В последний раз вспоминала Гоголя, когда пришлось защищать фильм "Вий" от нападок блюстителей традиций. Да-да, новый, с Золотухиным. Н-ну, не вспоминать, говорить о нем. Потому что Гоголь не существует локально, как фигура, которую можно вспомнить, а потом благополучно забыть. Он растворен в социокультурном пространстве со всеми своими: "А ну, поворотись-ка, сынку", птицами-тройками, дамами просто приятными и приятными во всех отношениях, шинелью, старосветскими помещиками, "Поднимите мне веки".
Много. Из самых разных областей и на любой вкус. Наткнулась вчера в соцсети на статью о странностях, которые присущи были писателю. Кое о чем слышала прежде, другое в-новинку оказалось. Вот не знала, что увлекался рукоделием и собственноручно кроил платья своим сестрам. И о том, что галушки любил лепить, а после угощать друзей. Зато об увлечении пастой после поездки в Италию и о спагетти, которое варил аль-дент, как положено, заставляя приглашенных морщиться - недоваренная лапша, слышала.
Но все-таки главное о нем - не эти курьезные факты. И не сожженные рукописи. И не жуткая история с перезахоронением даже (хотя определенный мрачный отсвет бросает она на все, связанное с писателем). Все пласты и завихрения вокруг его фигуры чуть отдельно. И отдельно (для меня) "Майская ночь или утопленница". Может оттого, что это было вообще первым, прочитанным у Гоголя лет в восемь.
"Вий" хотела сначала. Но он таким длинным показался. Может покороче что есть? О, про утопленницу. Ух ты, какая любовь, Левко этот такие слова говорит. А Ганна его нежная и прекрасная. Мне такой никогда не стать. А потом история о ведьме, оборотившейся черной кошкой. И, верите, - нет, до сих пор, после всех кинговских страстей, кошка та - самое страшное для меня.
Читала днем в залитой янтарным солнечным светом комнате на каникулах. Прижалась плотно спиной к ковру и шевельнуться боялась. Так и осталось в памяти: кошка крадется, железные когти по полу клацают, но не как в книге - ночью, а днем. И так еще страшнее отчего-то.
Как много всего. И смешного, и трогательно-нежного, есть условие, почти волшебная сказка и редкой красоты финальный гешефт. И подгулявший селянин. Он раздражает в первом чтении, но совершенный миляга (Золотухин в "Вие" таким представляется) позже. И ощущение это, словно кто-то тянет из тебя жилы, понемножку, но постоянно, оно после случалось. Какими-то крохами смягченное читательским иммунитетом.
Но главное и совершенно неодолимое очарование повести, сейчас только поняла, в чем. Панночку, ставшую русалкой, не судят здесь. То же потрясающее открытие , что в финале "Других" Аменабара: ты можешь оступиться. Загнанный в невыносимой тяжести условия, ты можешь совершить что-то страшное с точки зрения социума, морали, здравого смысла, гуманизма, религии. Но проклят не будешь. Бог любит тебя. То, что знал и о чем позабыл гений в финале своей жизни.