Жаркий июльский день. Душно в горенке, хоть окна распахнуты. В воздухе тишь такая, что занавески на окнах повисли складками, не шелохнутся.
Они не дают ворваться в девичью горячим солнечным лучам, только узкая желтая полоска проникла в комнату и светлым пятном легла на натянутом на пяльцах куске атласа, легла на том месте, где змейкой вившаяся по ярко-красному фону материи золотая нить перекрещивалась с серебряною нитью и где в это время рука Аленушки только что вышила маленький крестик.
Не работалось боярышне. Она бросила иглу, встала, подошла к окну и отдернула занавеску. Целый поток света облил ее и заставил опустить голову и прижмуриться.
Потом Аленушка, прикрыв глаза от солнца рукой, внимательно всмотрелась вдаль.
Вон конец сада Шестуновых – там так отчетливо выделяются вершины двух столетних дубов, местами лишенные листьев, местами зато густо покрытые темною зеленью. Дальше поле с недвижною теперь, уже колосившеюся, зеленою рожью; еще дальше лесок, тот самый, возле которого зимой на боярышень напали волки; из-за него круто поворачивает и перерезает поле дорога. До леса отсюда, от усадьбы, не мало верст, но у Аленушки глаза хорошие, «светленькие», как любит говорить старуха Панкратьевна; боярышня легко различает отдельные деревья леса, и даже, покажись в это время из-за них человек, она бы и его заметила и узнала по походке, из знакомых он или нет. Но из-за деревьев никто не показывается, пуста и дорога – хоть бы одна живая душа на ней.
Глаз не спускает боярышня с леса… Ох, этот лесок! Памятен он ей не по тому одному, что там чуть с белым светом ей не пришлось распроститься, а и потому, кого она и в тот же страшный день вблизи него впервые увидала.
Да, страшный день и милый день! Милый потому, что только с этого дня поняла она, для чего бьется сердце в груди ее девичьей. Только с этого дня. А до него… до него, кажется теперь Аленушке, она не жила, а так, словно готовилась жить. Теперь, о, теперь она понимает, что значит жить! Это значит, что сердце то сладко замирает в груди, то бьется в тревоге, и смута в душе такая, в которой счастье с грустью мешается, и все ждешь чего-то и то радуешься так, что кровь в виски шибко-шибко стучать начинает, то тоскуешь до того, что свет в очах меркнет, а все вместе это так хорошо, так хорошо, что и сказать не может язык человечий! Вот что значит «жить». «И любить» надо было бы к этому добавить, но Аленушка в думах своих этого не добавила: «жить» и «любить» сливались в одно.
Замечталась боярышня, нипочем ей, что солнце жарко греет ее голову.
Не то для Дуняши, которая угрюмо сидит за пяльцами: солнечный свет беспокоит ее.
– Алена! Будет тебе… И так жарко, а ты еще занавес отдернула… – недовольно проговорила Дуняша.
– Сейчас, сейчас… – ответила Аленушка, а сама стоит по-прежнему.
И вдруг встрепенулась, вспыхнула и губы закусила, чтобы не вскрикнуть от радости. Только край занавески задрожал в руке.
Она увидела, как из-за леса выехал всадник. Кто он – об этом сказало ей вдруг трепетно забившееся сердце.
Она знает, что сейчас свернет с дороги в поле, потом скроется за садом, а потом… потом, верно, будет и в саду, скрыв коня в кустах неподалеку и перебравшись через высокую изгородь.
– Милый! – хочется крикнуть боярышне.
– Аленушка! Да скоро ль ты занавеску-то опустишь! – послышался нетерпеливый возглас Дуняши.
– Сейчас! – по-прежнему ответила ей Аленушка и полуопустила занавеску, а сама еще смотрит.
Всадник скрылся за деревьями сада. Боярышня быстро отошла от окна. Она села было к пяльцам, но иглы не взяла, посидела немного, встала, прошлась по комнате, опять опустилась на скамью. Потом решительно поднялась:
– Я, Дуня, пойду… Погуляю малость…
– Уж вижу, вижу – не сидится, – недовольно отозвалась та. – Смотри, тетушка и то намедни говорила: чтой-то как работаете вы тихо?.. Святая вещь ведь, в храм жертва от трудов своих, и такое небреженье! Нехорошо, грешно, девицы!
– Я недолго.
– Как хочешь… А только будет Марфа Сидоровна корить – я напрямик скажу, что ты лень на себя напустила, больше гуляешь, чем шьешь… – с раздражением в голосе сказала Дуня.
– Ну, голубушка! Ну, милая, не сердись! Не сердишься? А? – говорила Аленушка, обнимая и целуя двоюродную сестру. – Я ведь скоро, погуляю малость и домой…
И вдруг, выпустив из объятий Дуню, она выбежала из комнаты.
– Приспичили ей эти гулянки! – ворчала Дуняша, оставшись одна. – И сберется-то всегда как! Разом, словно в бок толкнет ее кто. Лень одолела, ничего больше! – закончила она свои мысли и принялась старательно за вышивку.
Хоть Аленушка пообещала, что только «малость» погуляет, однако времени прошло уже довольно, а она не возвращалась.
Дуня ждала, ждала, наконец не на шутку рассердилась.
– Пойду прогоню ее с гулянья… Что, в самом деле, она без дела шатается, а я тут одна и за нее, и за себя работай. Не буду! Пусть-ка сама поработает!
И, с досадой отбросив иглу, она поднялась из-за пялец.
