То, что у отца золотые руки, было известно всем. Он мог сделать почти все, хотя и не за все брался и, конечно, не одинаково во всем разбирался. Особенно виртуозно он обращался с деревом, владея инструментом с детства, когда часами про водил время в столярке своего деда, которого считал своим главным учителем. Столярничал и плотничал он профессионально и очень любил эту работу. Вся мебель дома от табуреток, столов, шкафов, этажерок, тумбочек и до диванов, была сделана его руками. Он любил дарить знакомым что- нибудь из мебели или домашней утвари. Сделанная им мебель была не просто функциональна и обычного стандартного вида, а всегда имела индивидуальность в виде украшений, секретов, точеных элементов или выжженных узоров. Узоры и рисунки он собирал отовсюду, но и сам сочинял их, может быть, и не всегда удачные, но всегда вписывающиеся в общий концепт его работы. В конце жизни он занялся еще и резьбой по дереву, и этим наслаждался, зачастую просиживая целые ночи над досками из кедра или липы, а наутро шел на уроки в школу.
Если с деревянными работами было понятно, да и со знанием механизмов, машин, станков и прочим железом тоже, то вот чего я совершенно не мог понять, так это откуда он разбирался в электронике. Не в той, правда, электронике, что сейчас, а в той, советской, годов до 90-х. Дома до сих пор во всех углах и старых ящиках попадаются разномастные радиолампы, трансформаторы, конденсаторы и прочие радиодетали. Ему без конца приносили телевизоры, приемники, громоздкие магнитофоны, пылесосы, скороварки и прочие порой непонятные, хитроумные бытовые штуковины. Он никому не отказывал, брался за работу, порой не на шутку ругаясь, но всегда справлялся с задачей. За работу он никогда не брал денег. В принципе. Нисколько и никогда. Если кто-то деньги пытался по-хитрому все равно ему всучить, он всегда возвращал их и старался потом больше с этими людьми не связываться. Конечно, иногда его благодарили каким-нибудь другим способом, например, испеченным вкусным пирогом, только что выловленным тайменем или стерлядкой, против этого он не возражал.
Когда отца не стало, то часть его славы мастера-умельца пала и на меня совершенно незаслуженно, неоправданно. Несколько раз, когда я находился дома в отпуске, к маме приносили что-нибудь починить: «Пусть Коля посмотрит…». Соседка по двору врач-фронтовик Нина Александровна принесла свою «чудо-печку», которую отец чинил бессчетное количество раз и все смеялся, что с закрытыми глазами может рассказать о всех ее царапинах: «Только Тычинский мог мою «чуду» отремонтировать, ему доверяла. Теперь, Коля, тебе доверяю, ты сделаешь…». Отказать нельзя, не поверят, что не умею. Сам не знаю, каким чудом, починил это «чудо». Еще был случай, уже через десяток лет как отца не было, когда сосед, его ровесник и приятель, попросил «зайти посмотреть телевизор», в смысле починить, «тебе же раз плюнуть…». И не черно-белый советский, а уже относительно новый цветной. Для меня, хоть и инженера, но совсем в иной области, телевизор, что старый, что новый – темный лес и ящик с фокусами. Однако сказать, что не умею, не понимаю, не возьмусь, невозможно – и не поверят, и обидятся. Взял индикаторную отвертку, зачем-то паяльник, плоскогубцы, и с серьезным видом пришел к соседу. Телевизор не показывал совсем. Снял заднюю крышку, это я умею, собрал внутри паутину и стал тыкать отверткой куда попало. Вынул несколько панелей, почистил контакты и воткнул их на место. Когда привернул заднюю крышку и, ожидая очевидного результата, включил телевизор, то снова произошло чудо – телевизор заработал. Думаю, что это оттуда моими руками, а может, и вовсе не пользуясь ими, не дал мне пасть в глазах его бывших друзей он, мой отец.
