, Белград, София… Наконец, я миновал их все, вертикальная красная линия проплыла мимо загадочного Беромюнстера, и вот она, цель моего путешествия, вот он, мой таинственный собеседник, в тысячах километрах от подмосковной дачи, в миллиметре от загадочного Беромюнстера.
Каждый раз, когда я подводил поисковую проволоку к этой точке на шкале, из радиоприемника раздавался сигнал. Что-то слабо, едва различимо пикало в динамиках, через одинаковые интервалы в несколько секунд.
Однажды мы с папой нашли это место на шкале, и он сказал, что, возможно, какое-то судно в океане посылает нам радиосигнал. Папа сказал именно так, слово в слово, довольно сухо.
Из-за того, что он употребил слово «судно», а не «корабль», «океан», а не «море», наконец, «радиосигнал», а не «пиканье», приемник на моих глазах из непонятной деревяшки мгновенно превратился в волшебную лампу Аладдина. Я знал: мой папа, по профессии радиоинженер, не мог ошибаться в таких вещах.
Я засыпал под нечленораздельное шипение советского лампового радиоприемника «Аккорд», вслушиваясь в мягкую раковину подушки, и представлял одинокое судно в ночной дали океана, посылающее мне сигнал через бесконечность.
В нашем районе в советское время существовало такое чудище морское – «Школа эстетического воспитания».
«Школа эстетического воспитания» располагалась в безобразной подворотне. Родители водили меня туда на занятия в последний год перед поступлением в школу. Это было оправданной мерой. Я рос довольно сермяжным ребенком: мог сесть за стол без ножа для рыбы и при слове «жопа» не собирался падать в обморок.
В той школе, среди прочего, нас учили рисовать. А потом устраивали маленькие выставки из детских работ. Отец до сих пор любит мне припоминать, что мои картины можно было узнать сразу. Еще за три квартала. На черном небе – черное солнце, а под ними – черные дома на черной земле и скелеты черных людей. И все это с черными эстетическими разводами. Школа-то эстетического воспитания. Вот я и старался соответствовать.
Однажды на очередной выставке к моему папе подошел педагог и попросил уделить ему одну минутку. Преподаватель начал рассказывать отцу о том, какой я сложный ребенок, какой лиричный, какой мыслящий, какой ищущий и даже сомневающийся. И все в том же духе. Папа периодически испуганно оглядывался на меня, стоящего поодаль, сверяя оригинал с интерпретацией педагога. По словам отца, я во время их беседы хомячил огромное яблоко. Немытое.
На словах учителя о том, какая я невероятно глубокая и тонкая личность, я закончил есть яблоко, рыгнул и выбросил огрызок в окно.
От важных событий в памяти через много лет остаются одни лоскуты. Как будто они истрепались на ветру времени.
Про свое 1 сентября я помню какую-то чушь.
Я запомнил, что мы с мамой, и бабушкой, и папой, и соседкой, и ее собакой, и нашим дворником, и еще с десятком каких-то неравнодушных людей так спешили торжественно проводить меня в первый класс, что забыли помыть мне голову.
Когда мы большой делегацией, замыкаемые собакой, шли от дома к школе, мама так и сказала:
«Ой, мы забыли помыть ему голову».
Едва она это произнесла, голова у меня стала чесаться.
Я рос крайне чувствительным и мнительным ребенком, и к тому моменту, когда впереди показался пестрый гудящий школьный двор, я мог думать только о своей немытой голове.
Директор школы произносил речь про «самый важный день в жизни», а я стоял и психовал, что в самый важный день в жизни у меня на голове птичье гнездо. Тогда я еще не подозревал, сколько разных директоров впоследствии будут задвигать мне про «самый важный день в жизни».
Я накрутил себя про немытую голову настолько качественно, что решил прикрыть ее от посторонних взглядов букетом цветов, плотно прижав его к лицу.
Директор отмикрофонил по бумажке, и торжественная линейка под веселую музыку стала расползаться в светлое будущее, по классам. Букет, за которым я прятал немытую голову, полностью закрывал мне обзор. Я шел в толпе наугад, за шорохом шагов впереди. Через несколько минут шорох шагов впереди начал стихать. И в то же мгновение над школьным двором раздался чей-то металлический голос из мегафона:
«Чей ребенок идет в стену?»
Это был чей надо ребенок, ребенок своих родителей, моих родителей, то есть я. Из-за того дурацкого букета поверх лица я отбился от стада и шел по направлению к глухой школьной стене. Меня поймали и вернули в строй. Впоследствии я еще долгое время фигурировал среди учителей и родителей под кодовым наименованием «ребенок, идущий в стену». В прекрасном японском это наверняка называется одним красивым словом, вроде «камикадзе».
