Застряв в гавани, не видя перед собою противника, они на глазах выгорали. Без ветра, дуновение коего придаст им сил, поможет дотянуться до груды сухого хвороста, им долго не протянуть. Им требовалось сжечь нечто новое. Им требовалось топливо.
И вот ты пришел к шатру, куда Иамас отвел нас ждать свадьбы. Мы в три пары глаз наблюдали за твоим приближением. Услышав твой голос, Орест потянул к тебе руки, но ты пожелал видеть одну только Клитемнестру.
Мать выскользнула наружу, оставив меня и Ореста смотреть на тебя из полумрака шатра. Орест недовольно захныкал, и я прижала его к груди. На фоне мышасто-бурой земли одежды матери казались особенно яркими, обутые в сандалии стопы – необычайно изящными, бледными. Ушей моих достиг шорох ткани: мать обняла тебя.
– Вот и вы.
Двойственность чувств рассекла твой голос напополам.
– Идем внутрь, – сказала мать. – Ифигения в брачном венке. Она будет рада увидеть тебя. Выглядит просто блестяще!
– Не могу. Мне пора по делам.
– Войди же хоть ненадолго. Взгляни на Ифигению в последний раз, пока она еще незамужняя дева.
– Не могу! – с неожиданной мукою в голосе выкрикнул ты. – Я должен идти. Вернусь позже.
Твой быстрый шаг поднял в воздух облако пыли. Вдохнув ее, я едва не закашлялась.
Помнишь, что еще случилось в ту ночь, после того, как ты повел меня взглянуть на воинов в завесе тумана? Мне это вспомнилось только сейчас: ты взял меня за руку и – на сей раз медленно, неторопливо – повел прочь из рощи, во дворец, в мою спальню, где в ожидании нас, в полусне, лежали остальные девчонки.
Я устремила взгляд тебе вслед. Казалось, я возвращаюсь из чудесного сна в обычные серые будни. Хотелось помчаться за тобой, настичь сон – пусть он продлится подольше!
Так я и сделала.
Чувствуешь? Небо хмурится. Сила моя растет. Мой дух, обернувшийся ветром, колышет морскую гладь. Волны вздымаются к небу, будто вершины крохотных гор в шапках пены. Лодки внизу, подо мною, дрожат. Паруса наполняются моим дуновением. Волосы воинов, отложивших в сторону шлемы, вьются по ветру, качка лишает людей веры в твердость собственной поступи.
Пока я еще слаба, отец мой. Но вскоре смогу не только свистеть в ушах.
Когда ты удалился, мать села у входа в шатер, глядя вдаль (точно так же и я глядела тебе вслед, когда ты, показав мне чудо, оставил меня в обыденности). Возможно, твой отказ взглянуть на меня и содрогание, с коим Иамас взглянул на мое свадебное убранство, внушили ей кое-какие подозрения.
Снаружи сверкнуло золото.
Мать крепко стиснула мои пальцы.
– Щит Ахиллеса, – сказала она. – Оставайся здесь. Я передам ему твои вопросы.
Показаться на глаза незнакомому, чужому мужчине? Это было совсем не похоже на мою строгую, благонравную мать. Я усадила Ореста к себе на колени. Отсюда, из глубины шатра, мне была видна только узкая полоска лагеря, но вот ее заслонили плечо и грудь Ахиллеса. Тело его бугрилось мускулами, очерченными резко, словно у статуи; узорчатый, тонкой работы шлем и нагрудник были отлиты из золота, но смуглая кожа, умащенная маслом, блестела так же ярко, как и броня.
Мать подала ему руку.
– Привет тебе, Ахиллес! Да будет твой союз с моей дочерью самым счастливым из браков!
Ахиллес замер, пристально глядя на протянутую ладонь – глаза под шлемом темны, взгляд сдержан. (Туман, ветка, одуванчик, словно отражение луны в небесах…)
– Женщина, отчего ты предлагаешь руку незнакомцу? Может, ты и красива, но это тебя не оправдывает.
– Прости. Я думала, ты узнаешь меня по описанию. Я – жена Агамемнона.
– В самом деле? По-моему, столь видный муж должен бы строже держать своих женщин в узде.
Лица матери я разглядеть не могла, но знала: на этакое поношение она ответит принужденной улыбкой, растянув по-кошачьи губы, но не допуская улыбки во взор. (Такой же деланой улыбкой одарила меня Елена на нашем дворе, тем вечером, когда мне было девять: «Пойдем-ка пройдемся, племянница»).
– Через пару дней мы станем родней, – сказала мать. – Просто представь себе, что это уже свершилось.
