Я смотрю на свои ноги. На носы серебристых кроссовок, все в мелкую дырочку. На линолеум под ними. Эти ноги не раз гудели после долгой дороги. Они хлопали по пыльным бокам лошадей и натирали до блеска паркет танцевальных зал. Они крупные, с круглыми ногтями, с ожогом от выхлопной трубы на щиколотке. Они отплясывали на песке и в темноте, шли сотни километров, бежали прочь. Теперь они идут по черному асфальту куда-то вперед. Я знаю, что мне это не снится. Я знаю, что кончился страшный период, что грядет что-то новое, чистое, красивое. Мои ноги, как ноги хоббитов, не чувствуют боли через толстую кожу подошв. Тонкая сетка бордовых вен взбирается вверх по икре, выше, выше, покрывая кожу замысловатым узором.
Первые дни я много ходила. Очень-очень много ходила. Мне вот ничего не надо было, ни хлеба, ни зрелищ, да вообще хоть хлебом не корми, дай походить. Кругами. Но никакого ощущения замкнутости. Поле, лес, травы, солнце – что еще может быть нужно, чтоб чувствовать в груди загоревшийся огонек счастья? Потом я ходила все лето. Пока темнота не спускалась на землю, пока не проходила последняя проверка на закатном плацу, я вышагивала кругами, одна или с компаньоном, а то и с целой компанией. И все эти шаги были, как прогулка по сочинской набережной, как променад по каннским ковровым, как пробежка по утреннему Риму с плеером в ушах, или даже лучше. Намного лучше. В памяти живыми еще химерами вставали заборы и запретная зона, сетка и колючая проволока, овчарки и автоматчики, но они миражами проплывали назад, как бабушки с пирожками на перроне в Мелитополе, и оставалась я. Сама. Одна. Не по приказанию. Не по распорядку. Не по чьему-то желанию, а сама, одна, идущая вперед. Я щипаю себя за запястье. Нет, не снится. Больно. Не снится.
Я стою. Смотрю на свою тень, которую я отбрасываю бледную, будто нехотя. Тень залегла на пожухлой траве. Она подсвечена бледными лучами солнца. Под пожелтевшим кустом шиповника резвится котик. Он ловит невидимую мышь, потом играет с собственным хвостом. Он черно-белый. Видит вялую бабочку, которая проснулась где-то в помещении, обманутая отоплением, вылетела на осеннюю улицу. Кот прижимается к земле, прыгает, пытается поймать бабочку, но ее мертвой грации хватает на то, чтоб легко упорхнуть. Моя тень бледная, утренняя. Утром больше всего энергии. Как у котика. Можно думать, писать, работать, резвиться. Утром можно заниматься любовью и чувствовать себя большим, красивым и молодым. К вечеру мороком, туманом затягивает окрестности и в них ты уже какой-то потрепанный, плетущийся, уставший. И только котик продолжает резвиться в траве, гоняя призрак мыши.
Утро, семь. Зарядка. Медленно выползают на улицу заспанные зэки. Я знаю каждого в лицо, меня знает каждый по имени. Играет дурацкая музыка, оглашая лес глупыми звуками. Я достаю наушники, выбираю трек, нажимаю play. Гулко лопается тишина, образованная вакуумом наушников в ушных раковинах. Пам, пам, пам -па-па-па-па-па-пам. Пам-па-па – па-па-па-пам. Железные басы проникают под кожу, выбивая из под нее крупные мурашки. Музыка – вот мой наркотик. Музыка – меняет реальность, меняет сознание, позволяя вдруг почувствовать эмоции и удивляющую бодрость. Играет выбранный трек, жесткий бит, 320 bpm, металлический лязг, глухой бас, ускорение. Звуки проникают глубоко в уши, несутся по нервным окончаниям к мозгу, настраивают его на волну.
Уличный воркаут. Холодные брусья. Холодное железо. Свет одинокой лампочки под навесом. Вокруг – серая темнота. Размяться, скинуть кофту и остаться в одной футболке в разреженном свете утра. Холодные прикосновения к металлу будят, тормошат. Мышцы постепенно разогреваются, кожа теплеет, музыка играет. Вокруг – ранние пташки, которым тоже приятно взорвать первые минуты после пробуждения движением. При каждом поднятии корпуса на брусьях становится на секунду видно светлую столовую, из окна которой доносится густой запах каши. Люди за столами едят яйца, едят манку, мажут хлеб маргарином, пью дешевый сладкий чай, просыпаются.
