Ул поклонился, вежливо касаясь пальцами пола, и выпрямился, по-прежнему улыбаясь. В Заводи он наслушался взрослых и детских страшилок. Люди до замирания сердца боялись великого сома, медведя-оборотня а ещё черной птицы, что клевала свежую могилу и смерть из неё взяла, как зерно. Шёпотом пересказывали небылицы о коварстве водяных и похотливом баннике, попортившем больше девиц, чем сам Коно по молодости. Ночами вздрагивали от звуков диколесья и воя пурги.
Всё – пустое. Ул по много дней пропадал в самом сердце лесном, нырял до дна в омутищах и – было дело – пять ночей кряду упрямо охотился на зловредного банника. Как раз под весну о том слёзно упросила Ана, тоненькая робкая пряха, потерявшая от страха сон. Пожалуй, один банник и был обнаружен из огромного отряда нечисти, якобы осаждающей Заводь. Сперва нашлось горлышко кувшина, издающее мерзкий звук, а затем и мстительный недоумок, целый год сватавший Ану и получивший отказ у её родителей.
– Возьму нож. Вернусь, ещё и жирный творог уворую, – с порога пообещал Ул. – Нож для дела, а творог просто очень вкусный.
Не дожидаясь медвежьего ворчания о нахалах, какие хуже воров, Ул подпрыгнул, рывком добыл с высокого крюка любимый, но, увы, не свой, нож. Ул промчался через двор, с разбега взлетел на запорную жердь ворот и перемахнул их, чтобы низко припасть к земле, разогнуться и спешить вниз по улице – к реке.
Зима состарилась не так давно.
Сонный покой льда, всё его широкое поле, такое, что дальний берег едва виден – прочертила похожая на трещину сплошная полынья. Это случилось дней десять назад. Сразу проснулась тёмная вода, сделалась говорлива. Лед от суеты похудел, он отступал к берегам с каждым днём, а ночами отвоёвывал часть потерянного неполно, неуверенно.
Нынешнее утро было зиме – враг. Туман голодным зверем навалился на снег и грыз его, трепал нещадно, осаживая и без того куцые сугробики. Тут и там хрустел слабый ледок на лужицах вчерашней капели. Шуршала под башмаком трава, для взгляда Ула даже в ранних сумерках – отчаянно, по-весеннему зелёная. Пахло печным дымом, хлебом. На мостках возился старый Коно. Он без пользы, лишь в предвкушении весны, проверял причальные бревна и бормотал о коварстве сома, утянувшего в полынью совсем новый багор. На кой он – сому? Разве с водяным воевать… Ул виновато вжал голову в плечи: багор давно следовало вернуть.
Последний раз оттолкнувшись от мостков, Ул прыгнул на лёд и заскользил, скручиваясь всем телом и помогая себе выбрать нужное направление. Пришлось использовать нож, ускоряя поворот: в голову летела палка, метко брошенная Коно.
– Эй, не балуй! – сиплым шёпотом возмутился лодочник. – Сам не утопнешь, другие увидят да попробуют, их кто вытянет?
– Метко бросаете, ноб, – расхохотался Ул, уклоняясь от палки и продолжая скользить вдоль берега, почти по краю полыньи.
Конечно, Коно не имел титула ноба – человека знатного, служащего князю или же наследно имеющего привилегии голубой крови одаренных. Но простенькую лесть старый оценил, крякнул одобрительно. Он буркнул без прежней злобы: «Эй, берегись!»… и не бросил вторую палку: пошутил. Еще бы, он назван метким и значит, ничуть не дряхлым.
Лёд прогибался, пружинил. Гнал пузыри по течению и опасно похрустывал. Отделяясь от воды, лёд делался прозрачен, смыкаясь с ней – чернел. Ул скользил теперь особенно внимательно, не делая ни единого резкого движения.
Выбирал место, выверял шаг…
Рывок, полет над водой большой полыньи, касание вскользь об лед пальцами ног и рук, коленями, локтями – и спокойное скольжение. Лёд у малого острова всё толще, стремнина всё дальше.
