Читать книгу «Тихая Виледь» онлайн полностью📖 — Николая Редькина — MyBook.
image

VII

Любил Ефим после жаркой работы опахнуться студеной водой. И сейчас, схватив туеса, он побежал в лог к лесной речке. На травяном берегу ее остановился, закопченную рубаху с себя сбросил и, нагнувшись, запустил в омут черные жилистые руки, плеснул в белое тело водой и задрожал от удовольствия. Плеснул еще и еще!

И не сразу услышал он певучий, несколько насмешливый голос:

– И тебя, Ефимушка, за водичкой послали? Неужто помоложе никого не нашлось? Тогда уж ты и мне зачерпни, у вас тут омуток поглубже, да ты, поди, смутил все лапищами своими…

На том берегу речки стояла Поля с туесом в руке, сверкала в полумраке черными глазами. Она чувствовала власть над этим большим, вдруг онемевшим мужиком. Наслаждалась этой властью.

И когда он, шагнув на большой, обласканный водой камень, взял у нее туес и зачерпнул воды, она продолжала странным полушепотом:

– Смеркается уж, и мне, Ефимушка, так боязно в лесу одной…

И он пошел за ней, на ходу натягивая рубаху, не мог отвести глаз от ее улыбчивого лица: Поля поминутно оборачивалась. Он словно потерял рассудок, забыл, где он, что с ним.

А в лесу было оглушительно тихо. Сказочно страшно. Таинственно. И звучал только ее завораживающий голос:

– Глянь-ко, какой свалок! Ефим, свалок, говорю, какой…

Он путано отвечал ей что-то, взглянув на большой шапкообразный нарост на толстой березе. И тут же забыл про свалок, про все на свете… Ничего не было: ни леса, ни вечера – была лишь она, близко-близко, совсем рядышком.

И звучал лишь ее голос:

– А какая замечательная вышла бы поварешка для поварни! Полведра ей зачерпнуть было бы можно! А ты, Ефимушка, заприметь местечко. Может, Бог даст, и правда изладишь эту повареху!

И Поля, оставив немого Ефима у приметного местечка, побежала на свою кулигу: сквозь редкий березник в полумраке белого вечера чернела Михайлова избушка, от костра струился слабый дымок, и из него, как из нитей, ткался невесомый белесый холст в отнорке выше избушки.

Ефим, наконец, пришел в себя, процедил сквозь зубы слова бранные и, спотыкаясь о неровности крутой тропинки, пошел обратно к речке, к оставленным туесам.

– Видел я все! Тяте все расскажу, – допекал сестрицу братец Ванюшка, приведший с водопоя лошадь.

– Ой-е-ё-ё! И чего же ты такое выглядел? – похохатывала сестрица.

– А как ты с Ефимкой в кустах лясы точила…

– Да неужто с человеком и пошутить нельзя?

Братец, на сестрицу не глядя, ловко вколачивал в землю заостренный деревянный кол с привязанной к нему длинной веревкой.

А сестрица поучала его:

– Померяй, Ванюшка, не достанет ли веревка до кустов. Как бы не запуталась у тебя лошадь-то…

– И без тебя знаю, – ворчал недовольный Ванюшка. Отложив топор в сторону, он повел лошадь к ивовым кустам: веревка натянулась, метров пять не доставая их.

Когда все уселись за грубо сколоченный стол под навесом избушки, Поля насторожилась, навострила уши: прислушивалась к ударам топора в березнике. Она знала наверняка, что Ефим, вернувшись на приметное местечко, рубит указанную ею березу.

Братец же Ванюшка ел молча, хмурился, на сестрицу взглядывал исподлобья, но так ничего и не сказал тятеньке…

VIII

Муторно было на душе у Степана, ибо ведомо было ему, что Ефимко давно глаз положил на Польку-хохотунью, а при одной мысли о ней Степана жар охватывал, и дрожала и судорожно дергалась душа, как подстреленная птица. Робить не хотелось.

И мудрая старая Синюха чувствовала настрой хозяйский: когда утром следующего дня Степан выехал боронить остывшую за ночь кулигу, лошадь ходила лениво, еле ноги переставляла. И Степан не понукал ее: сидел на прогнувшейся хребтине и неторопливо ездил по кулиге из конца в конец, свесив на оглоблю олука обе ноги.

Длинные зубья пальниковой бороны рыхлили землю. На пнях борона подскакивала, только стукоток шел!