Но самое ужасное случилось уже в классе, куда нас, первоклашек, привела учительница. Мы все кучковались у входа в помещение, пожирая взглядом вожделенные парты, пока учительница зачитывала что-то торжественное по бумажке. Толпа детишек оттеснила меня в самый угол при входе в класс. Там я наконец отлепил букет от лица и огляделся. И первое, что я увидел, была раковина.
«РАКОВИНА!» – подумал я и начал сползать в обморок.
У нас в классе в углу при входе почему-то располагалась обыкновенная раковина с краном.
Я понял, что сейчас мне прилюдно, на глазах у всех этих незнакомых детишек, будут мыть немытую голову, ведь с немытой головой за такую чистую прекрасную парту, очевидно, садиться нельзя. Возможно даже, директор лично придет натирать мою жалкую черепушку хозяйственным мылом.
Я попытался выбраться из угла, как боксер в клинче, но передо мной стояло сразу несколько рослых девочек. Это было советское время, и тогда с экологией дела обстояли куда лучше, чем сейчас, поэтому девочки получались как на подбор – высокие, крупные.
В руках девочки-гренадеры держали одинаковые букеты гладиолусов. Это все был, конечно, полный сюрреализм и 1 сентября в Твин Пиксе, если бы я тогда знал, что значить «сюрреализм», не говоря уже о «Твин Пиксе».
Я оставил попытку вылезти из-за девочек (в любом другом контексте это, пожалуй, звучало бы даже романтично) и затаился в углу, как хорек.
Торжественная речь учительницы размеренно шелестела сквозь гладиолусы, и я немного подуспокоился. Я даже слегка осмелел и подумал, что, может быть, меня на первый раз пощадят и не станут мыть голову.
И в этот момент мой взгляд упал на портрет Ленина, висевший на стене класса.
«Без валиантов – мыть!» – сказал портрет картаво. И я снова начал терять сознание…
Через много лет у меня постепенно выпали волосы, и я облысел.
Уверен: от последствий того стресса 1 сентября.
Я не люблю свой день рождения.
Не люблю с того момента, когда мне подарили деревянную лошадку. Мне сказали «беги скорей сюда, малыш, мы подарим тебе лошадку», и я побежал. За живой лошадкой. А лошадка оказалась мертвой. В смысле – деревянной, что, по сути, для ребенка одно и то же.
В другой раз, тоже в малолетстве, я так лихо задул свечи на праздничном торте, что спалил себе брови. Безбровый бледный ребенок – то еще зрелище, матушку потом отпаивали шампанским. С тех пор я не приемлю тортов со свечами. Вообще, задувать свечи после тридцати опасно – можно сгореть заживо.
«Все неврозы из детства», – как хором скандируют неврозы на своем ежегодном слете в подвале Клиники неврозов.
Я не исключение. Мертвая лошадка в подарок – это так, не серьезно. Не серьезно. Не серьезно. Не серьезно. Отвечает у меня только за невроз навязчивых состояний.
Было кое-что и пострашнее.
В начальной советской школе у нас практиковался такой обычай: в свой день рождения каждый именинник приносил в класс большой пакет с конфетами. Ходил с ним по рядам и раздавал сладости одноклассникам.
Мой день рождения приходился аккурат после зимних каникул. Горечь окончания праздников и стресс возвращения на школьные галеры для моих товарищей каждый год компенсировались пакетом с лакомством от Батлука. И в этом была проблема.
Родители школьников подходили к задаче формирования подарочного пакета весьма серьезно. Ведь это был своего рода пакет тщеславия, индикатор благосостояния семьи. Один мальчик как-то раз принес кулек с ирисками – его потом до восьмого класса так и обзывали. Нет, не ириска, если бы. Кулек.
Мои матушка с батюшкой не были исключением. Подарочный пакет они наполняли с размахом членов ЦК КПСС – только элитными шоколадными конфетами, вроде «Белочки» или «Мишки на Севере». Это сейчас ассортиментом никого не удивить. А в советское время с белочкой хорошо было только в плане последствий от алкоголя, а в плане конфет с «Белочкой» наблюдался дефицит.
Подарочный пакет от Батлука был очень щедрым, в то время как сам Батлук был очень жадным. И в этом заключалась проблема. Я до зубной боли, до покраснения конечностей не хотел делиться с этими упырями-одноклассниками своими конфетами.
Особенно шоколадными медалями. Это были хоть и шоколадные, но все-таки медали, а я рос очень амбициозным мальчиком. Отдавать свои медали другим детям – за что, с какого перепугу? Разве они тряслись над ними, так же как я, сгрызая ногти до фаланг от жадности? Нет! Только я, я, ребенок без пальцев, заслужил их!
О проекте
О подписке