Восемь часов. Коричневые листья летят по ветру. Кто-то метет их самодельной метлой. Совковой лопатой собирают мокрые кучки, уносят к забору. Я тоже мету вместе со всеми. Хлясь-шшшш, хрясь-шшшш, хшшш, хшшшш, хшшшш, хшшшш…. Ветер кружит листву в легком ненавязчивом танце. Приятно вдыхать холодный аромат осени. Есть в нем что-то от гнилой сливы, от ракии, Черногории, смерти, войны. Осенняя лихорадка, осеннее обострение. Свет, как искусственный. На голубом небе желтые блики, белые просветы, а скоро, совсем скоро вся эта воздушная глыба вдруг вспыхнет снежной пушниной. Бетонные плиты дороги, так напоминающие о вертолетном поле, о взлетной полосе, о взлете и падении, усыпаны желтыми и зелеными яблоками-дичкой. Коты вальяжно гуляют по дороге. Хотела бы быть, как коты: гулять, грызть рыбу, что подадут добрые руки, нежится на коленях, и чтоб чесали за ушком. А надоело – убежал, вильнув слегка задом и хвостом.
В аквариуме в столовой жили три рыбы, три больших красивых рыбы. Я не знаю их названия, но сказала бы, что они – золотые. Ярко оранжевые с блеском. Это две. И одна блестящая белая. Сначала первая раба покончила жизнь самоубийством, выбросившись из аквариума на пол. Через несколько дней вторая якобы умерла, съев червяка. Но мы то с вами знаем, что никакая уважающая себя рыба не исполнит такого. Просто жизнь в неволе была им невыносима. Но рыбы слабые. И крысы, что первыми бегут с корабля. А мы – сильные. Чем бы нас не травили – мы выжили. Мы выживем. Мы будем радоваться жизни, ибо это главный прокачанный скилл наш – умение радоваться жизни.
Полдень. Солнце пробивается сквозь потолок туч. Плотная завеса, но лучи все равно проходят. Лезут в глаз. Заставляют щуриться. Улыбаться. Я иду и улыбаюсь. Улыбаюсь человеку, который мне приносит радость. Улыбаюсь собакам, валяющимся на асфальте. Улыбаюсь завхозу столовой, огромному детине, и хлопаю ему по руке. Улыбаюсь клейким макаронам и жидкому супу. Можно скорчить рожу, гримасу недовольства, но внутри – все равно живет улыбка и живет радость. Точно нет ничего невозможного.
Есть такая теория: Вселенная и время бесконечны, значит, любое событие неизбежно, даже невозможное. Но что такое событие? Событие ли – перестать бояться смерти? Для меня это настоящий праздник. Помню: метро, какой-то конец оранжевой ветки, и я медленно пробираюсь к центру. Вдруг, ни с того ни с сего, где-то посреди игры на планшете в нарды, накатывает страх. Я чувствую его вкус, но еще не могу взять в толк, что он такое. А когда понимаю, то моментально начинает не хватать кислорода, и на первой станции я выбегаю на перрон. Дышу. Страх смерти. Вдруг, страх того, что родители умрут. Что их не станет, и одиночеством начинают од одной мысли об этом наполняться глаза, рот, ноздри, одиночество уже вытекает из ушей и хлюпает в кроссовках. Я звоню отцу:
– Пап… пап, ты только не удивляйся, но вот я в метро, и на меня вдруг накатил страх смерти….
– А, ясно, – отвечает спокойно, – это бывает… паническая атака.
– Пап, но мне вдруг стало страшно, что вы умрете…
– Маш… Да все умрут! Не ссы…
– (Смеюсь) Спасибо, паааа! Я люблю тебя… Пока.
Теперь я вдруг поняла, что я не боюсь смерти.
Почти полная луна освещает полуразрушенную ферму призрачно, создавая световую палитру тайны. На небосводе сотни звезд. Стоит только поднять голову. Эй, смотри, сколько звезд! Ну посмотри! Как это так, лень поднимать голову? Вот видно большую медведицу… а где эта маленькая мерцающая дичь – микромедведица? Она такая яркая и такая маленькая, как рассыпанные прозрачные бусины сверкающие в лучах свечи. Мы идем по дороге из плит, то и дело попадая ногами в какую-нибудь выбоину или трещину. Подмерзшая земля стала твердой, острой. Мороз пробирается под одежду, как вор. Он ищет лазейки, маленькие тонкие щелочки между слоями ткани и пролезает: за воротник, в рукава, сковывает пальцы льдом своего дыхания. Мороз живой и всё вокруг – живое. Лес шепчет, трава хрустит, где-то воет собака. Живой воздух, живое небо, живые облака. Звезды собираются в толпы и хороводят, распевая неведомую прекрасную песнь. Бараны за тонкими стенами фермы блеют коротко и печально. Вдыхаю мороз, заполняя им ноздри, лёгкие, и чувствую себя тоже… живой.