Мягкая трава сада тихо шуршала под ногами Дуняши, когда боярышня шла отыскивать свою «ленивую» двоюродную сестру.
– И куда запропастилась! Нет как нет! Что в воду канула! – сердито ворчала девушка, все дальше углубляясь в сад.
Можно было бы кликнуть – Аленушка, верно, отозвалась бы, но Дуняша кричать не хотела: еще услышит, пожалуй, Марфа Сидоровна, задаст нагоняй Аленушке, что от дела убегает, да, быть может, и ей, Дуне, кстати, зачем не сказала об Аленушкиной лени.
Лучше было тишком отыскать. Только это было не так легко. Сад велик и густ, кусты разрослись такие, что, словно стена, все скрывают. Кто знает, в какой стороне сада беглянка боярышня?
Собравшись с терпением, Дуняша искала не торопясь, обошла все любимые Аленушкой места и закоулки, приближалась уже к изгороди, отделявшей сад от поля, а боярышня все не находилась.
Раздосадованная Дуня готова уже была громко назвать «ленивицу», когда до ее слуха донесся негромкий говор двух голосов.
Девушка остановилась и прислушалась.
Кто бы это мог быть?
Скоро она различила, что один из голосов принадлежал Аленушке.
Говорили близко – только один очень густой и высокий куст отделял Дуню от беседующих.
– Не чудится ли мне? – задала себе вопрос девушка, потому что открытие было слишком необыкновенным.
Но голоса явственно доносились.
Дуня осторожно раздвинула куст, взглянула и прикрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть от изумления: в нескольких шагах от себя она увидела стоявших у дерева Аленушку и молодого князя Щербинина.
Дуня так и замерла, не спуская глаз с пары. Она видела, какою ласкою светятся глаза Алексея Фомича, какой яркий румянец горит на щеках двоюродной сестры.
Вот он наклоняется к Аленушке, целует ее прямо в алые полуоткрытые уста… тихое слово «Прощай!» грустно прозвучало в тишине сада.
Дуня выбралась из куста и опрометью пустилась бежать к дому. Почему она не окликнула Аленушку? Быть может, потому, что слишком сильно волновалась.
Ее сердце тоскливо билось, и что-то вроде зависти закралось в нем, зависти к счастью своей родственной подруги. Она понимала, что Аленушка теперь счастлива так, как редко приходится быть людям счастливыми, понимала по себе, потому что и ее сердце просило такого же счастья.
Почему не выпало ей того же на долю? Чем она хуже Аленушки? Разве не могла она так же приглянуться тому, красавцу приятелю Алексея Фомича, полюбиться ему, как ей люб он? Ах, соколик! Как люб он ей! Больше света белого! Все бы отдала, к нему кинулась, только приди он да скажи: «Пойдем со мною, желанная! Брось все!»
Прибежала в горенку Дуня, села за пяльцы было – не может шить: руки дрожат.
Пошла легла в постель и задумалась, что замерла. Так и к обеду не вышла, и на зов вернувшейся Аленушки не откликнулась: чувствовала она, что скажет слово – пожалуй, вместе с этим словом из очей прольются слезы, тоскою навеянные.
– Леночка!
– Голубчик Алешенька!
– Да я век, кажись, с тобой не расстался б! Ведь вот попрощался совсем, а уйти силушки нет – ноги не идут.
– Соколик! Завтра приедешь?
– Беспременно, если на наше счастье погода не сменится…
– Авось, Бог даст. Я бы и в дождь-проливень прибегла, да матушка остановит… Ах, милый! Да и люб же ты мне!
– Чай, не боле, чем ты мне, голубка.
Поцелуй прозвучал в тишине сада.
Долго прощались они, расходились и опять возвращались и медлили, оттягивая минуту расставанья.
Наконец собрались с силами, расстались.
Ловко перемахнул молодой князь через изгородь, свистнул коня. Конь прискакал на зов хозяина и с тихим ржанием остановился подле него.
Вскочив на седло, Алексей Фомич дал волю коню, оставив свободно висеть узду. Конь пошел мерным шагом, а князь Щербинин задумчиво смотрел вдаль.
Из ржи поля вспорхнул, как вырвался, жаворонок, конь фыркнул в легком испуге, а сверху уже неслась серебристая замирающая трель. Молодой князь поднял голову и посмотрел на птицу, которая темной, все более уменьшающейся, точкою виднелась на яркой до того, что смотреть было больно, синеве летнего неба.
Песня жаворонка находила себе отзвук в душе Алексея. Ему хотелось вторить веселой птичке, хотелось взлететь, как она, ввысь и крикнуть оттуда белому свету о том счастье, каким полно его сердце.
Он шевельнул узду. Конь согнул шею и поскакал, вздымая копытами целое облако дорожной пыли. Быстро несся конь, но еще быстрее неслась вереница мыслей и воспоминаний в голове мечтателя князя.
Образ златоволосой любимой боярышни витал перед ним. Эта милая девушка – «она», та таинственная красавица, которая так часто рисовалась ему в грезах. Это – «она», он узнал ее, увидев в первый раз: ему все открыло тогда вдруг трепетно забившееся сердце. А как потом он отчаивался, что, быть может, никогда больше не придется с нею встретиться: он знал, что терем – это та же крепость. Можно бывать в усадьбе, беседовать с хозяином, порою с хозяйкой, быть желанным гостем и все-таки не видать затворницы терема – он все же чужак, а обычай запрещает девицам выходить к чужим людям. Кто же преступит обычай? Ведь сказано: «повальный обычай – что царский указ».
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке