Знаю:
в эту ночь
печально,
молча, ты
пристально глядишься
в бездну зеркала.
Где твой смех бывалый,
колокольчатый?..
Всё-то потускнело,
всё померкло!
Сжаты плотно губы –
одиночество.
Вот мелькнет улыбка –
невеселая.
Всё не так,
не так,
не так,
как хочется!
Руки какие-то вялые,
тяжелые…
А ведь было время
предпохмельное.
Были вместе мы
до жизни жадные.
Сквозь разлуку
тридевятьземельную
шлю тебе мой шепот:
ненаглядная!..
Ты не думай:
«он там с кем-то радуется»,
нет, я тоже, тоже
в одиночестве,
ночью та же боль
ко мне подкрадывается:
всё не так,
не так,
не так,
как хочется…
Это я
в себе
тебя
разглядываю.
Не письмо пишу,
костер раскладываю.
Вспыхнет ли костер?
Взовьется ль на небо?
Встретимся ли мы
с тобой
когда-нибудь?
<1944>
Я – поэт… Мне тяжко званье это.
Чем я оправдаю хилый труд?..
И клянешь, клянешь удел поэта,
И вопросы злые душу жгут.
Так и сдохну? Так без счастья сгину?
Так сгорю на медленном огне?..
Прочь стихи! Сегодня я прикину,
Сколько, сколько это стоит мне.
В день штук сорок папирос едучих,
Не считая всех ночей без сна,
Да небес больных в тяжелых тучах –
Так, что и не скажешь, что – весна.
И за эти дни, за эти ночи,
За надсад груди и взора муть
Все меня бранят: «чего он хочет?
Для чего такой неверный путь?»
Я согласен. Я вполне согласен,
Что нельзя так жить, себя казня…
Мир прекрасен, божий свет прекрасен, –
Всё прекрасно, но не для меня!..
<1944>
Я денно и нощно молился суровому богу,
Чтоб он мою страсть мне простил или сам погасил ее.
Я долго не знал, на какую мне выйти дорогу…
Томленье. Бессилие…
Но как-то я понял, что каждый усталый и слабый
(И я в том числе) обращается к богу и ластится
И молит умильно: «О господи, дай мне хотя бы
Полпорции счастьица!..»
Да, так – что скрывать? – я молился надменному богу,
Когда его имя писал еще с буквой заглавною…
И только годам к тридцати вышел я на дорогу –
Широкую, славную –
Не к счастью, а к знанью, вперед устремляя со страстью
Глаза ненасытной души, неизменно бессонные…
Я думаю, это и есть настоящее счастье
И радость весомая!..
1945
Человек умрет. Его забудут
Даже те, кто были с ним на «ты»,
Даже если в год два раза будут
На могилку класть цветы…
Но иной умерший, добрый, сильный,
Что внушал нам, злым и слабым, стыд,
Одолеет холод замогильный,
Непременно отомстит!
Отомстит нам жизнью в жвачке и в зевоте.
В суете и в сутолоке дня
Он нам скажет:
«Так-то вы живете!
Так-то помните меня!..»
Мы вдруг ощутим не без боязни
Тихий, странный замогильный свет.
И для нас не будет хуже казни –
Хуже этой казни нет! –
Чем упрек от скрытого в могиле,
Чем укор суровый от лица
Ставшего легендою и былью –
Более, чем мы, живого мертвеца…
1945
Она и он за столиком сидят
И видят исключительно друг друга.
Неподалеку – янки, пять солдат
Вокруг большой бутылки, полукругом.
Пьют и смакуют скверный каламбур.
Дрожит окно, трамвай несется тряский.
Жарища и отчаянный сумбур,
Водоворот людской и свистопляска.
Она и он не слышат ничего.
Им в то же время слышно всё на свете,
Что надо. Сдержанное торжество
На испитых и бледных лицах этих…
У ней родных угнали в Освенцим,
А он едва не угодил в Майданек.
Один. Одна…
Прислушиваюсь к ним.
Она (чуть шелестя губами): «Янек…
О, если бы ты знал!» А он, склонив
Лицо, с улыбкой тонкой пониманья,
Ей говорит: «Ты на меня взгляни
И улыбнись, и всё забудем, Анни…»
Слова просты и вроде бы пусты.
Но в каждом слове, даже в каждом слоге
Душа к душе – наведены мосты,
Душа к душе – проложены дороги.
И это пир, любви раздольный пир
В кафе дешевом, в грохоте трамвая…
Им кажется, что в них одних – весь мир…
А мир о них и не подозревает!
1946
Я в юности клялся, что выделюсь,
Что в люди я выскочу – клялся…
И вот в Новый год мы увиделись
(Лет восемь я с ней не видался).
Вся в блестках и кольцах она, ну, а я еще
Всё в том же потертом шевиоте…
Сказала с улыбкой сияющей:
– Вот встреча!.. Ну как вы живете?..
Что я ей отвечу? И так она
Всё видит: и складки заботы
У рта, и портфельчик истасканный…
Всё видит и прячет зевоту.
Беседа шла самая светская:
Дней юности мы не касались.
Потом ее рученька детская
Скользнула мне в руку – расстались.
Расстались.
Чужие!..
Сегодня я
Всю ночь, видно, буду не спать,
Шептать:
«Это ад, преисподняя…»
Себя и ее проклинать,
Зализывать раны опять…
А дни-то стоят – новогодние!
1946
Опять листаю годы за границей –
Как опускаюсь в черную дыру…
Но были ведь и светлые страницы?