Не один десяток раз завернулся Степан.

Солнце нещадно припекало. Степана разморило, сон и лень одолевали, хотелось слезть с лошади, убежать в прохладу леса.

Вдруг и Синюха зауросила и поперла прямо в малег – ветки этого низкорослого леса чуть Степану глаза не выткнули.

Соскочив с лошади, он дернул борону, но не тут-то было: крепко завязла она меж стволов.

Пришлось выпрягаться.

Егор матькался, велел сводить кобылу на водопой.

И Степан, не прекословя, взял Синюху под уздцы и повел в лог. Тут-то он и схлестнулся с Ефимком: высокий лоснящийся Гнедко его пил воду из черного омутка, низко опустив большую голову.

Место здесь было удобное, бережок пологий – Синюха передними ногами вошла в воду выше Гнедка. Образовалась густая муть.

– Куда прешь!? – закипел Ефим.

Гнедко его фыркнул, ступил еще дальше в речку.

Степан лишь хохотнул недобро.

Гнев Ефимков его веселил, будил в нем что-то буйное, страшное.

Вот вскочил Ефим на коня, вытянул длинным поводом по крупу – и Степан понюжнул его словцом неласковым:

– Не смозоль яйца!

И обернулся Ефимко в гневе:

– Я тебе ноги повыдергаю!

И услышал в ответ все тот же недобрый, злобный хохот…

IX

Когда Валенковы, окончив работы на кулигах, воротились в деревню передохнуть да в бане помыться, Анисья встретила их известием радостным:

– Егор, братан-от твой младший, Парамон, объявился! Два года от него ни слуху ни духу, и вот наконец-то… Я уж чуть было к вам на кулиги не прибежала…

– Ну балалайка, настоящая балалайка! – недовольно гудел Егор. – Да не балаболь ты, сказывай все по порядку.

– А чего тут сказывать? Живой он. Анфиска ждет вас не дождется. – И, не сказав более ни слова, Анисья побежала к Анфиске.

Дом ее стоял в конце деревни, у глубокого лога.

– От баба помешанная! – только и сказал Егор. Вскоре явилась краснощекая, грудастая Анфисья и заголосила нараспев, как по покойнику:

– Письмишко мы получили, из Германьи, в плену Парамонушка. Идишь, судьба-то ему дороженьку какую уготовила…

– Чего развеньгалась, живой коли? – ворчал Егор, но радости сердечной не скрывал, взял у Анфиски письмо.

А та тараторила не попускаясь:

– Я уж читала-перечитывала, до последнего словечка помню. Вон и Окулина Гомзякова от своего Нефедка весточку получила. И он у нее в плену, сердечный. Так она такала меня: надобно два адреса писать, и по-нашему, и по-ихнему, по-германьски. В Покрово придется идти, к попу. Окулина уж бегала. Отец Никодим никому не отказывает, книг он много читает духовных, знает и по-французьки, и по-германьски. Говорят, из разных деревень бабы к нему ходят, и он им всем адреса на конвертах пишет, по-германьски-то, а то ведь не дойдет до Парамона письмо-то. Я бы и сама, Егор, сбегала, да на кого скота-то оставишь, старики-то у меня не завладели. А ты тетке Анне поклонись, с отцом Никодимом живет она душа в душу…

– От едрить твою! Ты, Анфиска, не лучше моей балаболки! Схожу, схожу, коли по-германьски надо. Ишь какие тут загогулины… – Егор с трудом, по слогам, читал письмо: в Покровскую церковно-приходскую школу он в свое время походил лишь два года, но слоги в слова связывать научился.

В письме же большими корявыми буквами только и было означено, что он, Парамон, жив, здоров, низко всем кланяется, думает со всеми свидеться скоро – не век войне быть. А Анисью свои дела заботили, и она о своем талдычила:

– Чего в лесу-то поделали? Дрова-то когда рубить пойдете? А новую кулигу? Не в кой поры сенокос-от подскочит…

Егор злился:

– Ох и воркунья! И как такого воркуна земля носит! Ставь-ка давай на стол да баню затопи, все тело иззуделось…

X

Утром следующего дня Егор отправился в Покрово.

До самого села босиком шлепал, только пятки сверкали, сапоги же начищенные, веревочкой связанные, на плече нес.

У околицы покровской присел на бревешко, портянки навернул – в село вошел при полном параде.

И – прямёхонько к тетке Анне. Она уж лет десять жила в Покрове, пела на клиросе.

