Читать книгу «1918 год» онлайн полностью📖 — Николая Алексеевича Раевского — MyBook.
image
cover

Много, много было «достоевщины» в Оле и ее юной судьбе. Все это не могло оставить равнодушным такого внимательного к чужим судьбам человека, как Николай Алексеевич. Он тут же взялся за образование юной поэтессы и стал давать ей уроки французского, посильно помогая ей морально и финансово. В те военные годы, как бы странно это ни казалось, именно заботы об Оле становятся главным содержанием пражской жизни Раевского. Николай Алексеевич приходится стать доверенным лицом юного пылкого сердца – точнее, сразу двух – как оказалось, «дети» – Оля и Слава – были отчаянно влюблены друг в друга, однако родители Славы резко восстали против этого романа. Долгие месяцы и даже годы Николай Алексеевич участвует в семейной драме, принимая на себя роль посредника и советника и не замечает, как в попытках примирить враждующие стороны, сам бесповоротно влюбляется в девушку…

Когда же «дети» наконец поженились (Раевский принял в организации свадьбы самое деятельное участие), Николай Алексеевич продолжил играть значительную роль в их судьбе, – помогал финансово, занимался изданием стихов Оли. «Я бесконечно благодарен покойной Оле, – напишет Раевский своей пражской знакомой уже в 1988 году, – за то, что, заботясь о ней, я сравнительно легко и содержательно провел пять тяжелых военных лет».

Эта романтическая сторона жизни Раевского записана им самим в пражских дневниках. Возможно, эти дневники будут в скором времени изданы отдельной книжкой.

После оккупации Праги немцами Раевский не прекратил свою работу по Пушкину – он ведет ее теперь по двум направлениям: во-первых, продолжает давно уже начатое исследование личности графини Фикельмон и ее отношений с Пушкиным, одновременно с этим он начинает двухтомное научное исследование под названием «Пушкин в Эрзерумском походе». Приближавшийся конец войны не сулил Николаю Алексеевичу ничего хорошего, и поэтому Раевский, зная, что задуманного труда он не успеет закончить, уложил все свои материалы в два объемистых конверта и передал их на хранение своему приятелю. Впоследствии он узнал, что профессор умер, и этих материалов, к сожалению, разыскать не удалось.

В начале сорок пятого года Германия, что называется, дышала на ладан. Стальные тиски сжимали ее и с востока и с запада. Было совершенно ясно, что конец войны совсем близок. «Думаю, что будущий историк, если он, между прочим, займется и настроениями пражских галлиполийцев в этот период, – вспоминал Раевский, – вряд ли обвинит нас в том, что мы желали прихода в Прагу американцев, а не большевиков. Одно дело – желать победу Советскому Союзу, а другое дело – попасть в советские тюрьмы, что, по нашему общему убеждению, грозило нам в случае прихода в Прагу советских войск совершенно реально»[42].

Союзники прочно овладели воздушным пространством Германии. Однако многочисленные сухопутные их дивизии все еще не приступали к открытию второго фронта. Зато советские армии уже вплотную подошли к границам Чехословакии. Но все равно невозможно было предугадать, кто же первым войдет в Прагу – англо-американцы или советская армия. Многие русские эмигранты в спешке покидали тогда Прагу, некоторые отбывали в Германию, но Николай Алексеевич решает остаться: «Спасаться в Германию для меня было абсолютно неприемлемо по моральным причинам. Не принимая чехословацкого гражданства, я всецело был связан с этой страной, искренне ее любил и не мог зачеркнуть двадцати лет своей жизни. Не скрою, что некоторую роль в моем твердом желании не ехать в Германию сыграла и пощечина, полученная мною от нацистского офицера в тюрьме. Единственная пощечина, полученная мною в жизни. ‹…› Да, я откровенно желал прихода американцев, так же как и все почти наши галлиполийцы, а на случай возможного все же прихода большевиков я принял окончательное, как мне казалось, решение: в случае прихода красных я отравлюсь. Оружия у меня не было. Я уговорился с одной пожилой докторшей, также уезжавшей в Германию, что на вокзале она мне передаст склянку со смертельной дозой яда». К счастью, склянку она на вокзал не принесла:

– Николай Алексеевич, яда я вам не принесла. Совесть не позволила. Я вот уезжаю в Германию, а вы остаетесь здесь и чего доброго действительно отравитесь. Что же было делать? Я покорился судьбе»[43].

