Прошло десять лет со времени первого издания этой книги, и настало время выпустить второе – исправленное и дополненное. Исправления касались опечаток набора (около 25 на 708 страницах) и моих ошибок и неточностей (около 15). Дополнения относились главным образом к письмам, полученным мною по поводу “Курсива” (см. с. 599–604) и сорока пяти смертей из тех, кто упомянут в Биографическом справочнике. Сорок пять человек, о которых было рассказано в этой книге, умерли за десять лет. Если принять во внимание, что в Биографическом справочнике около 300 имен, а по Алфавитному указателю в книге их 800, то можно сказать с известной долей вероятности, что за этот срок из тех, кого я лично знала, умерли не менее ста человек. Годы их смерти теперь проставлены там, где было мною поставлено в свое время тире.
Это только один из примеров, говорящих нам о том, как изменился мир вокруг нас, мир западный, как и мир советский, российский. И как в связи с этим, параллельно с этим и неразрывно с этим изменились мы сами. Скажу о себе (потому что эта книга вся “о себе”): я вижу изменения на трех уровнях – внешнем, внутреннем и образном. О внешнем, то есть о внешности, чем меньше говорить, тем лучше. Я сама перестаю о ней думать, и люди кругом перестают ее замечать (или делают вид, что не замечают ее). В перемену внутреннего уровня (так называемого характера) я тоже не буду вдаваться. Достаточно сказать, что я окончательно стала предпочитать неразрешенные (и неразрешимые) вопросы – готовым истинам. Первые меня все еще беспокоят, не меньше, чем прежде. Этому, вероятно, легко было бы найти объяснение. Третий уровень – уровень образа человека, тех знаков, которые дают окружающим информацию о нем (эти модные слова значат теперь все – от объявления о распродаже стиральных машин до лирического стихотворения) и через которые сам человек видит себя как в линейном (историческом, диахроническом), так и в синхроническом аспектах. Этот наиболее интересный уровень из трех требует небольшого комментария.
Я смотрю из настоящего в прошлое и вижу, что я всю жизнь была одна. Несмотря на мои замужества, на дружбы, на встречи, на прочные и продолжительные отношения с людьми, на любовные радости и горести, на работу, я была одна. Несмотря на три “подготовки” (но не попытки!) самоубийства (внимательное рассматривание возможностей, какое несомненно бывает почти у всех), несмотря на разлуку с близкими, на отсутствие русской речи вокруг, я была счастливым человеком. Величайшим счастьем я считаю именно тот факт, что я была одна и ценила это. Я смогла узнать себя рано и продолжать это узнавание долго. И еще одно обстоятельство помогло мне: не нашлось никого, на кого я смогла бы опереться, мне нужно было самой найти свою жизнь и ее значение. На меня иногда опирались люди. И как-то так вышло (как, впрочем, у многих людей моего века), что мне в жизни “ничего не перепало”. Так что я никому ничего не должна и ни перед кем не виновата. Мне кажется, я никого не беспокоила собой и ни на ком не висла. И, благодаря здоровью, не слишком заботилась о самой себе. Мне давно стало ясно, что жить, и особенно умирать, легче, когда видишь жизнь как целое, с ее началом, серединой и концом. У меня были мифы, но никогда не было мифологии. Говорю это по праву долголетия.
И вот я увидела, что система личных символов, как и все остальное в мире, подвержена мутациям. Я изжила в себе и бедного Лазаря, и Товия, и его Ангела (но может быть, этого последнего – не совсем); я изжила в себе гордую фигуру на носу корабля. И теперь с некоторых пор меня стал занимать один образ – он приблизился ко мне совсем недавно. И мне кажется, что он в будущем уже не даст новых мутаций.
8 августа 1901 года Томас Эдисон, работая в Калифорнии и изобретая XX век, зажег небольшую электрическую лампочку в одном из калифорнийских пожарных депо. Представьте себе: она все еще горит! В 30-е годы в депо был ремонт, в 40-х годах в депо попала японская бомба. А лампочка все горит. И, судя по всему, она еще будет гореть некоторое время. Когда я была в Калифорнии, я не пошла смотреть на нее: “На что мне это? – подумала я. – Чего, собственно, я не видела?”
Хочу выразить здесь мою глубокую благодарность двум моим помощникам и друзьям Ирине Кухарец и Александру Сумеркину за их огромную помощь в редактировании и корректировании этой книги.
Благодарю Сергея Шуйского за советы и указания после прочтения им текста.
Н. Б.
Принстон, январь 1983
Если ты сможешь посмотреть
в семена времени
и сказать, какое зерно взойдет,
а какое – нет,
тогда говори со мной.
МАКБЕТ.