Вот и берег. Здесь удобно взять ивняк для корзины. Заросли густы, за ними – поляна и вид на пологий дальний от деревни берег реки Тосы.
Толковое место, чтобы подозвать ледоломок и посвистеть с ними о важном. Сото сам по себе человек хороший. Его жена и того лучше: помогала маме Уле даже в худшие времена, не имея сил поддерживать в сытости свой дом. Не менее важно и то, что семья Коно – она вроде хребта для деревни. Подломится сила старшего сына, не одному старику Коно беду расхлёбывать. Мама Ула помнит времена, когда в Заводи хэшем звался второй отпрыск лодочника. Вроде, при нем и снег в зиму имел цену, такая осталась у людей жутковатая присказка…
– В большом городе научусь читать, – улыбнулся Ул, посвистывая и щурясь. Робко добавил: – И рисовать.
По кромке льда и жухлой травы, пробитой иглами упрямой зелени, прыгали три ледоломки. Из тумана летела четвертая, досадливо цокала: упустила рассказ, упустила.
Ул помолчал, наблюдая птах и собираясь с духом. Как не мёрзнут их паутинные лапки? Как хватает им мужества лететь впереди большого тепла, в студёную зиму, опасную голодом, даже смертью? Ул сноровисто резал скользкие прутья, вышелушивал из глазури льда, чистил от коры. Руки сами, привычно, сооружали клетку. Прутья редкие – не удержат и голубя в арках плетения. Ледоломки подбирались всё ближе, охотно приняв рассыпанное для них угощение – целый ком мотыля, уворованного из запасов Сото, пока безнадёжно честный хэш слепо глядел на собеседника, «взятого за горло».
– У Сото в саду сытно и спокойно, – пообещал Ул, слушая звонкий щебет. – Змей там нет, честно. С кошками разберусь, мы знакомы. Глупо говорить такое вслух, я понимаю. Вы не люди, да и я, вроде, не домик в наём сдаю. Но молча плести не получается. Иногда во мне просыпаются мамины привычки, я делаюсь болтлив. Особенно теперь. Не могу понять, страшно мне или интересно. Глупости, что я не человек. Надо ж сказать такое! Да, расту медленно. Может, я невысокий? Не лазал бы по чужим сараям, проверяя несушек прежде хозяйских детей и котов, не видел бы в темноте. А волосы… А что – волосы? Ничего особенного. Лия сказала, я цветочный человек. Лия слишком красивая, вот она – из сказки. Она так улыбается…
Ул осмотрел готовую клетку, поставил и откинулся на спину.
Вид с этого островка – готовая картина. Загляденье, чудо. И где только бродят синие нобы, мастера выводить узоры? Им бы сидеть тут да зарисовывать… Туман редеет, не мешает взгляду, нацеленному в небо. Сонное утро кутает белые плечи в кружево облачков. Самые яркие звезды подмигивают рассвету. Цвет плывет, скручивается в небесные водовороты, переливается, играет.
Ул сокрушённо вздохнул и нахохлился, отвернувшись от востока. Эдак можно позволить себе додуматься невесть до чего. Признать, что и днём ты видишь некоторые звёзды, и вовсе не на дне колодца, как разрешают сказки.
– Я человек, и по-человечески прошу исправить ошибку, – обратился он к ледоломкам. Поклонился двум, уже выбравшим место на жёрдочке клетки. – Пожалуйста. Я скажу Сото, чтобы он не зажуливал мотыля, выделял вам. И сам брать у него мотыля не стану. Хотя о чем я, мне плыть в город. Как ещё мама примет новость?
От сказанного сделалось холодно. Ул обнял ладонями плечи, решительно вздохнул и встал в рост. Бережно поднял клетку. Птицы ничуть не встревожились! Ул, шагая мягко и удерживая клетку на вытянутых руках, взобрался по склону, миновал ивняк… и замер надолго.