В последующие месяцы события развивались с катастрофической быстротой. И вот, наконец, второго мая советская армия, преодолев ожесточенное сопротивление немцев, завершила взятие Берлина штурмом Рейхстага, над которым взвилось красное знамя. Девятого мая наголову разбитая Германия наконец капитулировала. В ближайшие же дни в Праге стало известно, что американцы заняли Пльзень – всего в ста с небольшим километрах от Праги. Все ждали, что американские танки вскоре появятся на улицах города. В их ожидании собрались толпы пражан, вышедших встречать победителей. Люди стояли вдоль улиц, вероятно, несколько часов, но ни один американский танк так и не появился: «К вечеру поползли слухи о том, что в город придут не союзники, а Красная Армия. Так ее называли по старинке. Уходить было некуда, да к тому же за последние недели я совершенно потерял чувство инициативы. По временам только открывал свой шкап, посматривал на пушкинские папки и мой скромный гардероб. Снова и снова задавал себе вопрос: «вариант А или Б?» На случай варианта «Б» я в тот день, когда докторша не принесла мне на вокзал яду, заготовил хорошую прочную веревку с соответствующей петлей, которая хранилась в моем чемодане. Под кроватью стоял предмет более интересный. Это была бутылка красного вина, подаренная мне доцентом Кафкой, для того чтобы отпраздновать освобождение Праги согласно варианту «А». Утром 9 мая моя хозяйка позвала меня к себе в столовую слушать радио. Диктор несколько раз повторил одно и то же сообщение: «Красная Армия входит в город». Пани Марышева спросила меня встревоженно:

– Что же вы думаете делать, доктор?

– Что я думаю делать? Ничего. Пойду сейчас смотреть, что делается на улице.

Поздравил хозяйку и ее дочь с окончанием войны, до которого они благополучно дожили. ‹… › о существовании веревки на предмет варианта «Б», который начал осуществляться, я совершенно забыл. Положил в портфель завернутую в газету бутылку варианта «А» и поскорее пошел навестить Олю. По дороге пришлось перелезть через несколько баррикад, но их уже никто не охранял. Никаких войск в городе еще не было. Полусонная Оля, открыв дверь, недовольным голосом спросила меня, отчего я так рано.

– Оленька, война кончилась! Красная Армия вступает в город. Она с криком бросилась мне на шею. Мы решили пройти к Гвоздиковым. Сидя на диване в их комнате, я через открытое окно увидел первый советский танк, который медленно шел где-то в конце улицы. Ни Олю, ни барышень Гвоздиковых я никогда не называл девушками, а тем более девочками. Но сейчас я внезапно вспомнил, что каждая из них вдвое моложе меня и сказал во всеуслышание:

– Девочки, вот ползет моя смерть. Это конец.

Меня обняли и Оля и Галя.

– Что вы, Николай Алексеевич, вы будете еще жить долго, хорошо жить.

Полуеврейка Нина сказала мне:

– Николай Алексеевич, это пришла наша армия, русская армия.

– Нет, девочки, конец, – повторил я с безнадежным спокойствием. Но затем постарался взять себя в руки и приободриться»[44].

Еще несколько выдержек из воспоминаний Николая Алексеевича очень точно передают атмосферу и общее настроение, царившее в те дни, а некоторые детали весьма интересны и познавательны: «Я забежал домой на насколько минут для того, чтобы сделать то, что согласно заранее обдуманному плану надо было исполнить еще утром. Я растопил печку и бросил в огонь Уставы Галлиполийского союза и газету новопоколенцев с призывом убить Кирова. О лежавшей в чемодане прочной веревке снова не вспомнил. Невозможно было думать о смерти в этот день всеобщего ликования, поцелуев, цветов и победных кликов. Потом я снова отправился к Оле. На Карловом намести недалеко от тюрьмы я увидел расходившуюся толпу людей, которые о чем-то оживленно говорили. Оказалось, что здесь совсем недавно какие-то парни раздели догола немецкую девушку, будто бы служившую в гестапо, и повесили ее за ногу на придорожном фонаре. Некоторые проходившие мимо мужчины тушили об ее тело свои сигареты. Подошел советский офицер, велел снять повешенную, которая уже потеряла сознание, вызвать скорую помощь и отправить ее в больницу. Приказание было исполнено. Немного дальше я встретил молодого русского хирурга, который ночью дежурил в своей клинике. Туда доставили двух совсем маленьких немецких мальчиков, у которых какие-то изверги вырезали языки. Молодому хирургу пришлось их зашивать.