Низенькая избушка ее с большими, под самую крышу, окнами стояла метрах в трехстах от Покровской Богоявленской церкви.

Егора Анна встретила участливыми расспросами.

Узнав о Парамоне, разволновалась:

– На-ко, на-ко! Откликнулся Парамонушка, слава Богу. Денно и нощно о нем молюсь. Спаси и помилуй его, Господи, в болезни и в печалех, бедах же и скорбех, обстояниих и пленениих, темницах же и заточениих, изрядно же в гонениих, Тебе ради и веры православныя, от язык безбожных, от отступник и от еритиков, посети, укрепи, утеши, и вскоре силою Твоею ослабу, свободу и избаву подаждь… И тебе, Егор, не надобно тревожиться: ничего батюшка не возьмет, а справит все, что следует. Службы сегодня в храме нет, ну да мы к нему домой сейчас сходим…

Дорогой Анна продолжала батюшку расхваливать:

– Дай Бог батюшке и матушке Валентине здоровья, всем они уноровляют и мне зачастую подсобляют.

Ковнясь вот батюшка мне самовар сам лудил. Потек у меня чего-то самовар-от. И в кузенке своей он все чего-то настраивает… – Они подошли к двухэтажному деревянному дому отца Никодима. – Ты, Егор, подожди-ко меня здесь, я скорехонько…

Анна заковыляла к крыльцу, опираясь на бадожок.

Ходила она недолго: вскоре появилась, отдала конверт Егору, приговаривая:

– Все батюшка исполнил, помолился за Парамонушку, за всех убиенных и плененных…

– Отец-от твой, Егор, давно убрался, Царство ему Небесное, – говорила Анна, когда они возвращались к ее избушке, – а я вот, непутевиха, все землю топчу да бадогом-то ее, грешную, тычу, тычу, прости меня, Господи! И кому я эдакая кривулина нужна? И в церкви-то уж петь не владию…

– Да ты еще дюжая! Сказывают, всю картошку сама посадила. Нешто б нас покликала! Степку снарядил бы…

– А уж сама! – не без гордости отвечала Анна, потряхивая маленькой головой. – Да и много ли мне картошечки-то этой надо? Копнула маленько, да и ладно. А у вас и своей работы невпроворот…

Егор загостился у гостеприимной тетки до вечера, и только когда уж солнце к горизонту склонялось, домой отправился.

За село выйдя, снял сапоги и до самой деревни шел босиком.

А дома Анисье поведал сухо, с чем из Покрова вернулся. В голяшки засунул пучок соломы – киток – и прибрал сапоги до дней лучших.

Анисья же схватила конверт с германскими загогулинами и бросилась к Анфиске сказать, что дело устроилось, получит Парамон весточку долгожданную из земель заднегорских и возрадуется…

XI

Ранним утром, за неделю до яишного Заговенья, Захар Осипов со складниками[6] развел в поварне огонь: пиво к праздникам он варил с размахом. И ржи пророщенной на солод молол много. Баба его Дарья каждый год еще задолго до полевых работ, с наступлением теплых весенних дней замачивала в кадушки[7] не один пуд ржи, потом рассыпала ее на полати, лавки, на пол у печи, старыми рукотертниками прикрывала. Дня через два-три рожь прорастала, сцеплялась, образовывая густые кочки-куремы: сушила их Дарья на печи, на горячих кирпичах, и в печи, на противнях широких. И в житные мешки ссыпала.

А малые ребята ее, Афоня да Санька, из мешков рожь потаскивали да сладкую сухую поросль ели. И сусло они любили.

И вот, значит, ранним утром развели складники в поварне огонь, а ребята уж спозаранку вокруг поварни бегали – сусла просили.

А мужики шумели на них:

– Какое вам сусло сегодня! Путаетесь под ногами…

А в самом центре поварни стоял на огне большой котел с закипающей водой, а чуть поодаль на чурках лежали бревна, на них покоилась огромная кадча, под ней – корыто… Захар в отверстие в дне кадчи вставил длинную палку – стырь, с надетой на нее соломенной сеткой[8].

И засыпали складники в кадчу солод, заливали его кипятком и опускали туда раскаленные камни… И это варево бурлило и клокотало в течение дня и всей ночи.

И только утром, когда из-за далекого горизонта выглянуло робкое солнце, Захар выдернул стырь, и в корыто потекла густая темная жидкость – сусло.