Тихая Заводь отсюда выглядела вышивкой на полотне утра. Лишнее прятали тени, лучшее высвечивал первый румяный луч. Такую Заводь запомнить – в радость. Дом, срубленный своими руками, тоже виден, он далеко, но крыша приметная, свежий тростник выделяет её.
– Самую малость жаль, – признал Ул.
Поднял клетку на голову, удобнее перехватил нож в левую руку и прыгнул на лёд. Миновать полыньи надо как можно скорее, покуда туман вовсе не ослаб. Коно прав, скольжение по краю чистой воды не опасно для того, в ком помимо сознания живёт безошибочное чутье. Ул вспыхнул улыбкой, дернул повязку на волосах, будто гася лихость, играющую в волосах искрами серебра… Да, ему сил и ловкости хватает с запасом. Но, рассмотрев новую игру, иные дети возьмутся её повторить! И тогда поводов к бегству из Заводи сразу станет много, даже слишком.
– Нож знатный, – сквозь зубы прошипел Ул, по колено уходя в воду, чтобы сразу вывернуться и снова бежать, опережая трещины. – Уворовать бы, но разве дело? Нельзя красть ножи, нельзя брать и дарёные. Я маме пообещал… жаль!
***
– Что ты пообещал маме, чудовище? – сонно спросил старый Монз и снова провёл пальцами по готовым, вымоченным впрок розгам. – Сото необычайный человек, в нем редкая доброта и немалый ум. Я согласился выделить вам комнаты по его просьбе. Мог ли я подумать, чем обернётся одолжение? В деревне никак не способно уродиться столь испорченное создание. Даже для города ты, знаешь ли, слишком плох. Если бы твоя мама не была столь мила, если бы она хоть немного хуже готовила, если бы её мази не помогали от прострела…
– Но я ведь прав!
От сказанного, как обычно, не стало лучше. Наоборот. Монз встрепенулся, просыпаясь по-настоящему, остро глянул на розги и враз выбрал годную.
– Спускай штаны, чудовище. Ограничимся одной порцией воспитания, если ты повторишь внятно и без заикания, что же именно обещал. Начинай.
– Не брать чужого, – начал Ул, вжимая голову в плечи и слушая свист, становящийся острой болью. – Не врать. Не трепать языком. Не…
Розги он заготовил сам. Стоило ли удивляться, что они быстро ломались… Монз не удивился, хмыкнул своё обычное «чудовище» и велел натягивать штаны. Вредности в старом переписчике было меньше, чем в новорождённом цыплёнке. Как он умудрился прожить жизнь и не обозлиться, кочуя по дорогам, перебиваясь случайными заработками в долгие годы учёбы и отказываясь от выгодных заказов из соображений совести и смысла жизни теперь, в одинокой старости – всё это вопросы без ответов.
Месяц назад Сото исполнил весеннее обещание. Довез до Тосэна, провёл по лабиринту улиц. Постучал в низкую дверь, сообщив с сомнением: «Здесь, вроде». Заметил веревку колокольчика и дернул. Внутри дома зазвенело, зашаркало, закряхтело… Тогда и довелось впервые увидеть Монза.
Переписчик показался Улу червяком. Смуглый, морщинистый, нелепо укутанный от коленей и до бровей в платок козьего пуха. Свалявшийся струпьями платок перетянут вязаным же поясом немыслимой длины, обвивающим тело много раз… Монз был согнут вдвое, когда он высунул из тёмного логова голову. Он, кажется, еще больше согнулся, положив подбородок на сгиб локтя. Смотреть больно и неловко, – отметил тогда Ул, ёжась. Дрожащая рука переписчика виделась вывернутой, она едва удерживала медную ручку двери, заодно прилепившись к ней, будто без опоры червяку-человеку не устоять.
Монз снизу-сбоку глянул на Сото, улыбнулся бледными губами и стал ждать. Безмолвно выслушал пояснения о переселенцах из Заводи, о насущной надобности найти им место и помочь обжиться в городе. Без интереса и проверки содержимого Монз принял мешочек с деньгами и сгинул в тёмном ходу за дверью.