Когда мы встретились с Олей, я не рассказал ей об этих ужасах. Оля была охвачена победным угаром. Поведала мне, что день сегодня необыкновенный, замечательный. Она уже, оказывается, успела влезть на танк, протанцевала там чечетку, а потом читала солдатам стихи Есенина и свои собственные. Один молодой сержант, очень славный, сразу же в нее влюбился и, обращаясь на «ты», предложил ей сойтись с ним, а после ехать в Советский Союз: там хорошо, у них замечательный сад и мама такая хорошая. Все будет хорошо. Она со смехом ответила, что у нее муж и ребенок, а сержант настаивал на своем: «Так ты разведись с мужем, а дочку мы увезем к нам». Напористый был сержант, но славный, очень славный.

Пообедали мы в небольшом ресторане, причем хозяин ни с кого не брал денег. Это было уже совсем нечто необыкновенное. Мне он заявил:

– Русские нас спасли, и белые, и красные»[45].

На следующий день десятого мая Николай Алексеевич начал свои прощальные посещения оставшихся в Праге немногочисленных уже друзей… Двенадцатого утром он сделает в дневнике последнюю краткую запись: «Пока что я не жалею о том, что не принял яда».

А вечером, вернувшись домой, Николай Алексеевич застанет там двоих – молодого офицера в военной форме и второго, штатского человека в черной кожаной куртке. Все было предельно ясно. Произведя тщательный обыск, Раевского увезли, сказав, что он задержан для проверки. После первого же допроса, на котором ему было предложено подробно рассказать, кто он, где служил в Гражданскую войну, что делал в Праге, почему не вернулся в Советский Союз и так далее, капитан, проводивший допрос, прочел постановление об его аресте. Через несколько дней Раевскому было объявлено постановление прокурора о привлечении к суду по целому ряду статей, по каждой из которых мог последовать смертный приговор. Например, статья «Участие в Гражданской войне» приравнивалась к вооруженному восстанию против советской власти.

«Мы оставались на вилле Гайды[46] еще около недели. – вспоминает он позже. – Было время поразмышлять как следует, и я пришел к тому заключению, что мне, галлиполийцу, не подобает молча ждать решения своей участи. Я подал заявление на имя прокурора, суть которого заключалась в том, что, прекратив безнадежную борьбу против советской власти, я тем не менее остаюсь ее убежденным противником, так как личность в Советском Союзе не пользуется достаточной свободой. Все те же более осведомленные заключенные нашли мой поступок безумным»[47]. Но, как выяснится впоследствии, этот поступок сыграл, возможно, решающую роль в дальнейшем ходе событий. К этому эпизоду мы еще вернемся.

«На вилле генерала Гайды мы пробыли еще около недели. Советская тюремная дисциплина, надо сказать, оказалась совсем не похожей на издевательскую немецкую. Физиономий не били, не заставляли передвигаться по зданию обязательно бегом, никто не стоял в ожидании допроса у стены, уткнувшись в нее носом, но только кончиком носа. Вначале я не знал, как, собственно, называется то учреждение, которое нас арестовало и держало на вилле. А учреждение оказалось самое страшное – Смерш – сокращение слов «смерть шпионам». Только этого еще не хватало в моей скромной биографии. Однажды после утреннего завтрака – кружки чая с хлебом – нам наконец приказали приготовиться к отъезду. Перед виллой стояло два грузовика и легковая машина. Вслед за нами из учреждения вышел начальник учреждения полковник и старший лейтенант, по всему судя, человек, несомненно, жестокий. Я попросил разрешения обратиться к полковнику. Он ответил вежливо:

– Говорите, что вам нужно.

Я доложил, что при обыске у меня изъяты папки с документами по Пушкину, а в них, мол, есть то-то и то-то. Полковник ответил успокоительно:

– Не беспокойтесь, все в порядке. Чемодан пойдет с вами.

Заговорил злобный помощник:

– Товарищ полковник, я у него там нашел список умерших членов организации.

– Это нам не нужно. Мы с мертвыми не воюем.

Старший лейтенант не унимался:

– Товарищ полковник, против фамилии капитана Трофимова отметка «пал смертью храбрых в Советском Союзе».