Ахиллес смерил мать все тем же сдержанным взглядом.
– В своем ли ты уме? Я ни от кого не слыхал, что Агамемнон взял в жены помешанную.
– Послушай, юноша, я вовсе не помешана.
– Не может быть. Я – сын богини, морской нимфы Фетиды. Я одолел в бою тысячу человек. Я овеян славой, как некоторые – ароматами благовоний. И должен жениться на твоей дочери, полагаясь только на твое слово?
– За нами послал мой муж, – ответила Клитемнестра. – Он и сообщил, что ты пожелал взять нашу дочь в жены.
– Отчего бы мне говорить ему такое? Я ее даже ни разу не видел.
Мать надолго умолкла. (В моей голове звенит пустота – таков звук забытых воспоминаний.)
– Прости мою недоверчивость, – наконец сказала она, – но либо ты ошибаешься, либо мой муж лжет. Кому должна верить верная жена?
Взгляд Ахиллеса затвердел, словно бронза. Но прежде, чем он успел ответить хоть словом, старый раб, Иамас, поспешил встать меж обоими и, задыхающийся, побагровевший, повернулся лицом к Клитемнестре.
– Что тебе нужно?! – рыкнула на него мать.
И Иамас рассказал им о твоих замыслах. Поведал о том, что безветрие не дает флоту выйти из гавани, и о том, что богиня потребовала от тебя жертвы, и что свадьба – лишь хитрость, измышленная, чтоб заманить нас в Авлиду, мне на погибель.
Воздух вокруг был недвижен, ждал своего часа, точно сдерживаемый в груди вдох. (А вот я – в постели, забывшая зелень листвы, смоквы и шерсть.)
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Воображение мое накрепко уцепилось за тот момент, когда ты, Менелай, Одиссей и Калхант строили эти замыслы. Разум – что ветхое тряпье. На месте всего, чего мне не припомнить, висят клочья воспоминаний о прошлом. Не в силах вспомнить лица Менелая, я увидела вместо него лицо матери в обрамлении бороды – сплошь, волосок к волоску, черной, будто твоя борода в то время, когда я была младше. За беспокойно расхаживавшего из стороны в сторону Одиссея сошел Ахиллес, меряющий шагами затянутую туманом рощу – это его золотые сандалии на каждом шагу поднимали в воздух облачко пыли. Калхант, вместо жреческого убранства облаченный в тонкое полотно, повернулся к тебе лицом, плотоядно усмехнулся, но губы, сложившиеся в усмешку, принадлежали не ему, а Елене, и не в его – в ее бездонно-синих глазах отразились алые брызги моей крови, льющейся на алтарь.
Согласен ли ты принести в жертву дочь?
«Согласен».
Был ли твой голос громок и звучен? Хлопнула ли мать-Менелай тебя по плечу? Не знаю. Но Ахиллес-Одиссей наверняка заговорил с невольным уважением, а в сдержанном взгляде его мелькнул огонек восторга.
– Конечно, ты – бессердечный, бесчувственный сукин сын, – должно быть, сказал он, – но от долга не отступился.
Поник ли ты головой, перешел ли на шепот? Склонила ли Елена-Калхант изящную шею, чтоб лучше расслышать тебя, всколыхнулись ли алые ленты, украшавшие ее оголовье, у самого твоего уха?
– Завтра, – сказал Иамас, пав на колени перед Клитемнестрой. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца. Я сомневался, стоит ли извещать об этом тебя. Раб должен хранить верность своему господину, но должен хранить верность и госпоже. В Микены я прибыл с прочим твоим приданым, когда был совсем молод. И всю жизнь принадлежал тебе.
– Отчего ты не рассказал обо всем раньше? – с мукою в голосе проговорила мать. – Мы могли бы уехать в Микены, а Агамемнон бы ни о чем не узнал.
– Я пробовал, – отвечал Иамас. – Но струсил.
Если уж тебе было необходимо меня погубить, неужто не мог ты придумать другую хитрость, не свадьбу? Понимаешь ли ты, как жестоко сулить все сокровища женственности той, кому не владеть ими никогда?
Возможно, ты думал, что – так ли, иначе – вправду выдаешь меня замуж? Как будто я – Персефона, проводящая юность в царстве Аида… но ведь для меня-то весны не наступит!
Орест снова захныкал, рванулся из рук. Он слышал мать, стремился на ее голос: до наших ушей донесся ее тихий, жалобный плач.