Он, конечно же, был самоучкой, в том смысле, что до всего добирался сам. Отец много читал, во всяком случае с тех лет, что я себя помню. Скорее всего раньше, до того как он стал работать в школе, он читал меньше, так как просто невозможно было бы ему найти для этого времени, он всегда работал, всегда был занят. Но вот позже, где-то годам к тридцати, книги его не покидали никогда. Чтение его было бессистемным, хаотичным. Охотно проглатывал и детективы, и серьезные художественные произведения, и научно-популярные книжки, и строго технические. Однако и формальное образование он тоже получил, но не самым простым и обычным образом.
Основным, базовым образованием, с которым он шагнул в самостоятельную жизнь, была семилетка в украинской деревне в военное и послевоенное время. Что это такое, представить сейчас трудно, но я вспоминаю отрывочные его рассказы о том, как он учился писать на полях немецких газет сажей, разведенной в воде. В школу ходили не каждый день и по очереди с сестрой, близкой к нему по возрасту, потому что ботинки у них были одни на двоих. Старшие братья и сестры тоже делили не только одну обувь, но и многое другое. В младших классах во время войны детей обучал сельский поп, который не выпускал из рук розги. Так отец научился читать и писать, и надо сказать, что хотя он всю свою жизнь писал с ошибками (как, впрочем, и я), но вот почерк у него, в отличие от моего, всегда был красивый, ровный, аккуратный и даже с некоторым изяществом. Меня особенно восхищала черточка над строчной буквой «т», она присутствует во всех его письмах и записках. Я даже пытался подражать ему и писать похоже, но у меня с черточкой получалось еще хуже, чем без нее.
После школы он учился в училище механизаторов, но про это я ничего не знаю, кроме того, что он стал комбайнером-механизатором. Думаю, там больший упор был на практические знания и навыки, нежели на теорию и чертежи. Хотя с чертежами отец всегда был на «ты», возможно, именно с тех времен.
Про вечернюю школу я уже писал. Да, его заставили в нее пойти, как только он стал работать в школе. Но думаю, что он не слишком на самом-то деле и сопротивлялся, потому что его просто магически тянуло к знаниям, образованию, всему новому. Он любил образованных, грамотных и умных людей, дружил с такими. Например, помню, что когда нам дали квартиру в многоквартирном новом доме, он мгновенно подружился с нашим соседом – чудным пожилым профессором по фамилии Драгиль, который преподавал, кажется, физику в Бийском политехе. Этот наш дом был необычным. Он предназначался для учителей, и тогда, в 1965 году, почти все двенадцать его квартир были учительскими. Вот и профессор попал каким-то образом в эту компанию. Отец часто по вечерам уходил в квартиру напротив, а про чудаковатого профессора рассказывали (у него все-таки были странности), что при знакомстве он стал представляться как профессор Тычинский. Фамилия отца ему понравилась. Когда их семья вскоре переехала в Новосибирский академгородок, этот дедок оставил отцу много разного рода старинных приборов, назначение большинства которых для меня и сейчас остается загадкой.
Вечерняя школа заняла, кажется, целых четыре года. Давалась она ему очень тяжело, в два этапа (восьмилетка и одиннадцать классов), и несколько раз он пытался ее бросить, но каждый раз его либо уговаривали, либо вынуждали вернуться. Более радостным, счастливым я его не видел, чем когда он получил выстраданный аттестат о среднем образовании.
Следующей ступенькой в образовании, на которую он шагнул сразу же, был техникум. Барнаульский сельскохозяйственный. В нем он учился заочно, усердно, старательно и ответственно. Помню его поездки в Барнаул на долгие сессии, его рассказы по возвращении о строгостях преподавателей и особенностях городской жизни. Еще он каждый раз увозил с собой испеченный мамой огромный пирог с картошкой и рыбой, который он потом отдавал хозяйке-старушке, у которой снимал комнату на время сессии. Думаю, что обучение в техникуме у него было настоящим и он действительно изучал, разбирался во всем, что там преподавали. Единственное отступление: диплом ему помогла начисто переписать та бывшая завуч школы, что заставляла его учиться. Сам он делал слишком много ошибок. Диплом был посвящен технике выращивания картофеля. Вся наша квартира была завалена тогда книгами про картофель, про технику его уборки, чертежами и какими-то картами. До сих пор на полке дома иногда попадается книга с детальным описанием возделывания нашего национального продукта.