– Вечная память. Мы не воюем с мертвыми.

Старший лейтенант чуть заметно улыбнулся. Улыбнулся сдержанно, но весьма неодобрительно. Вероятно, он не в ладах со своим начальством»[48]. И вот грузовики с заключенными медленно двинулись в путь – сначала на север Чехии, где пересекли границу с Германией неподалеку от города Теплице. Из своего грузовика Раевский сможет в последний раз увидеть огромный замок и старинный парк, мимо которого очень тихим ходом шли машины. Здесь, в этом старинном замке, жила дочь графини Фикельмон, княгиня Кляри-и-Альдринген, и сюда же часто наезжала ее мать, графиня Долли Фикельмон… Легко можно представить, какие чувства испытывал тогда заключенный Раевский, проезжая совсем близко от ворот Теплицкого замка, так тесно связанного с именем горячо им любимого Пушкина… Затем грузовики проехали через разбомбленный Дрезден, где их задержали на несколько дней (для Раевского это обстоятельство так и осталось загадкой, поскольку в Дрездене совершенно ничего не происходило). Затем, проделав долгий и сложный путь назад, двигаясь теперь на юг, пересекли границу с Чехословакией еще два раза и оказались уже в Австрии, где под Веной, в маленьком курортном городке Бадене и состоялся суд.

Именно там, в Бадене, был расположен один из крупных военных штабов – штаб Центральной группы войск. При нем имелся военный суд, состоявший из квалифицированных юристов. В тюрьме знающие советские порядки люди объяснили остальным заключенным, что они много выиграли, попав в ведение этого суда.

«В этот же день дежурный солдат провел меня в комнату военного следователя, которому было поручено мое дело. Им оказался молодой еще капитан с академическим значком. Для первого, так сказать, знакомства он заявил мне:

– Имейте в виду, Раевский, что если вы попытаетесь доказывать мне, что вы только случайно приняли участие в Гражданской войне на стороне белых, то я вам не поверю. Я ответил, что такого намерения у меня вовсе нет. Я доброволец и принял участие в Гражданской войне на стороне белых совершенно сознательно. Капитан, видимо, остался доволен моим ответом и приступил к подробному допросу. Он вел его настойчиво, но вполне вежливо. Чувствовался опытный человек с основательной юридической подготовкой. Мне, сыну и внуку юристов, это сразу стало заметно»[49].

Николаю Алексеевичу было объявлено, что на днях состоится суд по его делу. Следователь вручил арестованному «Уголовный кодекс СССР» и приказал с ним ознакомиться. «Перелистывая кодекс, я нашел те статьи, по которым мне было предъявлено обвинение в Кладно. Убедился в том, что по каждой из них возможна высшая мера наказания»[50]. На следующее утро, около десяти часов, за арестантом Раевским пришел дежурный сержант и провел его в зал суда, где за столом, покрытым красным сукном, уже сидели трое судей и секретарь. Председательское место занимал полковник с юридическим значком на кителе. Он объявил заседание открытым, следом объявил, что в распорядительном заседании суд отменил все те статьи, по которым было ранее предъявлено обвинение, и теперь Раевский обвиняется только в том, что он содействовал международной буржуазии в ее борьбе с советской властью (статья 58, пункт 4 «Уложения о наказаниях»). Полковник прибавил еще, что в исключительно тяжелых случаях по этой статье также может быть применена высшая мера наказания. Далее начался допрос, но прежде чем перейти к делу, председатель вдруг заявил, что суд желает выслушать сначала рассказ о работах Николая Алексеевича по Пушкину, что для Раевского оказалось совершенно неожиданным. «Я, конечно, обрадовался. Признак, несомненно, хороший. Из подсудимого я на время превращался в докладчика по пушкинским делам. Полковник к тому же приказал мне подать стул и, сидя на нем, я экспромтом сделал приблизительно полуторачасовой научный доклад о своих работах. Судьи и секретарша слушали его с несомненным интересом. Полковник задал мне ряд дополнительных вопросов, касавшихся различных фактов пушкинской биографии, и, судя по этим вопросам, я понял, что председатель военного суда недурно знаком с современным состоянием науки о Пушкине. Со стороны, вероятно, было бы несколько странно услышать, что подсудимому контрреволюционеру задается, например, такой вопрос: «Так вы утверждаете, что только Александре Николаевне Пушкин сказал о предстоящей дуэли?»