Звякнула цепочка, намекая на право войти. Сото ободряюще подмигнул, хлопнул Ула по плечу и поклонился его матушке, шепнул, что всё сладится, – да и был таков…
Входить показалось жутковато, но выбора не осталось. Логово Монза внутри пахло сыростью и старой пылью пополам с плесенью. Узкий каменный всход поднимался мимо кладовки во второй ярус, выводил в довольно просторную гостевую залу, имеющую три арки коридоров – на кухню и в два жилых крыла. Сам Монз занимал крохотную комнатку, примыкающую к библиотеке. Незваным гостям он без единого слова отдал на выбор аж три комнаты, до того дня заселённые лишь пауками.
Мама Ула позже, завершив уборку, признала: сперва ей тоже показалось жутковато, прямо пыточные застенки, и ворох замученных до иссушения мух, мотыльков и стрекозок. На кухне пахло едко и мерзко, Ул сразу сообразил: таков запах у голода, переходящего в застарелую изжогу…
Монз заговорил с постояльцами лишь на третий день. На пятый он признал Улу по-настоящему и начал ей жаловаться. На седьмой – размотал ветхий платок и позволил мазать больную спину, тереть плечи и щупать синюшные, со вздутыми венами, ноги. На десятый день травница ругала Монза в голос, и он со вздохами кивал, признавая себя запущенным больным, слишком упрямым и мнительным.
Пока продвигалось небыстрое лечение, Ул успел облазать окрестные крыши, перезнакомился с котами и трубочистами, шалея от роскошных видов и возможности гулять над ночным городом, купаясь в свете луны и оставаясь для всех – невидимкой. В светлое время Ул исследовал порт, рыбный рынок, малый нижний рынок мяса и зелени, лавки торговцев, повадки стражи и дурные манеры городской детворы. Он даже успел обзавестись репутацией скользкого типа… Но тут Монз, наконец, разогнулся.
Временно избавленный от радикулита переписчик вмиг осознал степень свободы младшего из постояльцев и ту угрозу, какая таится в хитроватом прищуре мальчика. Монза не обмануло умение Ула прикидываться по необходимости то деревенским дурачком, то маминой радостью, то наивнейшим из всех младенцев…
С тех пор, уже двадцать дней, Ул подвергался воспитанию. От идеи побега его удерживало надёжнее, чем муху в паутине, желание снова и снова бывать в библиотеке.
Ул попался, едва увидел Монза за работой. Старому принесли для копирования роскошную книгу весом в самого мастера, а то и поболее. И – свершилось чудо. Монз преобразился. Он навис над страницей, паук-пауком. Тощая морщинистая лапка порхала, оставляя затейливый узор парадной вязи, обрамляющей заглавную буквицу. Цвет за цветом, красота делалась всё безупречнее. Зелень листвы, нежно-розовые соцветия, птаха на ветке. Наконец, последние три штриха – золотые лучи… «Соловей и роза», – заворожённо шепнул Ул, ещё не умея прочесть, но угадывая чудо. Так он – пропал…
Читать Ул научился в два дня. Почему знания словно сами лезли в голову, он не понимал, но скрывать от Монза ничего не пробовал. Вовсе не трудно запоминать буквы и складывать их заплетающимся языком, постепенно узнавая слова.
На третий день Ул впервые в жизни был излуплен розгами, поскольку слюнявил палец и небережно листал книгу. Затем он получил по полной, без спросу переночевав в библиотеке. Объяснять, что для чтения ему не нужна свеча, показалось лишним. Отмалчиваться вышло… болезненно. И стыдно. Монз заслуживал уважения и, как выяснилось, умел этим пользоваться.
Вот и теперь, обнаружив на своём столике три флакона с дорогущей золотой краской, переписчик не выказал радости по поводу нежданного подарка. Хотя сам вчера сетовал: в ближней лавке краска бессовестно разводится дешёвыми чернилами, выцветающими в несколько лет, а в дальней, при чиновной палате, на цены и глянуть страшно.
– Ведь украл, – вздохнул Монз, изучая излом розги. – И на какой такой крюк в тихой Заводи ловятся такие повадки да привычки?