Действие 1, сцена 3
Эта книга – не воспоминания. Эта книга – история моей жизни, попытка рассказать эту жизнь в хронологическом порядке и раскрыть ее смысл. Я любила и люблю жизнь и не меньше ее (но и не больше) люблю ее смысл. Я пишу о себе в прошлом и настоящем и о прошлом говорю моим настоящим языком. В разное время я писала случайные очерки воспоминаний и, когда говорила о себе, чувствовала себя не совсем ловко, словно я навязывала читателю героя, которого он от меня не ждет. Здесь я буду говорить больше о себе, чем обо всех других, вместе взятых: почти все здесь будет обо мне самой, о моем детстве, молодости, о зрелых годах, о моих отношениях с другими людьми – таков замысел этой книги. Мысль моя живет не только в прошлом (как память), но и в настоящем (как сознание себя во времени). Будущего может не быть вовсе, или может быть оно кратковременно, схематично и фрагментарно.
История моей долгой жизни имеет, в моем сознании, начало, середину и конец. В процессе рассказа будет ясно, в чем я вижу смысл этой жизни (и может быть – смысл всякой жизни) и где путь к этому смыслу или хотя бы – где то направление, где этот путь лежит. Я буду говорить о познании себя, об освобождении себя, о раскрытии себя, о зрелости, дающей право на это раскрытие, об одиночестве в муравьиной куче, которое для меня всегда было чем-то более соблазнительным и плодотворным, чем одиночество в гнезде.
Из трех возможностей: жить для будущей жизни, жить для будущих поколений и жить для сегодняшнего дня – я очень рано выбрала третью, “свирепейшую имманенцию”, по выражению Герцена. Это одна из тех установок, которая пришла ко мне вовремя. Я во многом, но далеко не во всем, была развита преждевременно, но я научилась думать сравнительно поздно, и слишком часто я опаздывала, теряя драгоценное время – ту единственную основу жизни, ту ткань ее, которую нельзя ни купить, ни обменять, ни украсть, ни подделать, ни вымолить. Автобиография в отличие от мемуаров откровенно эгоцентрична.
Автобиография – рассказ о себе, воспоминания – рассказ о других. Впрочем, случается, что и воспоминания косвенно больше говорят о самом авторе, чем о людях, о которых он вспоминает. Я когда-то давно прочитала в одном еженедельнике очерк, назывался он “Три встречи с Львом Толстым”. Первая встреча: автор приехал в Ясную Поляну, но Толстой был болен и не принял его. Вторая встреча: он пришел в Хамовники и узнал, что Толстого нет дома. Третья встреча: он приехал в Астапово, Толстой только что умер… О Толстом я не узнала ничего, но как много я узнала об авторе очерка! Я никогда не забыла его.
Сейчас большинство книг в западном мире – вот уже лет пятьдесят – пишутся о себе. Иногда кажется, что даже книги по математике и астрофизике стали писаться их авторами отчасти о себе. Моя задача – написать о жизни осмысленно, не ставя смысла впереди жизни, будто ценишь его превыше всего, но и не ставя его позади жизни так, чтобы сквозь жизнь просвечивал ее смысл. Я хочу писать, осмысляя то, что было (и самое себя), то есть давая факты и размышления о них. В этом двойном раскрытии мне представляется пережитое.
Я ни в кого никогда не могла заглянуть так внимательно и глубоко, как в самое себя. Иногда я старалась, особенно в молодости, это делать, но это мало удавалось мне. Быть может, есть люди, которые умеют это делать, но я не встречала их. Во всяком случае, я не встречала людей, которые могли бы заглянуть в меня дальше, чем я это делала сама. Познай самого себя – это всегда было фактом моей жизни, который, я не могу вспомнить когда, появился в моем сознании. Не познай вообще человека, или людей, или своих друзей, но именно самого себя. Я помню хорошо, как я впервые узнала, что земля круглая, или что все взрослые когда-то были детьми, или что Линкольн освободил негров (я долго думала, что он и сам был негр, глядя в его грустное, темное лицо), или что мой отец – нерусский. Но я не могу вспомнить, когда в моем сознании появился факт о познании самой себя и смотрении внутрь себя. Сколько я помню, он всегда был во мне, только, конечно, в разное время по-разному: в шесть лет, в восемнадцать лет, в сорок лет. Кажется, мысль о познании себя всегда жила во мне, только иногда, например между двадцатью и тридцатью годами, она дремала и только смутно сосуществовала со мной, а иногда, в раннем детстве и после пятидесяти лет, она ярко и требовательно руководила мной. Во всяком случае, пребывая со мной постоянно, она была ярче и требовательней в детстве, чем в молодости, и всего сильнее и неотступнее живет со мной сейчас.
У каждого человека есть тайны. Но некоторые люди несут их сквозь жизнь как тяжесть, а другие дорожат ими, берегут их, считают их не омертвелым грузом, но живой силой, которая живет и развивается и дает жизнь вокруг себя, той силой, из которой, собственно, до последней минуты существования произрастает личность. Через эти тайны прошлое во мне соединяется с настоящим. Я принадлежу к людям, у которых нет ничего, что бы они тащили за собой как мертвую тяжесть, подавляющую или угнетающую их. То, что я в свое время не сбросила с себя, увидев, что оно бесплодно, тому я дала цвести в себе, быть живым, менять меня, давать жизнь моей жизни. Я – кажется – из всякого балласта делала что-то (горестное или радостное), но непременно живое. Смотря на себя, я вижу, что мне, как говорится, все шло впрок, и если расплата за это иногда бывала непомерной, так ведь это была расплата за жизнь. И у меня было постоянное сознание, что за жизнь не может быть и нет непомерной расплаты, что бояться переплатить – значит внутренне умереть.