Да, да… И в памяти возникнут вдруг:
Пропахшая лекарствами больница,
Под белой простыней угасший друг.
Той простыни он никогда не сбросит:
Он стал землей китайской и травой.
Но, знаю, он с меня и мертвый спросит:
«Чем дышишь ты, как ты живешь, живой?»
Лишь в дни, когда я мелок, пуст и низмен,
Мой друг во мне убийственно молчит…
Впервые – думаю – о ленинизме
Я от него понятье получил.
Советскую мы делали газету
В Шанхае. Он порой до трех утра
Над гранками клонился душным летом.
Изматывали мокрая жара,
Туберкулез и прочие болезни.
Потом он слег, почти лишился сна
И, помню, бредил:
«Сделать смерть полезней…
Да, да… Пусть повоюет и она…»
О, это рвенье честное, святое!
Стояли мы, газетчики, над ним,
Я, помню, думал, что гроша не стою,
Здоровый, перед этаким больным.
Когда в его лице усмешки лучик
Маячил, боль и бледность оттеня,
Жгла чуть не зависть: до чего ж он лучше,
Умней, сильней, во всем первей меня!..
А он, бессонный, бредит про дороги,
Которыми пойдет весь род людской.
Победы скорой предрекает сроки
И рубит воздух худенькой рукой, –
Травинка малая…
Как льдинка, твердый,
Как искорка, готов разжечь костер…
Шел год грохочущий, сорок четвертый…
Воды и крови утекло с тех пор
Немало.
Я в стране труда и мира.
Но не забыть мне тех далеких дней,
Когда тоска по родине томила
И с каждым днем мне было всё больней,
Что я живу – проклятье! – вне России,
Что, видно, надо с корнем вырывать
Зеленый куст в пустыне ностальгии –
Мою мечту: в Москве бы побывать, –
Мечту, что с детства окрыляла душу,
Потом несбыточною стала вдруг…
Я знаю: я зачах бы от удушья
В Шанхае, если бы не этот друг,
Который научил меня работать
Для родины и зло меня корил
За глупую лишь о себе заботу,
Который, помнится, так говорил:
«Нам чудо-родину судьба дала…
Любить ее, не знав ее тепла, –
В такой любви серьезность есть и сила…
Страдание ее не угасило,
Сомнение ее не умертвило,
Изгнанье накалило добела!..»
Пропахшая лекарствами больница,
Тот день – одиннадцатое декабря,
Та ночь, та сизо-мутная заря
Мне кажутся порою небылицей…
Но нет: всё это было, и – не зря!
…В то утро (буду протокольно краток)
Сошлись в палате мы, его друзья,
Молчим и прячем от него глаза.
Он был в сознании, он нам сказал
Чуть иронически:
«Не надо пряток,
Да и от правды спрятаться нельзя…
Живем на политической помойке,
Под оккупантами, чуть не в плену.
Но я, и лежа вот на этой койке,
Настроен на московскую волну.
Наш путь на родину, хотя и тяжек, –
Он всё же в гору путь, а не с горы…
“Игра не стоит свеч”, – нам скептик скажет, –
Врет: стоит, если нет другой игры!..
Известно: танк пером не протаранишь,
И лист газетный, ясно, не броня,
Но, душу Лениным воспламеня,
Мы родине теперь нужней, чем раньше…
Вот так-то… жить нам дальше… без меня…»
«Жить!» – рубанул рукой он, сам весь выжжен
Бессонницей, прикончившей его;
Вздохнул рывком и лег, навек недвижен;
Глаза как лед, лицо как мел – мертво…
И если я что смыслю в ленинизме,
Я этот смысл в те дни войны извлек
Из этой щедрой – жаль, недолгой – жизни.
Мне эта смерть – опора и урок!
1950-1974
Опять эта книга меня растревожила…
Опять, усмехаясь и слезы роняя,
Читаю всю ночь… И прошедшее ожило,
Как будто в него погружаюсь до дна я.
День видится серый, промозглый, холодненький,
То сеет дождем, то поземкой пылится.
Несутся кибитки, плетутся колодники –
Клейменые лбы, изнуренные лица.
Жандарм и чиновник искусно расставлены –
Монарховы уши, монарховы очи.
Россия нема, зашнурована, сдавлена,
И души и спины иссечены в клочья.
Молчалин глумится над разумом, прянувшим
К свободе из мрака имперского трюма…
Об этом ушедшем, но всё еще ранящем
Опять повествуют «Былое и думы».
Былое… Мороз пробирается в сердце нам,
И бьется оно в ледяной водоверти,
И бьется в нем горькая родина, Герценом
Отвергнутая и родная до смерти.
В уме же, навек околдованном истиной, –
Глухая борьба: превратиться в холопа,
В чиновника? Нет! Остается единственно
На многие годы уехать в Европу.
Но что же Европа?.. Лабазник и лавочник,
Как глянешь вблизи, и фальшив и беспутен…
И тысячи мелких уколов булавочных
Не меньше смертельны, чем штык и шпицрутен…
И вдруг, как победа над болью непрошеной,
В Россию, туда, где не видно ни зги было,
Луч разума – слово великое брошено,
И, стало быть, дело еще не погибло…
Колотится слово, как колокол, – вольное,
Из трюма зовущее к солнцу, на воздух,
К свободе, и зовы его колокольные
Найдут в поколеньях свой отклик и отзвук.
Читая, вникаю в несчастья и радости,
И ветер истории в комнате веет.
А родины небо, а небо уральское,
А небо Свердловска в окне розовеет.
1952
О проекте
О подписке