Последней ступенькой его обучения был институт. Я закончил девятый класс, когда он поступил в Бийский пединститут заочно. Переживал он и волновался при поступлении не меньше юного абитуриента, к каждому экзамену готовился не щадя себя. Как бы то ни было, но он поступил с первого раза. Наверняка ему шли на большие уступки, учитывая его возраст и учительский стаж. К тому же с некоторыми преподавателями он уже был знаком по работе в районо.
Учебники он читал по ночам, сидел за столом и что-то записывал. В тот период и у меня была максимальная учебная активность, и мы часто параллельно засиживались, он в большой комнате, а я в нашей маленькой, где брат или уже спал, или еще носился где-то во дворе. Однажды меня ночью разбудил громкий отцовский смех, который потом еще несколько раз повторялся. Утром я решил выяснить, что же такое веселое читал отец ночью, и на столике рядом с диваном нашел «Анатомию человека».
В институте отец учился долгие пять лет. Я тогда уже поступил в институт далеко от дома и бывал на родине лишь в каникулы два раза в год. Отцовским обучением особо не интересовался, но знал, что оно продолжалось. Институты мы с ним закончили почти одновременно. Свой голубенький ромбик с раскрытой книжкой он не носил, как, впрочем, и я свой с крылышками.
Давно собирался записать те немногие, но важные для меня рассказы мамы. К сожалению, многие истории я забыл, что-то спуталось в памяти и не дается восстановить в связное, но то, что еще помню, наконец-то решил записать. Слава богу, я могу еще что-то уточнить у нее самой, а может быть, услышать и еще новое из ее необыкновенной жизни.
Эти истории – из ее раннего и более позднего детства, юности, которые прошли в Китае. Мама родилась в Китае в 1933 году и прожила там с родителями в большой русской семье до пятьдесят пятого года. То есть до двадцати двух лет она жила в Китае. Сначала при японцах, потом уже при китайцах. Тогда всех русских начали изгонять оттуда, и первым переселенцам, в кои и попала семья моего деда, разрешили вернуться в Союз, правда, в голые казахстанские степи (как раз начали осваивать целину). Другим же, кто уезжал из Китая позже, путь в СССР был закрыт, и разлетались они потом по всему миру: кто в Канаду, кто в Бразилию и Австралию. Однажды мне, например, довелось познакомиться с пожилой женщиной, русской эмигранткой в Рио-де-Жанейро. Когда мы разговорились, то оба не могли поверить удивительному совпадению – оказалось, она родом из Китая и ходила с моей мамой в одну школу. На прощание она все повторяла, чтобы я передал маме привет, напомнил ей магазинчик ее отца, кажется, Борисенко, на углу улицы: «Она должна помнить этот магазин, передайте…».
Помню, что когда я в первый раз услышал эту короткую историю, то она так меня потрясла своей безжалостной и бессмысленной жутью, что в нее было трудно поверить. Потом, много позже я снова услышал ее от своего дяди – маминого брата. Придумать подобное вряд ли кому под силу, такой бывает только жизнь.
Это было сразу после войны, в 45-м или в 46-м году. Зима началась рано и морозы уже в декабре были лютые. Лед на реке Дербул встал рано. В русской деревне Драгоценке – самой большой во всем Трехречье, где они тогда жили, стоял небольшой взвод советских солдат, была районная комендатура. В начале зимы объявили, что будут собирать скот, чтобы отправить его в СССР, где был голод. Надо было помогать своим. Сначала с каждого двора забрали по две коровы, но потом забрали почти все – коров, овец. Оставляли лишь по одной корове, кому-то удавалось оставить еще и бычка или телочку, но это было рискованно – могли потом отобрать все, да и арестовать.