Бывает, что не замечаешь, как летит время. Вот, кажется, только-только не верил в то, что кончилось лето, и вот минул буквально миг, а землю уже накрыла своей пуховой шалью бабка-зима. Она села на лавочке возле парадной и лузгает крупные черные семечки, собирая шелуху в морщинистую ладонь. Сидит-сидит, потом вдруг как вскинет руку, будто какая-то царевна-Лебедь, взлетит в воздух лузга, да как обернется стаей черных ворон! И закружат они над поселком, каркая и шумно хлопая крыльями.
Я выхожу на улицу, кутая лицо в шарф. Он теплый. шерстяной, слегка колючий, и от дыхания мокнет и трется об щеки неприятно. Плечи сгорбились, словно в попытке спрятаться, влажные ладони сжимаются в кулаки в недрах карманов. На лавочке видит важная бабка в белом лётном полушубке и рукавицах, в пушистой шали, с красным носом и фиолетовыми цветами лопнувших сосудов, распустившихся на обвислых щеках. Я иду мимо, слышу тихое щелканье лузги и свистящий звук плевка. Отворачиваюсь, трясу головой, а когда поворачиваюсь вновь, на лавочке пусто… И никакой бабки нет. И нет стаи ворон. Только немного семечек, просыпавшихся из кулька, валяются на затоптанном снегу.
Я иду медленно, боясь растерять тепло, которое так и хочет выскользнуть из-под одежды. Я вижу рябиновый закат, который не напишешь никакими красками. Мне тридцать два и я сижу уже пять лет. Головастые снегири восседают важно на тоненькой голой ветке сиреневого куста. Рдеет алым рябина. Я иду вперед, навстречу кому-то, кто может согреть руки и душу. Я не вижу бабки-зимы, она будто испарилась. Не пролетает над головой стая ворон, не бередит своими криками. Не чувствуется мороз. Глаза широко открыты, смотрят из-под шарфа весело. Весело, потому что не надо ни в чем убеждать себя. Потому что снег белый, а закат – красный. А небо – цветом смешанных красок: синей и белой. Я не вижу страха в твоих глазах, и поэтому я не боюсь больше смерти. Папа, алло, слышишь? Я не боюсь больше смерти….
– Маш, не гони, мы все умрем. Ну, это неизбежно, как ночь… как конец истории.
Хрустит снег под подошвами кроссовок. Немеют руки, скованные холодом. Горят щеки, словно кто-то ущипнул больно. Я чувствую жар дыхания на своей шее. Чужого дыхания, которое не сразу отличишь от своего. Сильные руки обхватывают и сжимают, кк куклу, поднимают вверх, вскидывают, запускают ввысь…. Я лечу. Я совершенно не боюсь упасть. Остался один лишь страх – не сделать больно. Я лечу к микромедведице быстро-быстро, раскинув руки-крылья. Когда-нибудь я до нее долечу, но не сегодня. Падение, как маленькая смерть, или как пробуждение от сна. Я падаю и не ударяюсь об землю. Я падаю, и не чувствую боли. Зима-анестезия. Замороженные люди, которые растают по весне и возродятся, пустят лист, станут прекрасными чайными розами.
Все, что я вижу, уже когда то было: мелькало-мерцало в сознании. Я знала в пять лет, что окажусь в тюрьме. Я знала, что полечу на восток и влюблюсь в тяжелый воздух индийских городов, что встречу много любви и много презрения, что буду жить где-то вдали от цивилизации, за семью печатями, спрятанная от многих глаз. И теперь, когда оно происходит, вспышки флэшбэков то и дело озаряют глаза своим северным сиянием. Все, что я вижу – ожившие слайды, отпечатки которых застыли когда-то в моих глазах. Все что я вижу существует. И если видеть радостно, то оно окрашивается в яркие, пестрит и блестит новогодним подарком, а если смотреть печально – кроваво-красным заливается монохромный пейзаж, и темнота гнили расползается по холсту огромной черной дырой. Я смотрю весело. Я смотрю смеясь, заливаясь дерзким хохотом, я валяюсь на ледяной земле, схватившись за живот, содрогающийся от спазм смеха. Белая зима расцветает сочными фруктовыми красками: алычой и виноградом, хурмой и клубникой. Улыбаются лица, удивляются брови. А я катаюсь по земле, заливисто смеясь, как дворовый ласково-веселый пес. Потому что родилась любовь. Её первый крик прозвучал звонко и весело, как лай. Как капель. Как песня на максимуме в наушниках. Как шаги по волшебной долине, гулкие и быстрые. Кха-кха-кха-кха-кха. Шаги по насту. Кха-кха.
А смерти больше нет.
О проекте
О подписке