– Я проследил, как в нижнюю лавку привозят краску, как разливают. Знаю теперь, откуда привозят. Там взял неразбавленную и заменил на разбавленную, какую вы вчера купили и признали негодной, – оправдался Ул. – Они воры, не я! Деньги ваши взяли и не стыда им ничуть. Вот.
– Никогда не учитывай чужой стыд таким методом. Своего не оберёшься, – сухо сообщил мастер, отворачиваясь и не особо усердно пряча улыбку. – Причина у тебя стоящая. Это уж как обыкновенно, это я понял в тебе. Ты без причины глупости не творишь. Но методы, знаешь ли, выворачивают благое начинание наизнанку. Стоило бы тебе понять это до того, как понимание придётся оплачивать большой болью. Покуда даю тебе наказание, настоящее. Пошёл вон из библиотеки и не появляйся три дня. Матушке Уле я сообщу, что ты на рыбалке.
– Я купил перо, вчера вы сказали, что можно учиться писать и обещали… – ужаснулся Ул, наблюдая, как паучьи пальцы мастера ломают то самое перо. – Ох…
– Воров не учу и дел с ними не имею! Правило окончательное, без исключений. Снова поймаю на таких методах исправления несправедливости, забуду навсегда, что обещал тебе. Забыл бы сей же день, но, – Монз потёр спину, – радикулит страшен. Да и матушка твоя, знаешь ли, не молода, как ещё примет позор сына? Смолчу на первый раз. Пошёл вон, чудовище.
– Простите меня, добрый ноб, – попробовал Ул и криво усмехнулся. Глядя в пол, он попытался сообразить, как примет старик униженные просьбы. Вдруг сильнее разозлится? – Хэш… то есть я не знаю, как вас правильно называть. Дядюшка, мне стыдно. Я виноват и понимаю. Но я так устроен, руки быстрее головы.
– Ты легко выговариваешь «простите», у слова нет веса. Вина ещё не давила тебя так, чтобы расплющить. Будешь прост и далее, раздавит, – огорчённо вымолвил Монз. – Иди. Вдруг голова научится быть проворнее рук… знать бы, к пользе ли? Подумай, желаю ли я стать соучастником воровства, каким ты сделал меня? Готова ли твоя мама узнать о сыне подобное? Подумай, по какой причине я дал вам кров, принимая от Сото деньги, которые не коплю… Мне жизнь уже не ценна, но есть еще и честь. Такое слово, тебе, может, плохо знакомо. Но ты запятнал мою честь! Хуже, вынудил молчать о случившемся, носить каменную тяжесть в душе. Что мне твоё фальшивое «простите»? Второй камень. Шагай отсюда, сейчас всякое извинение будет пустым. Ты не переболел им.
Пришлось кивнуть и развернуться на деревянных, негнущихся ногах. Кое-как ссыпаться по ступеням, снять цепочку и шмыгнуть на улицу, чтобы мама на кухне не разобрала шума. Прислониться спиной к двери – и вытереть пот.
– Чистоплюй.
Прошептав словцо, Ул вмиг вспомнил, что именно так второй сын Коно звал своего старшего брата Сото. День утратил яркость, внутри сделалось гадко. Камень, упомянутый переписчиком, оказывается, лежал на душе и немного давил, мешая дышать ровно… Ул для верности пощупал проступающие под кожей ребра, постучал ниже ключиц. Камень не пропал.
– Ну и пойду, – рассердился Ул, качнулся вперёд и зашагал по середине узкой улочки, чувствуя странность в походке.
Голова тяжела, ноги слишком легки… Голову приходится вроде как нести, она клонит шею. Впереди простираются, как поле без натоптанных троп, три дня вне дома. Куда их деть? На что потратить? За месяц в городе впервые выпало томительное безделье. Ноги топают под уклон, куда им проще. Ноги, как однажды сказал Монз, без приказа головы выбирают лёгкую дорожку. Что это означает, тогда не казалось важным.
О проекте
О подписке