Хозяйства у живших тут забайкальских казаков, что ушли еще в восемнадцатом от красных через Аргунь за границу в Китай, были большие, зажиточные. За почти тридцать лет наладили русские люди здесь жизнь и трудились не покладая рук. Японцы, когда заняли Китай, русских не притесняли, позволяли жить своим уставом. Потому хозяйства в каждом дворе были сильные – коров десятками, гурты овец, лошади, все имелось и находилось в отличном состоянии.
Скот сдавали сами, не роптали, понимали, что помогать своим русским, там, на далекой родине, надо. Старые обиды на советскую власть после такой большой войны не вспоминали.
Живность сгоняли на лед реки и там забивали, чтобы зря не кормить. К концу зимы на льду посредине Дербула было навалено с десяток огромных куч туш разной скотины. На реку боялись ходить и старались туда не оглядываться, такими зловещими высились страшные замороженные мясные горы. Снег заметал их, но все равно чернотой просвечивали туши родных буренок и кучерявых овечек. Двое часовых постоянно менялись, охраняя добро, кутаясь в тулупы на ледяном ветру и притопывая валенками. Мясо должны были увозить подводами на железнодорожную станцию, но все не отвозили, и не отвозили – охраняли.
Когда солнце начало подогревать и с крыш повисли сосульки, народ стал поглядывать на реку. Никаких пояснений ни новоявленное советское начальство, ни солдатики из охраны не давали. Кучи на льду все лежали и становились чернее. Посты охраны перенесли со льда на берег. Солдаты стали огрызаться на местное население, и все чаще звучало: «…вы тут, пока мы там…».
В середине апреля в одну ночь лед стал громко стрелять, и ледоход начался разом быстрый, мощный. Дербул – горная большая река со скорым течением, к утру вода была почти чиста, только отдельные льдины еще проносились мимо, да на берегу лежали несколько прозрачных на изломах глыб, что выбросились с ходу из воды.
Вся деревня: старики и дети, мужики и их жены, высыпали утром на реку. Молча смотрели на быструю воду, туда, вдаль, где за поворотом она уносилась в Аргунь, а потом текла с далеким Амуром к океану.
Боев в Трехречье не было. Японцы заранее отступили, покинули район. Накануне их ухода один из японцев, что был знаком с дедушкой, шепнул ему, что ночью уйдут и взорвут комендатуру и казармы. Японцев стояло тут много, была большая часть, как раз напротив дома через улицу. Скоро все русские знали, что будет ночью, и к вечеру вся деревня тихо ушла из своих домов – кто в лес, кто на заимки или еще куда-нибудь в другие деревни к родным и знакомым подальше от Драгоценки. Прадед мой, мамин дедушка Иван Яковлевич, герой русско-японской войны, староста большой церкви в Драгоценке, еще крепкий и статный старик, уходить отказался, остался сберегать дом. Смелость и даже отчаянность он имел немалую – не боялся ни озлобленных японцев, что могли застрелить или пырнуть штыком, ни предстоящих по соседству взрывов. Запасся старый казак ведрами, натаскал бочки воды, приготовил багор и дожидался взрывов.
Рвануло сразу в нескольких местах и потом еще несколько раз кряду. Пожар полыхнул от комендатуры к деревянному забору и казармам. Горело и взлетало в небо все, и скоро пламя стало доставать до дома моих родных. Дед поливал без устали стены и крышу, и не дал дому загореться. Лишь чуть опаленная крыша выдавала отступившую опасность, а зрелище через дорогу напротив было страшным – черные руины и груды камня. Японцы ушли быстро и четко. Поговаривали потом, что обходил их караул русские дома – кого-то искали, но арестовывать уже было некого. Ивана Яковлевича тоже не тронули, а может, не нашли.
О проекте
О подписке