Что до меня, я чувствовала лишь воздушную легкость, будто стою на краю отвесной известняковой скалы, одной из тех, что окружили гавань Авлиды, будто половинка расколотой чаши. Конечно, предательство заставило сжаться не только мое сердце, но мать с Орестом еще не лишились способности плакать.
А я уже начала исчезать. Я знала: возврата назад не будет.
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Пальцы матери больно впились в плечо.
– Идем, – велела она, увлекая меня наружу.
Вслед нам отчаянно завопил Орест. Пожалуй, и я, если б только могла, завопила бы точно так же.
Увидев мое неприкрытое лицо, Ахиллес заслонил глаза (темные, сдержанно поблескивавшие над бородой, подобной молодым кустикам) ладонью оружной руки.
– Без этой девицы никак не обойтись?
– Мой муж выставил всех нас на посмешище, – сказала Клитемнестра. – Он обманул меня от твоего имени. Люди подумают, будто тебе в радость заманивать юных девиц на погибель.
Ахиллес в гневе зашагал из стороны в сторону. Когда меч его лязгал о латы, старый раб, Иамас, всякий раз вздрагивал, втягивал голову в плечи.
– Говорить от моего имени он не имел никакого права.
– Ты можешь остановить их. Тебя-то они послушают. Ты ведь герой. И если велишь им отменить жертвоприношение, твоих слов без внимания не оставят.
Ахиллес остановился.
– Ты хочешь, чтоб я велел Агамемнону отказаться от жертвоприношения?
– Ради твоего же доброго имени!
– Но как мы тогда доберемся до Трои?
Мать шагнула к нему. Миг – и строгая, благонравная женщина, знакомая мне с самого детства, исчезла, как не бывало (Елена укладывается на скамью, украшает складками одеяний томно расслабленное тело.) Мать сделалась мягче, таинственнее, потупила взор, неуверенно, мягко приподняла край одежд, обнажив округлые икры. Пальцы ее сомкнулись на шнуровке нагрудной брони Ахиллеса, губы придвинулись к его шее так близко, что дыхание всколыхнуло тонкие золотистые волоски на затылке.
– Ты найдешь способ, – шепнула она ему на ухо.
Но Ахиллес не ответил ни слова. Тогда мать опустилась на колени, кокетливо, обольстительно взглянула на него снизу вверх сквозь приопущенные ресницы. Нежные темно-русые локоны, выбившиеся из прически, смягчили очертания ее скул, груди вздымались и опадали в такт вдохам.
– Ты хочешь услышать мои мольбы? – спросила она. – Мы с дочерью беззащитны, беспомощны. Вся надежда только на тебя. Помоги нам!
Ахиллес отступил назад, словно не в силах сдержать отвращения к ее просьбам. Мать, умоляюще повернув кверху ладони, простерла руки к нему. («Моя сестра рождена из яйца, а я – обычным, естественным образом».)
– Хочешь вместо моих услышать мольбы дочери? Сделай милость, она не откажет! Она всю жизнь прожила достойно, но что проку в чести, если ее девственницей оправят в могилу?
В глазах Ахиллеса вспыхнул огонь вожделения: ведь мать моя была сестрою Елены, а это что-то да значит. Но в то же время взгляд Ахиллеса по-прежнему оставался жестким, презрительным: ведь мать-то – сестра Елены, потаскухи, сбежавшей от Менелая…
– Твоей дочери нет нужды терпеть ради меня унижения. Вопрос чести своей я решу с Агамемноном…
От радости мать всплеснула руками, но Ахиллес вскинул ладонь, веля ей молчать.
– Вопрос чести своей я решу с Агамемноном. А после мы отправимся в Трою.
Тут Ахиллес впервые взглянул на меня – пристально, испытующе. Что мог увидеть он в моем лице? Я знала, что отнюдь не уродлива. Возможно, в других обстоятельствах он и пришел бы на выручку беспомощной девушке с нежным юным лицом и темными, словно полночь, глазами. Увы, чтоб тронуть его сердце в тот день, мне нужно было превзойти красотой саму Елену. Ее краса собрала в гавани тысячу кораблей. Убедить воинов отправиться по домам, ни с кем не воюя, могло только нечто еще более великолепное.
Мать отвела меня назад, в шатер. Обернула одеялом, точно ребенка. Вынула из волос свадебные украшения, принялась разглаживать локоны, пока они, блестящие, гладкие, не улеглись на плечи. Лежавший рядом Орест свернулся клубком, прижался к моему теплому боку, будто спящий котенок, сжал пряди моих волос в кулачках.
– Оставайся здесь, – велела мать. – Отдыхай. На глаза никому не показывайся. Блюди себя. Пусть знают, что ты невинна и покорна: так им будет труднее оправдать свое злодеяние.