Я никогда не чувствовала свою отъединенность от мира и, даже если говорить правду, чувствовала свою сознательную слитность с ним еще тогда, когда лет 25–30 тому назад и не подозревала, что человек и скала – одно и то же, что нет органического и неорганического мира, что звездная туманность повторяет рисунок новооткрытых элементов и что человек по своим размерам стоит посередине между этой звездной туманностью и атомом. Заряд энергии, который есть во мне и который я ощущаю как волну тепла, проходящую по мне, когда я говорю слово “я”, не может быть отъединен от всей энергии или суммы энергий мира в скале, в звезде, в другом человеке. Она – часть целого, и я – часть Вселенной. И бывают минуты, когда эту часть Вселенной я ощущаю больше целого. Я знаю, что мне фактом моего рождения был дан этот электрический заряд, колоссальный заряд громадной силы, если принять во внимание долголетие, здоровье, самосознание и возможность – до сих пор – моего самоизменения, и что в миг, когда его не будет, – его не будет.
Я сказала “самоизменения”. Познание себя было только первой задачей, второй было самоизменение. То есть, узнав себя, освободить себя, прийти к внутреннему равновесию, найти ответы на вопросы, распутать узлы, свести путаный и замельченный рисунок к нескольким простым линиям. Получить то, что никогда ни отнято, ни нарушено быть не может: сознание, что эмоциональная анархия молодости, интеллектуальные игры, затянувшийся вельтшмерц и трепеты дрожащей твари XX века – позади, что нет больше страхов, суеверий, колебаний, оглядки на других и модных миражей. И значит, в обретенном равновесии найти уверенность, что эти чудовища уже никогда не сделаются навязчивыми идеями, от которых в старости нет спасения.
Процесс разрешения этих двух задач и был драгоценной частью моей жизни.
Все это звучит страшно серьезно. Читатель, может быть, уже видит перед собой строгое лицо, очки, усы, вставные зубы, седые, прямые, коротко остриженные на затылке волосы (редеющие на темени) и то скучное, толстое и действительно “вечное” перо, которое держит артритическая рука с синими жилами. Картина неверная. У меня не только нет усов, но и бровей-то немного. В юности у меня было лицо миловидное и без всякого выражения, годам к сорока лицо сделалось худым и очень грустным. А теперь не мне судить, какое оно. Да я и не очень сейчас помню его, когда это пишу. Знаю только, что время поработало топором над моими чертами: оно отточило подбородок, обрисовало рот, подняло скулы, срезало щеки. Лоб стал твердым, и весь овал в своих тенях живет теперь жизнью куда более интенсивной, чем на ранних фотографиях. Но нос у меня до сих пор короткий.
А пишу я обыкновенным карандашом.
Трансцендентное меня мало интересует. Оно для меня лежит где-то неподалеку от “опиума для народа”, и его, как уголь или нефть, кто-то эксплуатирует. Меня это не касается. Как только оно выходит из своих недр и пытается вмешаться в мою жизнь, я настораживаюсь: оно несет с собой ложные истины, легкие ответы, и его нельзя подпускать близко. Все, что в христианской религии – одном из элементов нашей цивилизации (ныне на наших глазах сливающейся с культурой) – есть высокого, есть и было в других религиях, которые тоже есть и были элементами цивилизации. Бога убивали, бога “вкушали” всегда и всюду. Ни Деяния апостолов, ни Апокалипсис, ни церковь не взорвали рабства, Новый Завет ни слова не сказал о животных и скорби мира в их глазах. Девятнадцать столетий после заповедей блаженства люди все еще смеялись над горбунами, уродами, калеками, над импотентами обоего пола, над обманутыми мужьями и старыми девами. Освободив людей духовно, христианство не освободило их социально, и только демократия XIX и XX веков отучила людей кичиться богатством и презирать бедность, предложила один закон для всех и право не быть ни проданным, ни купленным.
Одно убеждение постоянно жило и живет во мне, что мой век (с которым вместе я родилась и вместе старею) – единственный для меня возможный век. Я знаю, что многие судят этот век иначе. Но я сейчас говорю не о мировом благополучии или о счастье жить в своей стране, а о чем-то более широком. Как женщина и как русская, где, в каком еще времени могла я быть счастливее? В XIX веке, среди пушкинских Нанетт и Зизи? Среди герценовских Наталий (или их воспитанниц)? Среди дочек и маменек нарождающейся буржуазии? Или ученых поборниц женского движения? Или, может быть, в XVIII столетии? Или еще раньше, когда по всей Руси спали, ели и молились, молились, ели и спали молодые и старые?
О проекте
О подписке