С этими словами она погладила меня по щеке.
– Не тревожься. Не чудовища же они. Не станут они творить таких ужасающих дел.
Память моя улетучивалась все быстрей и быстрей. Немногие сохранившиеся воспоминания сияли во тьме разума, точно лампы, редкая цепочка островков света вдоль длинного-длинного коридора.
Вот на один из таких островков я и забрела. Отправившись за тобой следом, я вышла из спальни, спустилась вниз, миновала портик. Шла тихо, чтоб ты не услышал шагов. Так мы с тобой оказались в лесу. Окутавший рощу туман поредел, среди деревьев виднелись люди. Прохладный сумрак дрожал от их криков и лязга мечей. Ты, далеко опередивший меня, подошел к своим экветам, во весь голос начал командовать, подбадривать бьющихся.
Вдруг плечи стиснули чьи-то крепкие руки. Подняв взгляд, я увидела лица двух юношей. Пушок клочковатых бород на щеках, дыхание отдает протухшей рыбой, один – только в ночных одеждах, на другом – шлем и кираса, но больше совсем ничего. Темные глаза в тени шлема, сдержанный взгляд…
Оба заговорили. Быстро заговорили, невнятно: слова их заглушил гулкий стук сердца в ушах. Огромные, белые, как одуванчик (до тех пор, пока я, споткнувшись, не стоптала его ногой), глаза их блеснули зловещим огоньком.
Запахи… Запахи крови, мускуса, свежего пота. Возникшая из непроглядной белой завесы короткая, толстая ветка вроде той, что ты дал мне вместо меча, неуверенно, слепо ткнула меня в бедро.
– Стоп, – велел один из мальчишек другому. – Вот, бей сюда. Одним мощным, плавным движением.
Кираса на моем теле лязгнула, точно гром с неба. Живот, раскисший, будто вонючая тухлая рыба, переполнили слезы страха. (Елена у нас во дворе: «Пойдем-ка пройдемся, племянница». Ревнивый взгляд ее дочери, позабытой матерью Гермионы, устремлен нам вслед.)
Тухлая рыба и пот. Луна угасает, подобно растоптанному одуванчику. Ветка взвивается в воздух. Тоненький, жалобный писк, какой издаст любая девчонка, когда на нее замахнутся мечом – верней, не мечом, а веткой, пусть даже ненастоящей.
– Ты безнадежен, – сказал один из мальчишек другому. – Тебе бы девчонкой родиться.
Новое лицо: эквет в ворсистом плаще, крик его – громче лязга мечей:
– Что это на вас обоих нашло?! Или с ума посходили?! Неужто не знаете, кто она?!
Зловонный дух дерьма и мочи. Пальцы эквета сжимают плечо куда крепче мальчишечьих.
– А ты что здесь делаешь? Отец узнает – убьет. И тебя, и нас заодно. Скажи спасибо, что я отправлю тебя назад, не показав ему твоей бесстыжей чумазой рожицы! Совсем стыд потеряла? И твоя мать, и ее люди… боги не видывали такой разнузданности! Являются в воинский лагерь, будто обычные шлюхи. Может, ты и красива, но это тебя не оправдывает. Прочь! Ступай прочь отсюда! Возвращайся, откуда явилась! Живей!
Ноги с глухим топотом несут меня назад, к дому. Роща, трава, зияющая пасть мегарона, где утомленные слуги присматривают за угольями в очаге, чтобы не угасли к утру…
Под глухой перестук сердца в груди я в третий раз за ночь укладываюсь в постель. Память о лунах, о тумане, о кедровых лапах… Любовь к отцу – прямая, как ветка, округлая, как одуванчик, серебристая, будто луна – наполняет грудь, словно буйный ветер, да только ей не по силам сдвинуть с места тысячу кораблей.
К вечеру небесная синь потемнела, подобно глазам Елены. Елена принужденно, одними губами, улыбнулась мне (такую улыбку, играющую на губах, но не допущенную во взор, я не раз видела на лице матери) и потянулась к моей руке.
– Пойдем-ка пройдемся, племянница.
Гермиона не сводила с нас глаз. Лицо ее потемнело от ревности.
– О, матушка! – воскликнула она. – У меня есть что тебе показать!
Но Елена, даже не оглянувшись на дочь, склонилась ко мне.
– После. Идем, Ифигения.
Обернув пальцы лентой с ее оголовья, я поднялась и шагнула к тете, но руки ее не приняла.
Гермиона, опрокинув скамью, на которой сидела, ударилась в слезы. Елена вывела меня из-под полога, укрывавшего от солнца скамьи, и повела к резким черным штрихам олив, что одиноко темнели в зябкой вечерней прохладе. Под одной из них Елена опустилась на землю, а ее одеяния легли к подножию дерева изящными темными складками.
Услышав шаги за спиной, я оглянулась. Из мрака на нас, в надежде подслушать, что скажет мать этой чужой девчонке, таращилась Гермиона, сжимавшая что-то в ладони. Каким лакомством она думала соблазнить ее на этот раз? Смоквой, выдержанной в меду? Мерой сладкого вина?
Я снова перевела взгляд на Елену. В последних лучах заходящего солнца глаза ее изменили оттенок, посветлели, как серые воды под пасмурным небом. На гладких, точеных, точно отлитых из бронзы скулах плясали отсветы ламп у скамей во дворе. Увидев, как я вглядываюсь в ее лицо, Елена негромко, скучливо вздохнула.
– Придет время, и ты тоже станешь красавицей, – покровительственно сказала она.
– Но не такой же прекрасной, как ты, – возразила я.
– Да, со мной в красоте не сравнится никто, – ровно, но с явной гордостью подтвердила Елена.
В ночи веяло чадом горячего масла и женским потом. С неба на землю струился серебристый, мягкий свет луны-одуванчика. Побуждения Елены скрывались за пеленой видимого равнодушия, будто тела воинов в завесе тумана.
«Елена уродует, искажает все на своем пути. Не вздумай приглядываться к ней чересчур пристально – ослепнешь».
– Сегодня я видела, как ты держалась за руку отца, – сказала Елена. – Тебе с ним спокойно? Ты его не боишься?
Я недовольно сморщила нос. Говорить с красавицей-теткой, когда рядом нет матери, отчего-то было нелегко.
– Что это может значить?
– Нет, – промямлила я. – Не боюсь.
Елена сменила позу. Блики и тени на складках ее одежд заиграли по-новому.
– Пожалуй, мне следует кое-что рассказать тебе, Ифигения. О твоем отце. Мать говорила тебе, что до него уже была замужем?
Я покачала головой. Алая лента оборот за оборотом оплетала пальцы.
– Так вот, была она женой человека по имени Тантал[35], правившего Микенами до появления твоего отца. Вместе они зачали ребенка. Сына.
Елена умолкла, пристально вглядываясь в выражение моего лица. Я… я просто не знала, что делать. Взглянула направо, налево, но поблизости не было никого.
– Понимаю, Ифигения, нелегко тебе будет услышать об этом, – продолжала Елена, – но твой отец, явившись в Микены, лишил жизни Тантала, а после… – тут тетка прикрыла рот рукавом и отвела взгляд в сторону. – А после отнял у твоей матери малыша и швырнул о камни, да с такой силой, что расшиб моего племянника вдребезги.
Бросив взгляд за спину, я увидела слуг, уносящих скамьи и убирающих полог. Иамас помогал одной из девчонок гасить лампы. Там, позади, все выглядело знакомым, там нечего было бояться. Я сделала шаг назад, но Елена удержала меня, схватив за руку.
– Пухленьким он был младенцем, веселым. Я только разок его и увидела… – голос ее задрожал. – Ну, а отец твой, покончив с Танталом, принудил Клитемнестру стать его женой и начал править Микенами. Увидела я, как он держит тебя за руку, и встревожилась. Сестре моей не хотелось, чтобы ты знала об этом, однако тебя нужно предостеречь. Твой отец не таков, каким кажется. Он – из тех, кто без колебаний убьет даже грудного младенца.
Я вырвала руку и во всю прыть помчалась к хлопочущим слугам, с топотом пронеслась мимо Гермионы. Та проводила меня злобным взглядом и вновь повернулась к Елене. Лицо ее исказилось от муки. Как ей хотелось добиться внимания матери!
Ревнивая, тщеславная, хвастливая баба… Я не поверила ей ни на миг. Ни на миг не поверила, будто ты способен убить ребенка.
Когда мать уснула, я взяла на руки Ореста, тихонько выбралась из шатра, и мы вышли на берег. В лучах серебристого одуванчика над головой ночное море поблескивало, точно обсидиан.
Подобрав ветку длиною примерно в Орестову руку, я подала ее брату, но не смогла вспомнить, зачем. Орест озадаченно таращился на меня, пока я не отняла у него ветку и не швырнула ее в сторону кораблей.
– Отчего ты не разговариваешь? – спросила я. – Ты ведь уже большой.
О проекте
О подписке